Освобождение души

Коряков Михаил

Михаил Коряков

Освобождение души

Предисловие

В 1945 году на одном эмигрантском литературном вечере меня познакомили с капитаном Красной армии Коряковым, только что попавшим в Париж. Я пригласил его к себе, он стал бывать у нас.

И мне, и жене моей, давним эмигрантам и уже парижским жителям, было более чем интересно узнать ближе человека из России — притом молодого, не нашего поколения.

Что там? Каковы люди? Как думают, чем живут?

Нам казалось, что это совсем иной, новый мир, далекий, может быть и враждебный. Поймем-ли мы друг друга? Сговоримся-ли?

Молодой офицер сразу же удивил нас — скромной манерой держаться, естественным тоном, жаждой знаний и просвещения, интересом к литературе, искусству, Парижу — говорил он на том-же классическом русском языке, что и мы (с легкой лишь примесью простонародных выражений и советских терминов). Даровитость, любознательность, жадность к жизни сразу почувствовались. Скоро выяснилось, что и сам он пишет. И к еще большему моему удивлению первое-же, что он мне принес — человек из «безбожной» страны — была статейка о художнике Нестерове. Мечтательно-задумчивыми произведениями этого Нестерова мы сами в юности увлекались, но… капитан Красной армии!

Часть первая

Под Москвой

Курсанты

Вы не бывали в Болшеве, что под Москвой, по Северной дороге? В июле, облитые зноем первых летних дней, хорошо пахнут там сосновые леса. Только отшумели весенние дожди, в земле еще бродят соки, деревья не запылились, трава не успела состариться. Все молодо, свежо и вместе с тем по-летнему зрело, и воздух напоен густым и сладким, отстоявшимся ароматом нагретой смолы. Ничего бы не надо — только лечь под сосной на песок, усыпанный желтой хвоей, положить голову на корневище, выпирающее из земли, и слушать, как скрипят прямые и высокие дерева и смотреть в синие просветы меж верхушек, как над лесом, над покойным, казалось бы, и незыблемым миром проходят, свиваясь и развиваясь, белые полные летние облака.

Ничего бы другого не надо, только этого то как раз нам и не дано. Мы — казенные люди, а не сами по себе, и не лежать нам без дум и забот под сосенкой, а стоять в солдатской шеренге. Вот и стоим всем взводом на опушке леса и вместо того, чтобы смотреть и радоваться на серых желтогрудых пташек, что низко порхают, гоняясь одна за другой, стоим и тупо смотрим на лейтенанта — молоденького, шустрого и рыжего, как лесной костер — на то, как он прыгает, машет цинтовкой перед пучком соломы, привязанным между двумя тычками, и то прокалывая его штыком, то ударяя прикладом, показывает нам приемы рукопашной схватки.

— Посмотреть со, стороны… — лейтенант остановился и конопатое его лицо стало еще шире от улыбки —…хитрое ли дело ткнуть штыком? А вот, попробуй-ка. На все своя наука!

Придерживая сгибом локтя приставленную к ноге винтовку, он снял фуражку и отер ладонью пот с клеенчатой подкладки. Волосы, как ни чесала их зубьями алюминиевая расческа, стояли дыбом, будто недобрая чья то рука при рождении лейтенанта насыпала в них кирпичной пыли.

— Военная пословица говорит: без мата штыковому бою не научишься. Точно! Сперва и у меня не выходило, и материл меня командир не хуже, чем я вас. И косолапый я, и косорукий, и человека из тебя не станет… Врешь, думаю, станет! Рота после обеда на мертвый час, а я к штыку. Сколько я матов штыком перепорол! Старшина за голову схватился: «Из-за тебя, кричит, перерасход соломы». Какой соломы то, спрашиваю. Пшеничной или ржаной? Поедем ко мне на деревню — двадцать возов накладу.

16 октября

После смоленских боев немцы остановились на линии Ярцева, в 450 километрах от Москвы. В сентябре усилился натиск на ленинградском направлении и в районе Демянска, где 16-я армия фельдмаршала фон Буша пошла клином наперерез Октябрьской железной дороги, но Центральный фронт, нацеленный на Москву, не двигался.

Центральная группировка фельдмаршала фон Бока состояла из 4-ой и 9-ой армий фон Клюге и Штрауса, 2-ой и 3-ей танковых армий Гудериана и Госта; позже подошла 4-ая танковая армия Хепнера, переброшенная из-под Ленинграда. Войска находились в исправности. То были армии, которые присоединили к Германии Польшу, прошли Францию, Норвегию, Сербию, Грецию и теперь захватили почти пол-России. У офицеров и солдат, насладившихся фантастическими победами и отъевшихся на оккупационных харчах, был вид довольства, веселья, лихого сознания непобедимости.

Немецкие генералы, как известно, все обдумывают очень основательно и аккуратно. Так же аккуратно был составлен и план взятия Москвы. Правый фланг — 2-я танковая армия ген. Гудериана в составе четырех танковых дивизий (3-я, 4-ая, 17-ая и 18-ая), двух мотопехотных (10-ая и 29-ая) и 167-ой пехотной дивизии — подходит к Москве с юга через Тулу, Каширу, Рязань, Коломну. Левый фланг — 3-я и 4-ая танковые армии Госта и Хепнера в составе шести танковых дивизий (1-ая, 2-ая, 5-ая, 6-ая, 10-ая и 11-ая), двух мотопехотных (36-ая и 14-ая) и трех пехотных (23-я, 10-ая, 35-ая) — подходит к Москве с севера через Тверь, Клин, Подсолнечную, Яхрому, Димитров. Ударная группа, сосредоточенная в центре, — 17 пехотных дивизий (9-ый, 7-ой, 20-ый, 12-ый, 13-ый, 43-ий армейские корпуса), две мотопехотных дивизии, более 1.000 танков и 900 самолетов первой линии, — овладевает Вязьмой и двигается к Москве через Волоколамск, Можайск.

План устанавливал календарные сроки:

2 октября 1941 года — начало операции;

16 ноября

День 16 ноября был морозный. Над полями и перелесками Подмосковья вился тонкий, сухой ветер, стряхивая с берез иней, наращивая голубые наструги вдоль проволочных заграждений, заваливая сыпучим, игольчатым снегом противотанковые рвы и берега Ламы. По прифронтовой дороге Клин-Волоколамск, прикрытой правым флангом 16-ой армии ген. — лейтенанта Рокоссовского, текла, шипя, поземка, и овеянные мелкой снежной пылью, двигались к передовым позициям войска. В серой рассветной дымке шла тяжелоногая пехота: волочила на лямках поставленные на лыжи станковые пулеметы, горбилась под тяжестью круглых минометных плит, длинных противотанковых ружей.

Тянулись обозы, скрипя полозьями. Пыхтели, гремели цепями на колесах полуторки-газушки; в радиаторах закипала вода. Щелкали копытами, засекаясь, кони: пробегал на рысях эскадрон. Люди на дороге смотрели кавалеристам в след и, с трудом раздирая иззябшие губы, говорили: «Доваторцы…»

— Отдохнем, что ли, Михалыч?

Юхнов остановился на пригорке и, оглянувшись на меня, приподнял жердину, другим концом лежавшую на моем плече. На жердине, на толстых лохматых веревках, висели два небольших, но тяжелых, плотно сколоченных ящика. Поставив ящики на снег, Юхнов отвернул полу шинели, достал кисет и, повернувшись к ветру спиной, скрутил цыгарку. Присел на ящик и прищурился маленькими медвежьими глазками на большое село, лежавшее внизу, под косогором, в красноватом свете раннего, только-только вылезавшего солнца. По дороге, расчищенной от сугробов, стекали к селу люди, лошади, повозки, производя тот особенный, негромко рокочущий шум, который всегда сопутствует передвигающимся войсковым частям.

Часть вторая

На Запад!

(Главы из книги «Почему я не возвращаюсь в СССР»)

Панихида

Весной 1944 года наша Шестая воздушная армия перебрасывалась с Северо-Западного фронта на Первый Белорусский: из-под Новгорода — на Волынь, в район Луцка и Ковеля. В войсках тогда царил необычайный подъем: была уже очищена от немцев Украина, окончательно освобожден от блокады Ленинград, — все понимали, что еще один удар, и мы перешагнем границы, вступим в Румынию, Польшу, районы Прибалтики. И в моей личной жизни это была полоса подъема: как военный авиационный корреспондент, я много летал по полкам и дивизиям, бывал на различных участках фронта, многое видел и, если не мог обо всем писать, то старался хотя бы все запомнить. Тетради мои распухали от записей: хотелось понять и победу, одержанную в воздушном бою, где наши летчики применили новую тактическую комбинацию, и поражение, явившееся результатом того, что противник использовал еще более хитрый, еще более неожиданный тактический прием. Тактику воздушного боя я изучил неплохо, привык разбираться в ее тонких и сложных зависимостях от авиационной техники. Летчики в полках привыкли ко мне, считали вполне своим. Командующий Шестой воздушной армией генерал-лейтенант авиации Ф. П. Полынин, сам летчик-истребитель, наградил меня военным орденом — орденом Красной звезды и разрешил при передислокации армии на Волынь ехать не в эшелоне, а пассажирским поездом, причем — задержаться в Москве на неделю.

Москва — наше все… Там, в узком, косом переулке меж Трубной и Сретенкой, в маленькой комнатке пылились на полках книги, которых я не касался с начала войны, а за Москва-рекой, на тихой улице Зацепе, в деревянном двухэтажном доме, жила моя радость, моя мечта… Надежды, мечтания, планы на будущее, литературные замыслы, — все это связывалось с Москвою. В походной сумке у меня лежала толстая — в 250 страниц — рукопись: первая книга, которую я собирался издать в Москве.

Это была невыдуманная, документальная книга. Называлась она — «День на колокольне». В ней описывались события, происшедшие за один день на маленьком участке Северо-Западного фронта. Как известно, фронт этот долго, два года, стоял: война велась позиционная. Километров на двадцать по ту и другую сторону от позиций простиралась снежная безлюдная пустыня: деревни исчезли бесследно — или сгорели под двухлетними артиллерийскими обстрелами и бомбежками, или были растащены на блиндажи, землянки, а, главным образом, на многоверстные деревянные мостовые, которыми устилались незамерзающие болота. Но неподалеку от передовых позиций чудом уцелела колокольня — единственный знак, что была здесь когда-то деревня Большая Ивановщина

Наши армейские, оперативники оборудовали на колокольне авиационный наблюдательный пункт. Оттуда отлично просматривалась немецкая линия обороны, даже подступы к полю боя. Находясь на колокольне, офицеры штаба Воздушной армии держали непрерывную связь по радио как с пехотой и артиллерией, так и с летчиками, находившимися в воздухе, — они указывали штурмовым самолетам цели, руководили воздушными боями, разыгрывавшимися по десяти раз на день над передовыми позициями, и, главное, координировали совместные действия всех родов войск. И вот, описание того, что можно было увидеть в течение одного дня с колокольни Большой Ивановщины, составило целую книгу. Один день на маленьком — узком и тихом — участке фронта… Но какая длинная вереница до чрезвычайности разнообразных — пестрых, порою, крикливо-контрастных — событий! Конечно, для того, чтобы разглядеть события одного дня, потребовалось провести на колокольне в общей сложности добрых два месяца. Надо было положить этот крохотный и недвижный, позиционный участок фронта под микроскоп, — война открывалась как не разъединимое, иногда трудно различимое сплетение трагического, смешного и обыденного. «День на колокольне» — это была, пользуясь старинным термином, физиология войны.

Книгу — в рукописи — читали на фронте летчики: им нравилась фактическая сторона дела — тактическая грамотность, спокойный тон и трезвость в описании событий. В Москве ее прочитали друзья-литераторы: они оценили сюжетный прием (день на колокольне) и новизну темы (физиология войны). Однако, в Госиздате мне сделали возражение неожиданное:

Костел Панны Марии

Был ноябрь 1944 года. История, приключившаяся со мною в мае, еще не завершилась. Много событий произошло с тех пор: наши войска форсировали в середине лета Буг, вступили в Польшу, овладели предместьем Варшавы — Прагой и заняли плацдарм у Сандомира, на западном берегу Вислы. Мне в этих событиях не нашлось места: как «идеологически чуждого человека» меня исключили не только из состава военных корреспондентов, но и из жизни вообще. Не было никакого формального повода, чтобы судить меня, разжаловать в рядовые или отправить на каторжные работы, в ссылку. Но где же держать меня? А так… где-нибудь… где придется…

Ноябрьской ночью 1944 года я лежу на соломенной подстилке в холодном дощатом бараке. Посередине барака — длинный стол, на столе — артиллерийская гильза, в сплющенное отверстие которой вставлен клочек не то одеяла, не то шинели. Эту гильзу солдаты зовут — «окопная кандылябра». «Кяндылябра» горит красноватым дымным пламенем. Ее хватает едва, чтобы осветить стол — изрезанный ножами, залитый ружейным маслом, в сухих хлебных корках и клочках грязной, промасленной пакли. В двух шагах от стола — темнота, и тут, как в пещере, на двухэтажных нарах спят вповалку, прикрывшись шинелями, офицеры-резервисты.

Холодно — тонкие стены барака не держат тепла. Как шинель ни натягивай, ее не хватает, чтобы накрыться. Натянешь на плечи — стынут ноги, укутаешь ноги — замерзает спина. Люди ворочаются, пристраиваясь один к другому, старясь согреть свою спину о чужой живот. Нары скрипят, на меня сыплется сверху соломенная труха.

Надо мною лежит человек беспокойный — лейтенант Балун. Все его называют по имени: «Ванька», а натурой он — простяга-парень: льняной висячий чуб, подбритые брови и озорные глаза. К нам в полк офицерского резерва он прибыл из штрафной роты — с передовой позиции. Историю, как он попал в штрафники, рассказывает охотно и весело:

— Понимаешь, лето… Вышли на Вислу, заняли оборону — стоим. В соседнем полку у меня корешок был, товарищ. Выпросился я у командира — пойти в санбат: сказался, будто косточка из старой раны лезет. Командир посмеялся: знаем, говорит, что у тебя за косточка. Но — отпустил! Иду я по дороге, думаю: прихвачу корешка и зальемся мы к полякам, на веску ихнюю — паненок щупать. А тут, по этой же дороге, двуколка едет. «Стой, подвези!» — «Садитесь, товарищ лейтенант!». — Понимаешь, везет солдат ящик вина, консервы, папиросы. — «Ну, дай, говорю ему, пару бутылок! Что тебе, жалко?» — «Оно бы не жалко, да ящик починать… может, генерал, командир-от дивизии, — ему я везу, — недоволен будет». — «Да он и знать не будет, есть ему дело до твоего ящика!» — «Адъютанту есть дело, адъютант — зверь!» — Ну, не дает. Думаю: а ну-ка языком приказа — подействует? Ни в какую: вы, говорит, товарищ лейтенант, приказывать не можете, чтобы я вам генеральское вино отдал…

Ленхен

Теплым, почти весенним, февральским вечером ехали мы по автостраде Бреслау-Берлин. Наступление Красной армии, начатое на Висле, не остановилось на Одере. Войска маршала Конева, форсировав Одер, оставив в тылу осажденный Бреслау, вышли к важным исходным пунктам для нового наступления. Широкая асфальтовая автострада лежала, как русло большой реки: нескончаемым потоком лилась по ней русская сила, собранная для последних и решающих ударов — вниз от Бреслау к Дрездену, вверх от Загана к Берлину. Как река не держит вешних вод, так и автострада не вмещала в своих берегах русской силы: танки, тягачи с пушками, тупорылые студебеккеры, груженые пехотой, растекались по тонким, тоже асфальтовым, серым, как речная гладь, рукавам, тянувшимся в разные стороны от автострады.

Красочный, живописный вид имела эта лавина войск, двигавшихся с востока на запад. Танки, задымленные, забрызганные грязью, были покрыты пестрыми, яркими коврами, а на коврах сидели чумазые, в черных, пропитанных машинным маслом бушлатах, танкисты. Кто-нибудь вытаскивал из-за пазухи бутылку и, запрокинув голову, пил из горлышка, — передавал соседу и хриплым, лающим голосом, стараясь перекричать грохот мотора и скрежет гусениц, выкрикивал слова песни:

На позиции де-евушка,

Провожала бойца-а…

Водитель танка, порой, тормозил и сворачивал, обгоняя обоз или конную артиллерию, — тогда солдаты из экипажа, сидевшие наверху, нагнувшись к смотровой щели, кричали со смехом водителю:

22 апреля 1945 года

Предместье Бреслау. Домики для рабочих — маленькие, сверкающие белизною, с цветными крышами. Вишневые садики, огороды, картофельные поля. На полях работают немки — под присмотром нашего сержанта. Сержант — веселый крепыш-сибиряк, хотя и немолодой уже, круглоголовый, лысый, с рыжими отвислыми усами. Мешая русские, немецкие и польские слова, он машет руками и объясняет немкам, что они должны сделать до обеда.

— На полосе посередке тычку видишь? То я поставил, — как раз половина участка. Ферштеен? До обеда — вскопать эту половину и посадить, картошку. Вечером… ферштеен?.. вечером я начальству должен рапорт отнести, — закончена посевная кампания.

В мирной жизни сержант был, наверное, председателем колхоза. Он твердо научен, что посевную кампанию нельзя проводить без политической работы. Подойдя к немке, которая знает одно — мотыжить землю, как велено, он останавливает ее и, положив ей на плечо руку, поворачивает к моему окну. Окно — венецианское — распахнуто во всю ширь, и я лежу у окна на кровати, вымытый; выбритый, под чистою простыней, — наслаждаюсь апрельским солнцем, радуюсь свежей зелени, вдыхаю пьяные ароматы разрытой земли.

— Видишь? — показывает сержант на меня. — Лежит наш раненый воин. Он пролил кровь, чтобы вызволить вас от людоеда Гитлера. Ваша обязанность — дать ему лучшее питание. Ферштеен? По-ударному работать надо. Гитлер капут!

Немка тупо, покорно слушает сержанта. Доходят до нее, должно быть, лишь последние слова. Она вздыхает и соглашается:

И он положил на меня десницу свою…

Всю ночь приводили пленных. В нашей каморке тесным-тесно. Лечь негде, сидим, поджавши ноги. Тяжелый замок и щеколда на дверях громыхают беспрестанно: открываются двери, вспыхивает фонарик и вталкивают еще кого-то.

— Покурить есть, ребята? — спрашивает только что вошедший осипшим, простуженным голосом.

Щелкнула зажигалка. Блеснула лысина.

— Калинка! — воскликнул я с радостью.

Это был старшина — писарь из штаба дивизии, шинель на нем мокрая; он прятался в прибрежных кустах у какой-то речушки. Шапку потерял. Рассказывает: штаб перехватили по дороге от Вайсенберга к Бауцену. Тут же двигался и санитарный батальон дивизии. В санбате служила медицинской сестрой дочь Калинки, красавица с большими серыми глазами. Отец и дочь бежали, когда немцы окружали штаб. Но солдаты прочесывали лесок и кустарники, — схватили в плен.

Часть третья

Перед Войной

В Ясной Поляне

В январе 1939 года по заданию одной комсомольской газеты, называвшейся, кажется, «Молодой коммунар», поехал я в Ясную Поляну, ныне официально именуемую: «Музей-усадьба Л. Н. Толстого». Из Козловой Засеки — три километра — пошел пешком. День был мягкий, мглистый. По сторонам дороги стояли, совсем свесив снежные ветви, деревья. Потом лес кончился и открылись холмистые поля, покрытые белым и мягким — точно пропитанным теплом светом — снегом. Было необыкновенно тихо, только редкая птица, какая то синичка одинокая, порхала меж деревьев, осыпая снег. На душе было тоже мглисто — смутно-весело и нежно, и как-бы в музыкальном ящичке, где-то внутри прозвенела волшебная, чарующая стихотворная строка:

«…Тишина, ты лучшее из всего, что я слышал».

По инерции, однако, вспомнилось, что советская критика клеймила эту пастернаковскую строку, как «аполитичную», «обывательскую». Журнал «Литературный критик» опубликовал статью под заглавием «Частная жизнь», автор которой доказывал, вернее — доносил, что Б. Пастернак — это просто-напросто «дезертир с идеологического фронта».

Надо сказать, что в то время, в конце тридцатых годов, «партия «Ленина-Сталина» разворачивала новое, с размахом доселе невиданным, наступление на идеологическом фронте. Осенью 1938 года, на протяжении целого месяца «Правда» печатала «Краткий курс истории ВКП(б)». Никаких иных материалов: ни статей, ни телеграфных корреспонденции. Целые полосы были отданы книге, которая появлялась, как комета, знаменующая перевороты в мире: прочие события утрачивали смысл, теряли всякое значение. По всей стране организовывались партийные курсы, семинары, теоретические конференции, — для изучения «Краткого курса истории ВКП(б)». Тем не менее, никакого переворота в умах сталинский труд не вызвал: народ инстинктивно — с глухим молчаливым упорством — держался за свои, далекие от марксизма-ленинизма, веками выработанные понятия о жизни. Вместо старых жупелов: вредительства, саботажа, в партийной пропаганде появились новые: аполитичность, обывательщина. На борьбу против аполитичности мобилизовывались все силы — точно на борьбу против чумы или холеры. Но идеологические барьеры установить куда труднее, нежели заставы от чумы. Эпидемия распространялась. В разгар широкого похода партии на души и сознания, миллионы советских людей — каждый по своему — дезертировали с идеологического фронта.

Был у меня приятель. Шесть лет мы сидели бок-о-бок на школьной парте. Потом наши стежки-дорожки пошли в разные стороны. Он окончил «Сибстрин», Сибирский строительный институт, стал инженером, меня же угораздило попасть на газетно-журнальную псарню. В тридцать восьмом году, когда я работал в «Курортной газете» в Сочи, мы встретились с ним на Черноморском побережье.