Конец игры

Кортасар Хулио

Мы с Летисией

[1]

и Оландой в жаркие дни ходили играть к Аргентинской железной дороге, дождавшись, когда мама и тетя Руфь лягут отдохнуть после обеда, чтобы улизнуть через белую дверь. Мама и тетя Руфь всегда очень уставали от мытья посуды, особенно когда вытирали ее мы с Оландой: то и дело вспыхивали ссоры, падали ложки, раздавались колкости, понятные только нам четверым; атмосфера накалялась, а тут еще запах пригоревшего масла, истошные вопли Хосе, потемки в кухне, — в общем, все кончалось отчаянной перепалкой и всеобщим разладом.

Оланда — вот кто мастерски раздувал вражду: например, уронит только что вымытый стакан в котел с грязной водой или вдруг вспомнит, как бы между прочим, что у этих Лоса для всякой черной работы держат двух служанок. Я действовала иначе, предпочитая время от времени намекать тете Руфи, что у нее очень скоро огрубеют руки, если она будет продолжать чистить кастрюли, вместо того чтобы заняться рюмками и тарелками, которые любила мыть мама, и тем легко сеяла в обеих глухое недовольство друг другом. А самым последним средством, когда нас уж совсем донимали нравоучениями и семейными преданиями, было плеснуть кипятком на кота. Насчет того, что ошпаренный кот и от холодной воды шарахается — все это сказки. То есть от холодной — может быть, а от горячей — никогда. Казалось, он, наоборот, напрашивается, так и ждет, дурачок, чтобы на него опрокинули полчашки водички градусов под сто или чуть холоднее, наверно, все же холоднее, потому что шерсть у него потом никогда не вылезала. А Троя между тем уже вовсю пылала, и в суматохе, венчаемой великолепным си-бемоль тети Руфи и мамиными метаниями в поисках палки для наказаний, Оланда и я успевали затеряться в крытой галерее и улизнуть в одну из дальних комнат, где нас поджидала Летисия за чтением Понсона дю Террайля

[2]

— мы никогда не понимали, что она в нем нашла. Обычно мама какое-то время нас преследовала, но желание размозжить нам головы проходило у нее очень быстро, и в конце концов (мы подпирали чем-нибудь дверь и умоляли о прощении театральными голосами) она уставала и уходила, перед уходом всякий раз повторяя одну и ту же фразу:

— Рано или поздно окажетесь на улице, паршивки!

Пока что мы оказывались на железнодорожных путях, но не раньше, чем когда весь дом затихал, и даже кот, растянувшись под лимонным деревом, наслаждался сиестой, благоухающей и гудящей осами. Мы тихонько открывали белую дверь, и, закрывая ее снаружи, чувствовали какое-то волшебное дуновение, порыв ветра, — это свобода овладевала нашими руками, ногами, телами и увлекала нас вперед. И мы неслись, стараясь набрать скорость, чтобы с разбегу запрыгнуть на короткую железнодорожную насыпь, откуда, высоко вознесшись над миром, молча обозревали свои владения.

Владения наши простирались до крутого поворота железной дороги, ее изгиб подходил как раз к нашему дому. Ничего особенно ценного: спящие в доме, рельсы в два ряда; чахлая, убогая трава, а в ней — битые камни. Слюда, кварц и полевой шпат — породы, входящие в состав гранита, — сверкают на солнце в два часа дня, как настоящие бриллианты. Когда мы наклонялись потрогать рельсы (мы торопились, ведь долго оставаться здесь было небезопасно, даже не из-за поездов, а потому что домашние могли увидеть), нас обдавал жар от камней, а когда выпрямлялись — влажный, горячий ветер с реки, обжигавший щеки и уши. Нам нравилось сгибать ноги в коленях, приседать, и снова вставать, и опять приседать, переходя из одногослоя жары в другой, проверяя, в котором из них больше потеешь. Мыпроделывали это, пока не взмокнем. И все — молча, глядя то на рельсы, то впротивоположную сторону, на реку, на кусочек реки цвета кофе с молоком.