Том 1. Повести и рассказы 1879-1888

Короленко Владимир Галактионович

В том включены повести и рассказы 1879–1888 гг. «Эпизоды из жизни „искателя“», «Чудная», «Яшка», «Сон Макара», «В дурном обществе», «Прохор и студенты», «Слепой музыкант» и др.

Б. Аверин. Личность и творчество В.Г. Короленко

«Совесть эпохи», «светлый духом», «праведник» — так говорили о Владимире Галактионовиче Короленко (1853–1921) современники. Его нравственный авторитет приравнивали к авторитету Л. Толстого. И. Бунин, как правило, сдержанно отзывавшийся о писателях-современниках, говорил в одном из интервью о Короленко: «Радуешься тому, что он живет и здравствует среди нас, как какой-то титан, которого не могут коснуться все те отрицательные явления, которыми так богата наша нынешняя литература и жизнь. Когда жил Л. Н. Толстой, мне лично не страшно было за все то, что творилось в русской литературе. Теперь я тоже никого и ничего не боюсь: ведь жив прекрасный, непорочный Владимир Галактионович Короленко»

[1]

. Современники действительно видели в Короленко идеальный образ русского писателя, интеллигента, общественного деятеля. После Февральской революции в беседе с Р. Ролланом А. Луначарский высказал мысль, что если в России надо было бы избрать президента, то он выдвинул бы кандидатуру Короленко

[2]

. Чувство «непоколебимого доверия» вызывал Короленко и у Горького, считавшего его своим учителем: «Я был дружен со многими литераторами, но ни один из них не мог мне внушить того чувства уважения, которое внушил В(ладимир) Г(алактионович) с первой моей встречи с ним. Он был моим учителем недолго, но он был им, и это моя гордость по сей день»

[3]

. «Я готов поклясться, что Короленко очень хороший человек. Идти не только рядом, но даже за этим парнем — весело»

[4]

,— писал Чехов.

Ответить на вопрос, как, из какого «жизненного состава» складывалась личность писателя и общественного деятеля, к каждому слову которого прислушивалась почти вся читающая Россия, во многом помогает автобиографическая книга Короленко «История моего современника». В самом начале ее Короленко пишет о своем отце Галактионе Афанасьевиче, занимавшем должность уездного судьи в заштатных провинциальных городках, для которого поистине донкихотовская честность была привычной и естественной. Короленко приводит такой случай из его судебной практики.

Галактион Афанасьевич вел процесс о наследстве. Судились богатый помещик, граф, человек с большими связями, и бедная вдова. Граф, вероятно, предложил судье взятку. Галактион Афанасьевич вспылил, застучал палкой, грубо его обругал и выгнал. Благодаря честности судьи процесс выиграла бедная вдова, сразу ставшая одной из богатейших помещиц в губернии. Попытка вдовы «отблагодарить» своего благодетеля также закончилась выдворением ее из дома. Тогда, в отсутствие судьи, она завалила всю его гостиную подарками, среди которых была огромная красивая кукла. «Когда отец пришел из суда, — пишет Короленко, — то в нашей квартире разразилась одна из самых бурных вспышек, какие я только запомню. Он ругал вдову, швырял материи на пол, обвинял мать и успокоился лишь тогда, когда перед подъездом появилась тележка, на которую навалили все подарки и отослали обратно. Но тут вышло неожиданное затруднение. Когда очередь дошла до куклы, то сестра решительно запротестовала, и протест ее принял такой драматический характер, что отец после нескольких попыток все-таки уступил, хотя и с большим неудовлетворением. „Через вас я стал-таки взяточником“, — сказал он сердито, уходя в свою комнату»

Но, говоря в «Истории моего современника» о Галактионе Афанасьевиче уже не как об отце, а как о представителе своего времени, Короленко отметит и другую сторону его личности. Будучи неизменно лично честным, он никогда не знал, что такое чувство вины за общественную неправду. Короленко вспоминает, как глубоко и искренне переживал его отец суровые обвинительные приговоры. Но «это были слезы сожаления о „жертве закона“, а не разъедающее сознание своей вины, как его орудия» (V, 21). Ответственности за плохие законы судья не испытывал, так как создание их не могло от него зависеть: «Царь и закон — также недоступны человеческому суду, а если порой при некоторых применениях закона сердце поворачивается в груди от жалости и сострадания — это — стихийное несчастье, не подлежащее никаким обобщениям. Один гибнет от тифа, другой — от закона. Несчастная судьба» (V, 21).

Повести и рассказы

Эпизоды из жизни «искателя»

[19]

*

Это было в 186* году. В то время ***ская железная дорога только что была окончена. Недавно еще промчался по ней пробный поезд, и вслед за ним, оглашая могучим свистом окрестности, гремя и сверкая, мчались новые вагоны, и клубы дыма и пара стлались далеко сзади, охватывая кусты и деревья и теряясь в молодой зелени листьев. Весна еще только разгоралась. Яркое южное солнце давно уже согнало последние остатки снега, но в воздухе все еще веяло молодой неустановившейся теплынью, в которой нет-нет да и пробьется острая свежая струйка.

Земля вздыхала полной грудью. Леса, которых так много в этой местности, стояли на горизонте, закутанные в мягкую сизоватую синеву, а вблизи с здоровой чернотой стволов уже смешивалась молодая зелень и в воздухе носился запах распустившихся почек. Меж раздавшихся в обе стороны деревьев блестела прозрачная речка и, точно резвясь, извивалась между размытыми далеко глинистыми берегами, на которых виднелись еще поймы наносного ила, торчали по обрывам обнаженные корни, валялись черные корчаги — следы весеннего разгула речки.

И железная дорога, с ее шумом и свистом, не портила этого впечатления. Эта молодая жизнь была так свежа и бодра, что могла примениться к чему угодно. Все она охватывала своими могучими волнами. Свежие насыпи, не успевшие сгнить новые шпалы, полотно, заново посыпанное щебнем с красноватым песком, — все гармонировало с общей картиной.

Несколько раз в день гудит в лесу звонкий свисток, прокатится над речкой, отдастся в далеких погружающихся уже в вечернюю дремоту чащах… И вот выныряет из лесу чудовище-локомотив и все растет, вырастает… Вырвутся белые клубы пара и, прохваченные свежестью наступающего вечера, опадают, ползут, ныряют между деревьями, и зеленеющие ветви, точно играя с ними, ловят их, прячут, закутывают своими объятиями, и они тают, скрываются между листвой, исчезают…

Чудная

*

— Скоро ли станция, ямщик?

— Не скоро еще, до метели вряд ли доехать — вишь, закуржавело как, сивера идет.

Да, видно, до метели не доехать. К вечеру становится все холоднее. Слышно, как снег под полозьями поскрипывает, зимний ветер — сивера — гудит в темном бору, ветви елей протягиваются к узкой лесной дороге и угрюмо качаются в опускающемся сумраке раннего вечера.

Яшка

*

…Нас ввели в коридор одной из сибирских тюрем, длинный, узкий и мрачный. Одна стена его почти сплошь была занята высокими окнами, выходившими на небольшой квадратный дворик, где обыкновенно гуляли арестанты. Теперь, по случаю нашего прибытия, арестантов «загнали» в камеры. Вдоль другой стены виднелись на небольшом расстоянии друг от друга двери «одиночек». Двери были черны от времени и частых прикосновений и резко выделялись темными четырехугольниками на серой, грязной стене. Над дверями висели дощечки с надписями: «За кражу», «За убийство», «За грабеж», «За бродяжничество», а в середине каждой двери виднелось квадратное отверстие со стеклышком, закрываемое снаружи деревянною заслонкой. Все заслонки были отодвинуты, и из-за стекол на нас смотрели любопытные, внимательные глаза заключенных.

Мы повернули раз и другой. Над первой дверью третьего коридора я прочел надпись: «Умалишенный», над следующею — то же. Над третьей надписи не было, а над четвертой я разобрал те же слова. Впрочем, не надо было и надписи, чтобы угадать, кто обитатель этой каморки, — из-за ее двери неслись какие-то дикие, тоскующие, за сердце хватающие звуки. Человек ходил, по-видимому, взад и вперед за своею дверью, выкрикивая что-то похожее то на еврейскую молитву, то на горький плач с причитаниями, то на дикую плясовую песню. Когда он смолкал, а в коридоре наступала тишина, тогда можно было различить монотонное чтение какой-то молитвы, произносимой в первой камере однозвучным голосом. Дальше видны были еще такие же двери, и из-за них слышалось мерное звяканье цепей. Надпись гласила: «За убийство».

Это был коридор подследственного отделения, куда нас поместили за отсутствием помещения для пересыльных. По той же причине, то есть за отсутствием особого помещения, в этом коридоре содержались трое умалишенных. Наша камера, без надписи, находилась между камерами двух умалишенных, только справа от одной из них отделялась лестницей, над которой висела доска: «Вход в малый верх».

Пока надзиратели подбирали ключи, чтобы открыть нашу камеру, сосед наш по правую сторону — третий умалишенный — не подавал никаких признаков своего существования. Сколько можно было видеть в дверное оконце, в его камере было темно, как в могиле.

Убивец

*

I. Бакланы

Когда я на почтовой тройке подъехал к перевозу, уже вечерело. Свежий, резкий ветер рябил поверхность широкой реки и плескал в обрывистый берег крутым прибоем. Заслышав еще издали почтовый колокольчик, перевозчики остановили «плашкот» и дождались нас. Затормозили колеса, спустили телегу, отвязали «чалки». Волны ударили в дощатые бока плашкота, рулевой круто повернул колесо, и берег стал тихо удаляться от нас, точно отбрасываемый ударявшею в него зыбью.

Кроме нашей, на плашкоте находились еще две телеги. На одной я разглядел немолодого, солидного мужчину, по-видимому купеческого звания, на другой — трех молодцов, как будто из мещан. Купец неподвижно сидел в повозке, закрываясь воротником от осеннего свежего ветра и не обращая ни малейшего внимания на случайных спутников. Мещане, наоборот, были веселы и сообщительны. Один из них, косоглазый и с рваною ноздрей, то и дело начинал наигрывать на гармонии и напевать диким голосом какие-то песни; но ветер скоро обрывал эти резкие звуки, разнося и швыряя их по широкой и мутной реке. Другой, державший в руке полуштоф и стаканчик, потчевал водкой моего ямщика. Только третий, мужчина лет тридцати, здоровый, красивый и сильный, лежал на телеге врастяжку, заложив руки под голову, и задумчиво следил за бежавшими по небу серыми тучами.

Вот уже второй день, в моем пути от губернского города N, то и дело встречаются эти примелькавшиеся фигуры. Я еду по спешному делу, погоняя, что называется, и в хвост и в гриву, но ни купец на своей кругленькой кобылке, запряженной в двухколесную кибитку, ни мещане на своих поджарых клячах не отстают от меня. После каждой моей деловой остановки или роздыха я настигаю их где-нибудь в пути или на перевозе.

— Что это за люди? — спросил я у моего ямщика, когда тот подошел к телеге.

— Костюшка с товарищами, — ответил он сдержанно.

II. Лог под Чертовым пальцем

На …ской почтовой станции, куда я прибыл вечером, лошадей не оказалось.

— Эх, батюшка, Иван Семеныч! — уговаривал меня почтовый смотритель, толстый добряк, с которым во время частых переездов я успел завязать приятельские отношения. — Ей-богу, мой вам совет: плюньте, не ездите к ночи. Ну их и с делами! Своя-то жизнь дороже чужих денег. Ведь тут теперь на сто верст кругом только и толков что о вашем процессе да об этих деньжищах. Бакланишки, поди, уже заметались… Ночуйте!..

Я, конечно, сознавал всю разумность этих советов, но последовать им не мог.

— Надо ехать… Пошлите, пожалуйста, за вольными… И то время уходит…

— Эх вы, упрямец! Ну, да тут-то я вам дам дружка

[25]

надежного. Он вас доставит в Б. к молокану. А уж там непременно ночуйте. Ведь ехать-то мимо Чертова лога придется, место глухое, народец аховый… Хоть свету дождитесь.

III. Убивец

Мы проехали версты четыре в глубоком молчании. Я обдумывал все случившееся, ямщик только перебирал вожжи, спокойно понукая или сдерживая своих коней. Наконец я заговорил первый:

— Ну, спасибо, приятель! Без тебя мне, пожалуй, пришлось бы плохо!

— Не на чем, — ответил он.

— Ну, как не на чем? Эти молодцы, видно, народ отчаянный…

— Отчаянный, это верно!

IV. Сибирский вольтерианец

Прошло около месяца. Покончив с делами, я опять возвращался в губернский город на почтовых и около полудня приехал на N-скую станцию.

Толстый смотритель стоял на крылечке и дымил сигарой.

— Вам лошадей? — спросил он, не дав мне еще и поздороваться.

— Да, лошадей.

— Нет.

V. Искоренитель

Василий Иванович насторожил, среди разговора, свои привычные уши.

— Погодите-ка, — сказал он, — кажется, колокольчик… Должно быть, Проскуров.

И при этом имени Василия Ивановича, очевидно, вновь обуяла его смешливая веселость. Он быстро подбежал к окну.

— Ну, так и есть. Катит наш искоренитель. Посмотрите-ка, посмотрите: ведь это картина. Ха-ха-ха!.. Вот всегда этак ездит. Аккуратнейший мужчина!

Я подошел к окну. Звон колокольчика быстро приближался, но сначала мне видно было только облако пыли, выкатившееся как будто из лесу и бежавшее по дороге к стану. Но вот дорога, пролегавшая под горой, круто свернула к станции, и в этом месте мы могли видеть ехавших — прямо и очень близко под нами.

Сон Макара

*

Этот сон видел бедный Макар, который загнал своих телят в далекие, угрюмые страны, — тот самый Макар, на которого, как известно, валятся все шишки.

Его родина — глухая слободка Чалган — затерялась в далекой якутской тайге. Отцы и деды Макара отвоевали у тайги кусок промерзшей землицы, и хотя угрюмая чаща все еще стояла кругом враждебною стеной, они не унывали. По расчищенному месту побежали изгороди, стали скирды и стога, разрастались маленькие дымные юртенки; наконец, точно победное знамя, на холмике из середины поселка выстрелила к небу колокольня. Стал Чалган большою слободой.

Но пока отцы и деды Макара воевали с тайгой, жгли ее огнем, рубили железом, сами они незаметно дичали. Женясь на якутках, они перенимали якутский язык и якутские нравы. Характеристические черты великого русского племени стирались и исчезали.