На пути в Итаку

Костырко Сергей

Путешествия по Тунису, Польше, Испании, Египту и ряду других стран — об этом путевая проза известного критика и прозаика Сергея Костырко, имеющего «долгий опыт» невыездной советской жизни. Каир, Барселона, Краков, Иерусалим, Танжер, Карфаген — эти слова обозначали для него, как и для многих сограждан, только некие историко-культурные понятия. Потому столь эмоционально острым оказался для автора сам процесс обретения этими словами географической — физической и метафизической — реальности. А также — возможность на личном опыте убедиться в том, что путешествия не только расширяют горизонты мира, но и углубляют взгляд на собственную культуру.

I. ПУТЕШЕСТВИЯ

Самоидентификация

(Из «Турецкой тетради»)

(17.10.2000, ночью на балконе)

Ну и какого хрена тебе еще надо?!

Вот он ты — босой, в майке и шортах, ночью, со своей тетрадкой, отвязанный от всего, отпущенный к себе, на волю, — сидишь на балкончике турецкого отеля.

Балкон подвешен на четвертом этаже отеля. Над тобой черное пористое небо с редкими крупными звездами. Внизу — косматый ухоженный сад с лампочками, упрятанными в траву, и яркая бирюза бассейна.

Стрекочут кузнечики. Музыка из открытого бара несет неутолимое томление молодости — ей без разницы, старый ты или молодой.

Канареечный Дали

(Записи, сделанные на Плаца Реаль)

9.10

Плаца Реаль. Placa Reial. Королевская площадь в Барселоне. «Туда не ходите, — предупреждал экскурсовод. — Место криминальное: бомжи и артистическая богема». Судя по языкам вокруг, это же говорят немцам, голландцам, полякам и итальянцам. Кафе под аркадами площади заполнены более чем наполовину.

Столик и пиво с видом на площадь.

Идеальное место для отдыха после бесконечного плетения узких средневековых улиц. Готические кварталы Барселоны начинаются отсюда, с площади; ныряешь в арочку, и ты — в прошлых веках. А проход с другой стороны площади выводит на барселонский Монмартр (он же Невский проспект и Дерибасовская одновременно) — на бульвар Лас-Рамблас.

Пейзаж Челябы

1

«А сейчас вы увидите куски Челябы старой. Купеческой», — говорит наша экскурсовод Н. Н., останавливаясь перед полудекоративной аркой с гербом уездного Челябинска. На гербе — верблюд. А за аркой — улица-заповедник Кировка. Официальное ее название «улица Кирова», но челябинцы называют Кировкой, как бы переориентируя название улицы с фигуры загубленного — по некоторым данным, Сталиным загубленного — пламенного революционера, а также крепкого хозяйственника и жизне/женолюба на марку знаменитого завода.

На Кировку мы входим, оставляя за спиной проспект Ленина, разливающийся в этом месте площадью Революции с памятником на противоположном берегу. Памятник, естественно, Ленину. Под серым, но чуть прояснившимся — дождь со снегом, шедший с утра, уже закончился — небом силуэт Ленина кажется черным. Основную массу его составляет вздыбившееся под ветром бронзовое пальто. С внешностью вождю не повезло: невысокий плотненький господинчик, лысина, бородка, пиджачок, жилетка — не тянула она на госсимвол. С Дзержинским монументалистам было легче — лицо аскета и долгополая шинель. В челябинском пальто вождя тоже есть что-то от шинели Дзержинского. И вообще — от Шинели. Собственно говоря, шинель — это что? Пальто. Но пальто — статусное. То есть Шинель как персонификация статуса. Статуса не только сословного или государственного, но и метафизического. Что остро почувствовали, например, новые русские 90-х, разрешавшие проблему самоидентификации с помощью монументальных, как шкаф, пальто.

От ветра, вылепленного скульптором в полах ленинского пальто, веет привычной жутью.

Ну а предыдущий Ленин, тот, с которого наша экскурсия начиналась, — тот Ленин еще не в шинели. Памятник стоял в парке на Алом поле, и показывали его в качестве самого первого в Челябинске — а может, и в стране — памятника вождю. Не памятник даже — мемориальный комплекс: бюст Ульянова-Ленина помещен в грот-раковину, по бокам грота две маленькие ассирийские колонны. А в качестве постамента для раковины с бюстом — мавзолей, точнее — мавзолейчик. Он, естественно, пуст. Ленин здесь никогда не лежал. Но дело не в этом, дело опять же в символике статуса, поиск которой уже начат в этом мемориальчике. Пальто-шинель пока не задействовано. Скульптор еще кружит в классическом наборе символов из того ряда, в котором пирамиды, мумии, мавзолеи, саркофаги и прочие восточные величественности. Но — не слишком настаивает. И потому есть в этом мемориале еще что-то человеческое, что-то от кладбищенских памятников. Ленин здесь меланхоличен, даже как бы угрюмо отстранен. Из живого человека, точнее, «живого покойника» он еще не превратился в человека-лозунг. Увиденное на Алом поле почему-то напомнило мне памятники- мемориалы на обочинах автомобильных трасс Абхазии: каменные ступеньки наверх к терраске с каменным столом и скамьей под каменным навесом, где стоит изваянный в натуральную величину красавец Гиви или Гоги, который как раз в этом месте разбился на своей машине или мотоцикле. На столе бутыль с вином и стаканы, уже отнюдь не каменные, — приглашение сесть за стол, выпить в память о покойном. Никогда не видел, чтобы кто-то воспользовался этими столами, но простодушие и человечность жеста трогают.

Нет ничего странного в таком ассоциативном ряду, образ возник, так сказать, по контрасту — ленинский мемориал на Алом поле оказался отделенным для меня пятью минутами ходьбы от статуи Ленина, которая несколько дней встречала меня в холле Педагогического университета. Университетский Ленин стоит при входе, в закуточке под лестницей, в том месте, в каком в богатых купеческих домах ставили чучело медведя. У университетского Ленина гневно-вдохновенное выражение лица и харизматично вскинутая рука, указывающая на выход. Полы его пиджачка тоже слегка раздуты «вихрями».

2

В Челябинск я приехал, воспользовавшись приглашением поучаствовать в научно-методической конференции Челябинского педагогического университета, — стараясь не вспоминать о гениальном, как выяснилось, образе Хлестакова, в этом собрании ученых-филологов я представительствовал от современной литературной критики. Ну а экскурсия по городу была устроена сразу же после завершающего конференцию, по-домашнему уютного и теплого застолья, и нас, особо любопытствующих, набралось аж четверо. То есть гуляли мы не группой экскурсантов, а тесной компанией, но краевед и старожил города Н. Н. была, по-видимому, изначально настроена на «мероприятие» — показ многочисленным гостям промышленной столицы Южного Урала, ее достопримечательностей, как то: проспекта Ленина, центральных площадей, памятников Ленину и памятника Орленку (вот тут на меня затмение нашло — кто это? Про героико-романтический образ из комсомольской песни я вспомнил, только когда увидел под бронзовой фигурой вражескими путами стянутого героя группку молодых людей с транспарантами — активисты молодежного движения «Единой России» боролись здесь за укрепление «вертикали власти»), а также на показ заново обретенной городом в 90-е пешеходной улицы Кирова, дающей возможность рассказать о досоветском Челябинске. И мы, четверо экскурсантов, ежились не столько под холодным ветром, сколько под застарелым пафосом в интонациях нашего экскурсовода, не успевшей перестроиться на атмосферу гуляльного междусобойчика.

Кроме меня, Н. Н. слушали еще три дамы. Филолог из Киева, оглядывавшая местный городской пейзаж с толерантностью гостьи, и — по нынешним временам — гостьи уже заграничной плюс жительницы самой древней и прекрасной из русских столиц. А также две барышни из Москвы — одна из которых, специалист по фольклору церковно-приходской среды, внимала рассказу Н. Н. с христианским смирением и сразу же по окончании экскурсии устремилась по временному мосту через реку Миасс к действующему храму — то ли для духовного очищения, то ли для продолжения полевых исследований. Вторая барышня, напротив, специализировалась на рок-культуре 80-х, и от специфического воодушевления, с которым Н. Н. разворачивала перед нами героическую историю советского Челябинска, ее воротило особо. Девушка, конечно, терпела, но терпела малость демонстративно, и мне приходилось успокаивать ее. Лукавил, конечно, немного, потому как на самом деле я пытался усмирить свои собственные — с пионерского еще детства накопленные — реакции на советскую риторику, мешавшие услышать то, что рассказывала нам Н. Н., а говорила она о вещах действительно важных. И не вина Н. Н., что языка для рассказа о советской истории у нас еще нет.

(С барышней же этой мы отвели душу уже после экскурсии, укрывшись в теплом зальчике новорусской ретрокофейни на Кировке, где девушка смогла наконец размотать свой длинный шарф и согреть красные от холода ладошки о чашку с кофе; после кофе мы закурили, и девушка стала рассказывать, как накануне она гуляла здесь вечером, гуляла в одиночестве, шел дождь, смеркалось, Кировка была мокрая и пустынная; угрюмые в этот час особнячки казались ей продолжением депрессивной каменной мощи проспекта Ленина, и вот тут она вдруг услышала что-то страшно знакомое, от неожиданности она даже не поняла, что именно, и, только наткнувшись на группку уличных музыкантов, накрывшихся полиэтиленом, и увидев, как блестят от зажженных уже фонарей мелкие капли на желтой меди саксофона, узнала знаменитый спиричуэл — девушка произнесла длинное английское название его, которое я воспроизвести здесь не в состоянии, — ощущение, как будто я откуда-то вынырнула к себе, сказала она. Откуда вынырнула? В это девушка вникать не стала. И то, что рассказывала она, мне было очень даже понятно. Боюсь, такие вещи с годами я воспринимаю гораздо острее, чем моя тогдашняя собеседница.)

Иными словами, компания для осмотра достопримечательностей оказалась для меня на редкость плодотворна и своей малочисленностью, исключавшей возможность уединиться в толпе, и достаточно ярко выраженными индивидуальностями спутников, провоцировавшими на полифоничность восприятия.

Ну а Н. Н., естественно, начала свою экскурсию с того, с чего, собственно, и начинается город, который сегодня называется Челябинск, — с бронзовых памятников Ленину.

3

При входе на Кировку нас встречает городовой. Тоже из металла. Литой. Рост вполне человеческий, выражение лица — тоже. Чуть дальше бронзовый крестьянин-ходок чешет голову перед местным законодательным собранием, далее — барышня начала прошлого века, застывшая перед зеркалом. Сидит на земле бронзовый мальчик-башкир, рядом верблюд. Городской нищий из позапрошлого века расположился на тротуаре у офиса «Альфа-банка». Левша склонился над тисочками (рядом афиша гинекологической клиники); за углом извозчик с лошадью и пролеткой в натуральную величину (я покорно полез в пролетку фотографироваться), трубочист на крыше и так далее. Челябинцы из прошлого в толпе нынешних горожан. Атмосфера этого театрально-скульптурного действа вполне соответствует сувенирному глянцу, который навели реставраторы на два или три десятка сохранившихся от старинных времен домов. Темно-малинового кирпича двухэтажные особняки, а также дома деревянные, с украшенными резьбой крыльцом и окнами- витринами, из которых — окон — светят торсы полуобнаженных женских тел, слегка прикрытых (точнее — открытых) обтягивающими шортиками и полосочками ткани на груди, эротический напряг их плеч, изогнутых животиков и бедер приглушен прохладным блеском белой пластмассы. Это, надо полагать, те самые дома, которые в конце XIX века называли здесь «двухэтажными громадами». Ну а громада сегодняшняя, начала XXI века, тумба-небоскреб бизнес-центра из синего стекла — то ли поднимается над Кировкой, то ли спускается на нее с неба. Парит, короче.

На Челябинск лучше всего смотреть отсюда, из городских интерьеров XIX и XXI веков. Кировка — это рама, в которую вставлены не столько остатки уездного русско-азиатского городка, сколько могучее тело индустриального Челябинска как архитектурного заповедника советской эпохи времен ее расцвета, то есть сороковых-пятидесятых годов.

«Мы не поддались на моду 90-х переименовывать улицы, — с гордостью говорит Н. Н. — Как был у нас проспект Ленина, так им остался». Да, разумеется. Но дело еще и в том, что проспект этот переименовать невозможно. Это не бывшая Большая Дворянская губернского города и не безликий Ленинский проспект в Москве. Челябинский проспект строился изначально как проспект Ленина — просторно, монументально, торжественно. Не просто жилые дома, но дома-дворцы для «советского труженика», с портиками, тяжеловесной торжественностью колоннад, с эркерами, с балясинками балюстрад, с барельефами, на которых гербы, колосья, веночки и проч.

4

«Старая Челяба», «наша Челяба», «героическая Челяба», повторяет наш экскурсовод, и в сюжете города, который постепенно, как пазл, складывался из микросюжетиков рассказа Н. Н., само слово это — «Челяба» — из «топонимического жаргонизма» постепенно превращается в нарицательное, которое пишут с маленькой буквы. В обозначение некой субстанции, которую материализовал город.

Топографию нынешнего Челябинска определила война; из европейской России перевозили оборонный завод, ставили на окраине, в чистом поле, и вокруг завода начинал расти свой городок. То же было со вторым заводом. И с третьим, и с четвертым. И все эти города и городки стали районами нового Челябинска. «В войну, — рассказывала Н. Н„когда мы стояли на Алом поле, — здесь не было площади и парка, здесь все было под огородами. Город заполонили эвакуированные… Все квартиры стали коммунальными, жили даже в ванных комнатах. Челябинск был похож на табор».

Я слушал Н. Н., разглядывая дома на проспекте Революции, четырех- и пятиэтажные, с высокими окнами, с эркерами, — 30-е годы, нарождающийся советский классицизм с еще не выветрившимися у архитектора воспоминаниями о конструктивизме. «И что, здесь тоже селили эвакуированных?» «Да нет, что вы, — сказала Н.Н. — Здесь жил парт- и хозактив, а также — НКВД. Эти дома не уплотняли. Наоборот, обнесли их забором, как режимную жилую зону. Квартиры в этих домах до сих пор считаются лучшими в городе. А вот здание пединститута переоборудовали в патронный завод».

5

Заповедная Кировка, по которой мы идем от проспекта Ленина, заканчивается неожиданной пустотой справа. Чем-то вроде площади или разреженного сквера. На площади стоит оперный театр. Очень правильно стоит — нужно сначала не торопясь пройти всю старорежимную Кировку, вжиться, вчувствоваться в ее масштабы, чтобы возникшее — вдруг — здание могло продемонстрировать свою слоновью монументальность. Широкие ступени, за ними огромные, никак не меньше, чем у Большого театра в Москве, колонны. Колонны держат могучий портик, на который налеплен герб СССР, а под гербом — скрещенные знамена и атрибуты искусства: арфа, бандура и элементы какого-то клавишного инструмента, почему-то вызывающего ассоциации с разломанным патронташем. Советский классицизм завершается наверху советской готикой — тремя фигурами на портике. В центре на коньке сидит огромная женщина с арфой, рука ее, как бы только что оторванная от струн, застыла в воздухе; женщина, вдохновенно выпрямив спину, вслушивается в извлеченный ею звук. А по краям, на нижних концах крыльев портика, еще двое, но уже стоящих: слева — советский юноша в просторной рубахе и брюках, руки разведены в каком-то, надо полагать, танцевальном движении; а на правом крыле — грудастая молодуха в крепдешиновом платье, уперев в бок левую руку, вскинула правую и голову к ней повернула, как если бы фотографировала сама себя цифровой камерой.

Нелепо, смешно? Не уверен. Слишком всерьез это, слишком истово.

Квинтэссенцией советского монументализма для меня, на-пример, всегда было сооружение под названием «Рабочий и колхозница» — две человеческие фигуры с лицами-масками (советский извод античной театральной традиции), стоящие в нелепой «позе устремленности», и предметы (серп и молот) в их судорожно протянутых (куда? точнее — к кому?!) руках поза эта наделяет содержанием почти религиозных символов. Недавно по ТВ фрагменты этого монумента показали крупным планом — течение времени, то есть морозы, жара, дожди, едкая взвесь городского смога, разъело металл, обнажило швы, окончательно превратив эти маски в лики монстров. Тональность комментария была патетически-сострадательная: не позволим погибнуть, спасем бесценное! Ну уж нет! Как раз этот естественный процесс и доводит идею монумента, точнее, интенцию ее до окончательного завершения.

Интенция загадочная — советская архитектура завораживала меня (с детства) каким-то глубинным шизофреническим сдвигом внутри, вроде порыва ветра в тяжких полах ленинского пальто.

Притом сдвиг этот оформляли высококвалифицированные архитекторы и скульпторы. В одном сетевом тексте я назвал когда-то советского архитектора Щусева недоучкой и получил в Интернете отповедь: недоучка, извини, это ты, а Щусев был превосходным специалистом, знатоком архитектуры, академиком, преподавателем и т. д. Упрек принимаю. Да, справедливо: есть ситуации, когда нельзя стесняться пафоса, нельзя прятаться за стыдливые эвфемизмы типа «недоучка» — нужно называть вещи своими именами: варварство в сочетании с профессиональным бесстыдством. Именно Щусев забабахал в центре Москвы, перед зданием Московского университета и Большим театром, перед Кремлем пафосный советский комод гостиницы «Москва».

Тунис

Предуведомление

Сознаю, что затеваемое мною — писание про Тунис — непрофессионально. Более того, как бы даже неприлично — человек берется писать о стране, в которой прожил всего три недели и о которой, едучи туда, знал только, что она в Африке, что там ислам и Средиземное море. Все. Ни языка, ни малейших представлений об истории, государственном устройстве, искусстве и пр. — ничего. Осваивал в процессе тоже достаточно сомнительном — рассеянной бестолковой жизни среднестатистического туриста, то есть ездил по разным городам, шлялся разинув рот по улицам, заговаривал со случайными собеседниками, щелкал фотоаппаратом и воровато снимал видеокамерой (людей главным образом — а не протокольные достопримечательности); гида во время своей единственной организованной (но какой! — двухдневной, почти в тысячу километров на автобусе) экскурсии слушал рассеянно, отвлекаясь на силуэты за окном, на цвет колючек в пустыне и бурые катышки верблюдов, на инвентаризацию мусорной свалки, каковой был ровный и бесконечный кювет вдоль шоссе. Ну что такой может рассказать? В подобных ситуациях даже бывалый и действительно образованный Бродский оправдывался: «Поскольку я пробыл там всего неделю, все, что я говорю, не выходит, по определению, за рамки первого впечатления». Это цитата из его эссе про Бразилию «После путешествия…», которое (эссе), несмотря на некоторую конфузливость интонации в начале, он тем не менее дописал до конца. Я же оправдываться вообще не собираюсь. Напротив. Чувствую себя в полном праве. Потому как не собираюсь придуриваться знатоком Туниса, ислама, знатоком культуры африканской, магрибской, а также средиземноморской, римской, финикийской и проч. Я намерен писать только про то, что на самом деле увидел, почувствовал, пережил, и про то, что надумал здесь.

По-моему, так правильно. Потому как предварительное накопление сведений из истории, этнографии, национальной психологии, социологии и даже — географии — это создание некоего умозрительного образа, к которому, приехав сюда, начнете подгонять увиденное. Нет уж! Лучше так — сначала увидеть и пережить, а потом формулировать, что ты на самом деле увидел и что пережил. Вот тогда понятно, зачем мне, например, читать про Тунис и про средиземноморскую Африку.

Это первое.

И второе. Мне кажется ложной и даже вредной изначальная уверенность, что ты в «другой стране», что «это очень сложно» и что у нас, европейцев, может быть, даже органа такого внутреннего нет, чтобы до конца постичь то, чем живет другая страна, другой народ, африканский в данном случае. Ну а собственную страну и собственный народ ты что, до конца постиг?

Единственный контраргумент, с которым я готов считаться, это возражение соотечественника, который «едет за границу», в тот же, скажем, Тунис, чтобы почувствовать себя «отдыхающим за границей», то есть — «отель», «ресепшен», бассейн с подогретой морской водой, джакузи, пляжные полотенца, а по вечерам — поза сидящего на высоком табурете у стойки бара «европейца на отдыхе». Для которого, соотечественника, образ страны за стенами его отеля что-то вроде местной пикантненькой приправы. Экзотики. Вот он имеет право на недоуменный вопрос: «А ты, парень, вообще — о чем? Пол-Европы так ездит, и как раз за тем и ездит! Чем мы-то хуже, и скажи, где мы можем наконец почувствовать себя настоящими европейцами?» И здесь я честно поднимаю руки — я-то исхожу из того, что никакой экзотики не существует в принципе, что люди гораздо ближе друг к другу, чем принято считать. И что путешествие обогащает нашу жизнь не через добавление острых и остреньких ощущений, а через промывание — с помощью проживания чужих форм жизни — смысла и содержания своей собственной жизни. Путешествие как способ дотянуться до себя через чужое. В данном случае — арабское, африканское, средиземноморское, исламское.

Медина

Кофейня на площади

Арабский в Тунисе начался для меня со слова «Медина». В переводе на русский — город. То есть город вообще, а не только имя небольшого когда-то поселения, куда бежал из Мекки Мухаммед, где создал он свою общину, свой народ (умму) и откуда ислам начал свое движение по миру. Но оказалось, что слово это хранит свое исконное значение, правда, с некоторым смысловым наращением уже и для арабов — город старый, город изначальный. Своя Медина есть в Сусе, есть в Кайруане, есть в Монастире — средневековые кварталы арабского города, окруженные крепостной стеной. Отдаленная аналогия — кремль (московский, казанский, новгородский, смоленский и т. д.). Туристов возят в Медину на экскурсии и на восточный базар. Или они ходят туда сами. Как я.

Для туриста Медина в Сусе начинается площадью перед старой мечетью и Рибат (крепостью), по краям площади — сувенирные лавки и уличные кофейни. Отсюда туристы вступают в лабиринты узких улочек восточного рынка. Рынка бесконечного — для того чтобы обойти Медину снаружи, вдоль крепостной стены, я потратил не больше часа, по самой же Медине, по улочкам ее, я бродил три недели и чуть ли ни в каждый свой приход обнаруживал нехоженые места.

Базар (тоже арабское слово) — улочки-щели, завешенные, заваленные товаром: платки, ковры, футболки, керамика, кальяны, джинсы, сверкающая всеми цветами бижутерия, серебро и золото в витринах, корзины, клетки для птиц, лампы, похожие на огромные елочные игрушки, и т. д. и т. д.; снейдерсовской мощи натюрморты из моркови, спаржи, помидоров, лука, свежей рыбы и живых кур в клетках; неподъемными слоновьими тумбами мошки с крупами, зерном, горохом, чечевицей и пряными специями — описывать восточный базар, думаю, не нужно, каждый видел его многократно на экране, я же могу здесь только засвидетельствовать, что избыточная красочность этого зрелища отнюдь не плод изощренности кинооператоров. Все так и есть.

Проплутав часа два по улицам Медины, перенасытив глаз, ухо, обоняние, вы вернетесь на площадь, с которой начинали обход, и, расположившись под тентом уличного кафе напротив мечети и заказав себе местный кофе

(грубоватый необычный вкус которого сразу как бы разочаровывает, но послевкусие первых же двух глотков вызывает непроизвольное желание глотнуть холодной чистой воды, чтобы чуть разбавить плотность и остроту этого аромата, и вы машете официанту: «Плиз, аква колд. Вотэ!» — и ваш непроизвольный жест убеждает вас, что кофе великолепен и что восточный кофейный ритуал — кофе вперемежку с холодной водой, о котором написано в художественной литературе, для вас уже не жест эпигона, а обретенный именно здесь навык, то есть вы действительно на востоке, в средиземноморской Африке);

Медина-базар

Туристы, отдыхающие в Сусе, приходят в Медину два раза. В первые дни — на экскурсию: мечеть, Рибат (крепость), ну и небольшая прогулка по улочкам «арабик-сити».

Второй визит сюда — если он вообще будет — турист наносит уже перед отъездом, визит сугубо функциональный — за «литл презенте фо май френдс».

Во второй раз я пришел сюда через пару дней — испортилась вдруг погода, на море делать было нечего. И после этого, второго визита сюда начал ходить регулярно. Как говорят молодые, подсел. И не сразу понял — на что.

Собственно Медина началась для меня завораживающим воздействием утопленного в ее каменное тело фасада отеля «Медина». В принципе, ничего необычного. Стена как стена — плоская, светло-серая, с зарешеченными, редко расположенными окнами. Темная, похоже деревянная, дверь без обязательных крыльца и козырька над. Здание старое даже по здешним меркам. Ясно, что туристы здесь не селятся. Для них в новом Сусе вдоль моря (и на второй, и на третьей линии) множество новеньких отелей, сама технология жизни в которых и дизайн воплощают образ «современного европейца на отдыхе». А вот это вмурованное в гудящий улей старого города здание — Дом колхозника на районном рынке, постоялый двор, караван-сарай, где селятся как и сто, как и двести лет назад — хотел написать «торговцы», но непроизвольно выскочило архаичное — купцы, и в момент написания я почувствовал (уже рукой), что в данном случае никакой архаики нет. Да, купцы. Это которые, скажем, привозят керамику с острова Джерба, или ковры из Кайруана, или лохматые кристаллы соли из пустыни, так называемые «розы Сахары».

Медина — это прежде всего базар. Торжище. Тут торг — творится. Потому как никто на самом деле не знает, что чего стоит. Да, конечно, стоимость сырья, оборудования, рабочей силы, транспорт, складские помещения и проч. Но есть ведь еще и другое, ну, скажем, мода, моральный износ, или ваша усталость, или, наоборот, ваш задор, спортивная торговая злость. Вещь стоит столько, сколько вы можете и готовы заплатить. То самое — «Коня! Полцарства за коня!» Цена — это вы. Мой приятель платит ползарплаты за кружочек позеленевшей меди, вынутой из земли. И счастлив. Он платит за тот выброс энергии культуры, истории, времени, которой одаривает его старинная монета.

Медина-мастерская

Псевдоантичные монеты я покупал для сувениров, но просто сувениры — это скучно. Знаю по себе. Они должны быть функциональны. Из монет я собирался сделать брелоки для ключей. Нужно еще было просверлить на краях монет по отверстию. И зашел в одну из мединских мастерских.

Широкий проем дверей, точнее, отсутствие стены, закрываемой на ночь ширмой жалюзи. Пожилой араб в очках, в сером грязном халате выслушал меня, показавшего ему связку ключей и монеты. Кивнул. «Хау мач?» Он особенно и не думал: «Ту динаре». — «О'кей». Я уже знал, что в мастерских торговаться не принято. Это не базар. Араб достал жестянку со сверлами, сверло мы выбираем вместе. Потом старик выдал мне метчик, молоток и подвел к наковаленке, на которой я буду размечать отверстия, а сам начал прилаживать сверло к станку. Я рассматривал очередную монету, выбирал свободный от профиля и виноградных листьев участочек, прижимал острие метчика. Первый удар был аккуратный — наметить. Второй посильнее, для остроугольной круглой ямки, чтобы упершийся в метку кончик сверла не соскользнул. После этих двух ударов обнажалась новенькая, младенческая, можно сказать, плоть меди — ну да, конечно, олд мани, антик! Старик взял у меня горстку размеченных монет и включил станок. Я отошел в сторону, чтоб не стоять над душой. В глубине ангара молодой напарник старика режет что-то автогеном. Вдоль стены на полу сложены металлические прутья, стоят спинки железных кроватей и несколько металлических решеток. Металл по большей части уже бывший в употреблении, но есть связки и новеньких хлыстов. Напарник старика сбросил на пол свои прутья и подошел, роется. Гулкий звук падающего железа, жест, которым мужик вытягивает из связки со скрежетом металлический прут, жужжание сверлильного станка у меня за спиной, запах окалины и пыли — все это безумно знакомо, и меня на какое-то время отпускает привычное напряжение — пусть и радостное — гуляющего по чужой стране. Звуки, запахи, предметы вокруг абсолютно домашние. И уже вот из этого состояния вдруг выныривает мысль, точнее, ощущение, в котором невозможно усомниться: такая вот мастерская была в этом помещении и сто, и триста лет назад, другие, может быть, были заказы, другие инструменты, но здесь всегда ковали, гнули, точили, заплетали, приваривали…

Старик тряпочкой стирает с монет налипшую после сверления металлическую пыль и протягивает мне. Я быстро перебрал их — нормально — и ссыпал старику в ладонь заготовленные два динара мелочью. Тот, не пересчитывая, сбросил монетки в карман халата. «Дойч?» — спросил он. «Ноу, рашен». «А-а, рашен», — спокойно повторил он, в интонации не было и следа той готовности, с которой торговцы, услышав «рашен», раскидывали руки в счастливом изнеможении: О-о-о! Мы так любим, мы так любим русских!!!

Нет, у старика другое ремесло. Он мастеровой. Ремонтирует кровати, делает решетки для окон и дверей, и его заказчики — мединцы, даже и не сусцы (или сусчане?).

Я уже снимал на видео здешних ремесленников — сапожника, составителя древнеримских мозаик для сувенирных панно, изготовителя барабанов, они спокойно кивали, когда я показывал видеокамеру, и продолжали работать, как бы не замечая объектива. И я по привычке спросил у старика, но он улыбнулся устало и мотнул головой: зачем тебе? Нормально. Я спрятал камеру. «Шок хран», — сказал я ему. Он еще раз улыбнулся, сказал: «Храни тебя Аллах» — и повернулся к своей прерванной моим приходом работе.

Просто Медина

Что касается меня, то для покупок я предпочитал заходить в магазины с фиксированными ценами. Рыночный азарт мне не по силам. И покружив часа два по базару, я сворачиваю в пустой проулочек, потом в другой, третий. Я погружаюсь в Медину. Узкие (в дождь зонта не раскрыть — царапает стены) улочки заплетены, как прутья в корзинке. Очередной поворот, над головой балкончик. Потом арка. Глухие стены с зарешеченными окошками на уровне как бы второго и даже третьего этажа. Крылечки, утопленные в нишу. Наглухо запертые двери. Выгоревшая синяя краска дерева и железных прутьев.

Вокруг ни души, и при этом за стенами этими живут люди. Я слышу музыку и телеголоса из окон, звон циркулярной пилы, тихий вой пылесоса. Ветерок гонит впереди меня по каменному полу пластиковый пакет. И шорох полиэтилена по каменной мостовой я слышу так же хорошо, как и отдаленный крик муэдзина с какого-то радиофицированного минарета. Шествует в тенечке длинноногая кошка, брезгливо трогая лапкой мостовую. С точки зрения туристских достопримечательностей смотреть здесь как бы и нечего. Если, разумеется, не считать самого тела средневекового восточного города, в котором ты — как жук-древоточец.

Хотя нет, люди тут есть, старушка в красной полосатой — берберской — накидке за угол заворачивает, из сумки торчит лук и длинная палка хлеба. Мужчина в изгвазданном ржавчиной и соляркой синем халате проходит. Стена слева вдруг проваливается темным квадратом, в котором витрина магазинчика, торговой лавочки с минимумом необходимых товаров — стиральные порошки, консервы, сахар, банки с «Нескафе», сигареты, бутылки с оливковым маслом, мыло, туалетная бумага и т. д. Это для местных.

Девушка стоит на улице, запрокинув голову, разговаривает с подругой, свесившейся над улицей, как из антресолей, из окошка второго этажа.

Вот ощущение, которое формулируется не сразу, которое накапливается: гуляя по этому городу, ты гуляешь как бы по внутренностям единого помещения. Улицей этот каменный коридорчик делает щель с небом над головой. Чужой здесь ориентироваться не может — дальше двадцати-тридцати метров вперед глаз не протянуть. В этих каменных сотах нужно родиться, чтобы знать все эти повороты и тупички, как собственное тело.

Медина-бордель

Сюда я забрел случайно. Как бы. Сосед по отелю потрясенно рассказывал, как шел он, шел по мединским улицам и вдруг оказался в таком месте, где на тротуарах стояли голые бабы. «Ну, должен сказать тебе, это…» — ну а дальше мужику просто слов не хватало. И, гуляя по Медине, я держал в голове возможность оказаться в этом квартале, но как-то не получалось. И бог с ним. И вот, возвращаясь из археологического музея вдоль стены снаружи, я решил пройти сквозь Медину. Я вошел в дальние, незнакомые мне ворота, свернул налево и тут же уперся в странные ширмы, перегораживающие улицу. За ширмами все, как и над, — слева стена Медины, под ней пара торговцев стоит перед разложенным на земле товаром, справа фасад дома, щегольски отделанный кафелем, с несколькими крылечками и полуоткрытыми дверьми над крылечками. Щель за ними притягивала взгляд, и я разглядел там такой же белый кафель, отчасти чистота процедурного кабинета в медицинском учреждении. Ничего интересного. Впереди улочка сворачивала направо, я прошел мимо и повернул в следующую, более людную, и вот тут я увидел — причем даже не удивившись почти — на углу, возле приоткрытой двери двухэтажного обычного дома, женщину, одетую только в трусики и лифчик. Лицо у нее было абсолютно спокойное, поза — непринужденная. Как если бы, только что приняв душ, она вышла в своем закрытом дворике на солнце. Но это не был закрытый дворик дома, она стояла на тротуаре грязноватой оживленной улицы. Далее еще одна дверь, распахнутая в крохотную прихожую, где стоял стул, а на стуле сидела женщина с огромной обнаженной грудью. В следующей открытой двери, точнее, не двери, а как бы в витрине со снятыми жалюзи, открывается пространство комнаты, в центре ее на двух стульях в непринужденных позах застыли девушки, третья, высокая, в полурасстегнутых джинсах, с обнаженным верхом, стоит прямо, как манекен. В следующей витрине комната с интерьером гостиной из современной мыльной оперы — софа, кресла, столики, музыкальный центр, комната заселена женщинами, одна полулежит на диване, вскинув длинные ноги, другая стоит у столика с радиоаппаратурой, демонстрируя практически открытые ягодицы и длинную прямую спину, третья — на софе, четвертая… и т. д. — немая сцена под названием «Публичный дом». Мимо этих витрин-дверей мужчины идут так же медленно и неторопливо, как и я, искоса разглядывая и не решаясь остановиться. Ну а перед следующей широко распахнутой дверью — очередь. Проходя мимо, я заглянул внутрь и увидел уходящий коридор, по коридору из глубины шла девушка, завернувшись в желтый короткий халатик или в широкое полотенце, там играла музыка, женщина пританцовывала, слева от нее ряд дверей, и все это вдруг напомнило утренний коридор в купированном вагоне — женщина после утреннего туалета возвращается в свое купе. Это если не обращать внимания на ее голые плечи и ноги. Четыре двери в стене коридора, за ними сейчас идет трудовой процесс. Очередь из мужчин у входа в этот коридор похожа на очередь в мужской парикмахерской, но когда я оглядываю стоящих, они опускают глаза. Я посчитал — в очереди восемь мужиков. Ждут молча. Здесь, похоже, вообще не разговаривают. Я снова прохожу мимо демонстрационных комнат с полуголыми и голыми женщинами. Никто их не потревожил, видимо, дорого стоят. Есть красивые.

Останавливаюсь я возле группки мужиков, окруживших сидящего на каменном полу человека (именно на полу, улица слишком узка, чтобы быть улицей). Сидящий раскладывает перед собой три карты. У него смуглое пухлое лицо, бородка, как будто приклеенная, стриженная под машинку голова. Желтая новенькая рубашка, красный с белыми крапинками шейный платок, на запястьях обеих рук массивные золотые браслеты. Ихний кидала. Он держит в руках десятидинаровую купюру и что-то выясняет с играющим и наблюдающими — типа согласны ли участники игры с тем, что он по праву забирает себе эти деньги. Его слушают угрюмо, но не спорят. Стоящий передо мной невысокий худощавый араб осторожно поворачивает ко мне голову. Я чувствую его напряжение. Здесь, видимо, не принято разглядывать посетителей. Меня мучит ощущение киношной массовки под названием «квартал борделей в восточном городе». Присутствие на этой улочке еще и любителей азартной игры, дутого золота на запястьях шулера кажется кинематографическим перебором. И тем не менее это все реально. Я разворачиваюсь, стараясь не слишком торопиться. Фотоаппарат, висящий на животе, естественно, не беспокою. Не буду придуриваться крутым — в таком месте я впервые.

Ничего эротического в женщинах, которых я увидел, не было. Или хотя бы — порочного. Напротив. Поражает убогость, обыкновенность, будничность жизни этого квартала. Противоестественное ощущение порядка, заведенного не вчера и не позавчера. Так было всегда, это просто такой уклад жизни. Кстати, ни одного европейца я там не увидел.

Постскриптумом стал проход по соседней с этим кварталом улочке — на редкость грязной, тесной, с мокрыми тротуарчиками; с сидящей на каменной приступочке у своей двери плотной арабкой, она перебирает в большой миске фасоль, рядом две маленькие девочки. То есть нищие кварталы рядом с «улицами греха», тут же неподалеку, кстати, здание бывшей тюрьмы — литературная традиция не нарушена. Я чуть торможу, вытаскивая из рюкзачка фотоаппарат, женщина что-то говорит за моей спиной — интонации материнско-наставительные, к девочкам, надо полагать, обращается, и я вдруг улавливаю страшно знакомое: «Месье, ван динар, ван динар». Показалось, наверно, подумал я, но через пару шагов вдруг услышал за собой звонкий голосок: «Мосье! Мосье!» Я оглянулся — те самые девочки, лет четырех и лет шести. Говорит младшенькая: «Мосье…» Я жду продолжения, но голосок у девочки пресекается, она замолкает, потом набирает воздух в грудь и снова начинает: «Мосье». Пауза. Она что-то добавляет тихо, по-арабски. «Ну что ты, лапочка, — говорю я ей, — чего дядю так боишься. Разве он такой страшный?» Услышав мой голос, девочка поворачивается и убегает. Я иду дальше. Сзади тихо.

Рибат (Крепость)

Сижу на площади Медины Суса, прихлебываю горький кофе, отодвинувшись со стулом в тень от навеса, опершись глазом в стену мечети. Пальмы. Магазины и магазинчики. Поток идущих вдоль стены туристов и местных. Ну а если чуть сдвинуть взгляд или голову повернуть вправо, серая громада крепости. Рибат. Она всегда здесь. В каждое мое сидение здесь. В каждый приход сюда. Поэтому ее уже просто не видишь.

А вот сейчас зачем-то повернул голову.

Тяжелая. Громоздкая. Почти угрюмая. Ничем неукрашенный желто-серый пористый камень должен был бы сделать это архаичное сооружение инородным на площади, разукрашенной изразцами на стенах магазинов, пальмами, вывешенными на продажу коврами, выставленной на плиты медной (под золото) посуды, бордовыми, оранжевыми, бирюзовыми и проч. футболками туристов. Гомоном детей. Клекотом птиц. Запахом кофе и сигаретного дыма. Фотовспышками.

В крепость я заходил в первые дни — ничего особенного. То есть, конечно же… крепость, история, каменная мощь и так далее. Ну и что? Голый двор с аркадами по всем четырем сторонам, высокие ступеньки лестниц на верхние ярусы. Подъем туда заставляет пережить некоторое мускульное и, соответственно, сенсорное возбуждение — сверху открывается вид на крыши-террасы старинного восточного города, на море и на порт, на белые кварталы нового, французами построенного двадцать лет назад города и т. д. Красиво. Есть что поснимать. И еще один подъем — по бесконечной винтовой лестнице главной башни. Отсюда город открывается с высоты птичьего полета, правда не слишком высокого полета. Но и этого достаточно, чтобы слегка перехватило дыхание — крохотные зонтики на плоской площади внизу, зубчатый дворик далекой мечети, бело-голубой город отелей и встающее над ним почти вертикально с дымным туманным краем море. Ну и, разумеется, вся Медина, вползающая наверх, на холм, венчающийся силуэтом Касбы, форта. Неожиданно просторная сверху. Все-таки огромный город. Почти до горизонта (близкого).

Короче, крепость в первый раз — это этношоу, аттракцион. Но не более того.

Исламский этнорок

Кофейня в Медине, где я после гуляния по ее улочкам пил кофе, стояла на площади перед мечетью и крепостью. Место оживленное и красочное — мимо двигался поток европейских туристов, нелепых в своих длинных трусах и майках, увешанных фото- и видео- и прочими примабасами, и местных — изящных арабских и негритянских девушек в джинсах и футболках, молодых красавцев-арабов, стариков и старух в джаляби. Ну а я, сидящий за столиком в историческом квартале, предавался кофейной медитации, как бы пытаясь причаститься к ихней жаре, неподвижности и созерцательности. Но когда я уходил из Медины и шел по современным курортным улицам Суса, то видел множество кафе, в которых сидели исключительно местные старики. И как сидели! Неподвижно. На нас, текущих мимо туристов, глядя откуда-то из немыслимой дали, и каждый из них казался персонификацией восточной мудрости и покоя. Кофейни эти были отсеками нездешней тишины и сосредоточенности. И я решил сменить место, посидеть рядом с арабами, может, и на меня снизойдет их одухотворенная неподвижность.

Кафе, которое я выбрал, было в достаточно оживленном, даже как бы суетном месте, но сидели там исключительно арабские мужчины. Свободных столиков не было, и я перебирал фигуры одиноко сидящих за столиком пожилых и средних лет арабов. И выбрал того, отрешенность которого была уж почти патологической. Я показал рукой на свободные стулья за его столиком, и он, не меняя покойного выражения лица, качнул головой, сомкнул и разомкнул веки, и взгляд его ушел в духовные выси. Я сел, поместив голову и плечи в тень, тело и ноги в солнце, развернувшись к площади и Медине за сквером. Ожидая официанта, я рассматривал изображение сидящего рядом парня, оставшееся на дне моего глазного яблока, — лет тридцати пяти — сорока, на лбу пятно от постоянного прикладывания к молитвенному коврику, в руках четки, поза расслабленная, нет, скорее — покойная, так сказать, умиротворенная. Как осторожно, чтобы не расплескать намоленного внутри состояния, кивнул мне. Замечательно.

Такой же покой был за соседним столиком, где сидели пятеро почтенных старцев, у каждого стакан, посредине пластиковая бутылка с водой, в руках французские и арабские газеты, надо полагать, прочитанные, потому как сидят молча — прочитанное уже обсудили. У того, который в сером джаляби, такое же пятно на лбу. Правоверные. «Упэртые», как сказали бы на моей исторической родине. Перед ними (нет, уже — нами) катили машины, мальчик перевернулся на мотороллере, встал, отряхнулся, оттаскивает машину, две немочки в шортах переходят дорогу, лошадка с пролеткой цокает, и в коляске шумная компания немцев. Но это все там, в городе, а в нашем арабском отсеке время замедленно. Вот где можно побывать в полном одиночестве, имея вокруг в двух метрах от себя клокочущий южный курортный город и при этом глядя на него издали.

В одиночестве этом я пробыл ровно столько времени, сколько потребовалось, чтобы достать очки и блокнот, заказать официанту кофе и закурить первую сигарету. Повернувшись к пепельнице, я почувствовал, что сосед мой проснулся, так сказать, спустился со своих горних высот. Непроизвольно я повернул к нему голову — тот смотрел на меня в упор ясными, готовыми к общению глазами и радостно улыбался. Начал он с протокольной части:

— Дойч?

Дети-нищие

Двухдневная экскурсия из Суса в пустыню Сахара заканчивалась в городе Керуане, четвертом священном городе мусульман, как написано в путеводителе. Автобус остановился на площади перед главной мечетью, нас выпустили на десять минут. Уже смеркалось, и мы были единственными туристами на площади. Последними, надо полагать. Стояли, смотрели, перекуривали, на этот раз даже не фотографировали, слишком плотными уже были сумерки, да и устали все, хотелось поскорее домой — в свой номер, свою ванную комнату, до которых оставалось чуть больше часа пути.

И тут, как дурной неотвязчивый сон, раздается снизу тихий жалостливый голос, я опускаю глаза с минарета на закатном небе и вижу перед собой мальчика лет одиннадцати-двенадцати с искаженным несчастным лицом, он что-то неразборчиво (а если б и разборчиво, что с того) бормочет и требовательно протягивает руку. Ноу-ноу, отмахиваюсь я от него. Местная форма профессионального доения туристов — детское нищенство у мечети. Назойливое и неотступное. Приходится сделать пару резких шагов в сторону, и мальчик, сохраняя ту же замедленность движений недужного, несчастного ребенка-инвалида, уже включается возле другого туриста. Через минуту — другой голосок в той же тональности. Опустив голову, вижу на этот раз уже девочку лет десяти, кулачки прижаты к векам и растягивают кожу, перекашивая лицо, уголки губ опущены вниз, волосы слегка всклокочены. Я снова отшатываюсь.

Десять минут кончаются, и все облегченно лезут в автобус.

Я устраиваюсь на свое место у окна. Укладываю в рюкзачок напрасно побеспокоенную видеокамеру и фотоаппарат, достаю бутылку с минеральной водой. Попутчики также деловито и сосредоточенно располагаются для финального отрезка пути. В окно никто не смотрит. А за окном на площади остались двое этих детишек. Они стоят напротив моего окна. И у мальчика лицо уже не сведенное гримасой боли и отчаяния, а нормальное, продолговатое лицо симпатичного арабского мальчика. Он стоит чуть расставив ноги, корпус развернут, правая рука на бедре, он застывает и вдруг резким движением вскидывает руку, наводит два вытянутых, прижатых друг к другу пальца, которые сейчас кольт, выхваченный из кобуры, и делает два выстрела по колесам. И чуть замедленным щегольским движением вставляет свой кольт в кобуру. «Смотрите, Володя, — поворачиваюсь я к соседу, — тот жалкенький мальчик, который канючил на площади «ван динарчик», расстреливает наш автобус».

Сосед поворачивает голову к окну, да-да, говорит он, мальчик сейчас целится в вас. Я оглядываюсь, кольт наведен на меня. Растопырив пальцы, большой вверх, указательный (дуло) на мальчика, я стреляю тоже. И, похоже, успеваю раньше. У мальчика приоткрывается рот. Двумя руками он хватается за ружье. Я поливаю его из автомата. И мальчик входит в азарт, он готовит гранатомет. Чуть в стороне от него я замечаю девочку, наблюдающую за нашей игрой, — лицо расслаблено, руки опущены, и такое у нее оказывается хорошенькое новенькое лицо, что я залюбовался. Девочка поймала мой взгляд и тут же зарыла глаза кулачками и безобразно растянула губы, превратившись в уродливую нищенку. Ну уж нет! я тоже перекосил лицо, выкатил глаза, отвалил челюсть и высунул наружу безобразный язык. Девочка замерла, потом кулачки раскрылись, ладошками она закрыла лицо, но удержать сделанного местными имиджмейкерами лица уже не смогла, я вижу, как расползаются из-под ладоней ее губы — уже не вниз, а вверх, потом и руки отпадают, открывая ослепительно белые зубы в улыбке. Она толкает в бок отвлекшегося мальчика, чтобы тот тоже посмотрел на старого лысого мужика, который корчит им рожи. И дети, забыв о своих профессиональных обязанностях, превращаются в симпатичных обезьянок: делают мне ладошками уши, выкатывают глазки, скалят зубы, почти подпрыгивая от восторга. У них перерыв в работе на неожиданную игру с туристом. Да и, собственно, кончилась на сегодня их работа, площадь пуста и темна.

Путешествие

Нет ничего проще и ничего труднее.

Путешествие?

Вас везет лифт, потом — троллейбус, потом поезд — в метро, где вы открываете книгу, в которой два Фандорина въезжают в Россию, один — предок (наемник) — в Россию еще боярскую, второй — потомок (американский историк) — в нашу, только что отшумевшую, перестроечную.

Потом — маршрутка от Речного вокзала (у каждого из Ф. тут же начинается российское приключение, выстроенное по законам авантюрно-исторического жанра, — детство, конечно, но почему не поиграть в историю?), эскалатор в аэропорту, самолет (вот здесь-то все и закручивается, потому как оба Ф. ходят рядом с пропавшей библиотекой Ивана Грозного).

В просветах — паспортный контроль, получение багажа, автобус турагентства, лифт на девятый этаж, номер, где можно наконец расправить тело на широкой кровати и пробежать финальные страницы — Фандорины геройски выпутываются из обстоятельств, а библиотека Грозного в очередной раз остается ненайденной — ну и слава богу, вы переводите дух, закрываете книгу, рука непроизвольно тянется за пультом, палец жмет кнопку, на экране рекламный ролик шампуня, который вы знаете наизусть, но…

II. ТРЕВЕЛ-ЖУРНАЛИСТИКА

Дорожный иврит

Израиль как испытание для материалиста

Единственное, что смущало меня, впервые отправлявшегося в Израиль, — это количество заготовленных, пусть и непроизвольно (книги, фотографии, любительское видео и пр.), образов его и, соответственно, уже готовых эмоций, которые неизбежно, как думал я, будут заслонять для меня реальность. Понадобятся специальные усилия, чтобы очистить то, что увижу я, от ожидаемого.

Оказалось, никаких усилий не потребовалось.

…Оглушающие размерами, светом и муравьиным копошением толп ангары Домодевского аэропорта после паузы перелета продолжились для меня ангарами аэропорта Бен-Гурион, в принципе, теми же самыми, только указатели вдруг заполнила ломаная вязь иврита.

Завершив у окошка паспортного контроля процедуры, начатые в Домодедове, я, еще не вполне веря себе, выкатился наконец со своей тележкой наружу. Под небо Палестины. И обнаружил себя на дне колодца — с трех сторон от меня уходили в небо могучие стены из зеленоватого стекла, прошитого металлом, под ногами была бетонная дорожка с мелким кустарником по краям, а справа — бескрайнее поле автостоянки с двумя или тремя одинокими машинами с краю. Единственным человеком, которого я увидел в этом странном для слова «Палестина» пейзаже, был мой израильский друг Наум. Далее: я стоял возле его машины — солнце радужно светилось в каменной крошке, утопленной в асфальт, горизонт образовывали какие-то башни над бетонными косогорами аэропортовских автомобильных развязок, в мобильнике звучал московский голос жены, и безмятежность погруженного в полуденную знойную одурь мира вокруг меня была почти по-деревенски абсолютной.

Сунув замолчавший мобильник в карман, я начал устраиваться на переднем сиденье машины Наума, тут же нервно пропиликавшей мне требование пристегнуть ремень безопасности, и это было, как выяснилось потом, вступлением в непосредственный контакт с тем сложным — технически, эстетически, исторически, метафизически — сооружением, а точнее, организмом, которое осталось у меня одной из главных метафор Израиля. За неимением подходящего слова (а я перебирал честно — шоссе, трасса, магистраль, сабвей, автобан и т. д.) назову его просто Дорога.

Про «израильскую военщину»

В первое же утро моей израильской жизни, начинавшейся в городе Холон, мой друг Наум повел меня в бассейн, точнее, в некое спортивно-отдыхательное заведение с крытыми и открытыми бассейнами, тренажерными залами, джакузи, кофейней, с шезлонгами и солнечными зонтами на зеленой травке и т. д. И после часа тамошней неги, на выходе из бассейна я увидел молодых людей в военной форме и без формы, которые сгружали с маленького грузовичка ящики с пепси-колой, коробки с чипсами, булочками и пр. «Такое у нас практикуют, — сказал Наум, — устраивают солдатам день отдыха».

То есть я наконец увидел «израильскую военщину».

Стоял и глазам не верил: что, вот это?! Вот этот, например, раздолбай в шлепанцах, в красной маечке и синих шортиках, с всклокоченной головой и небритой рожей? С ушами, заткнутыми плеером? Похоже, что да, — с плеча у паренька свисает автомат. Военная железяка, которая в контексте разворачивающегося действа курортной молодежной тусовки с пепси-колой, плеерами, цифровыми камерами и проч. кажется абсолютно инородной. Ну разве только в качестве атрибута «игры в войнуху», как в моем детстве?

Но нет, передо мной отнюдь не взрослые дети с военными игрушками. Это чувствуется сразу же, непонятна только — мне пока непонятна — природа этого «нет». Содержание ее мне предстояло осваивать в последующие две недели. Ну а пока я стою и наблюдаю за нелепой сценой, в которой охранник, которому мы с Наумом при входе показывали содержимое своих сумок, тормознул парня в красной майке и тот, не прерывая разговора с приятелем, машинально открыл перед охранником пластиковый пакетик. Интересно, думаю я, а то, что у парня на плече автомат, это как?! А также смотрю на барышень, которые, в отличие от парней, были как раз в форме, но форма — светло-серые брюки и такая же рубаха — сидела на них как модельная одежда: брючки подогнаны к бедрам, рубашки приталены, пилоточки упрятаны под лычку на левом плече, глаза тронуты тушью. И это — «военщина»?

Потом я видел их много, везде, но больше всего — на автостанциях, поодиночке или в компаниях, именно компаниях — другого слова здесь не подобрать, — дружно загружающими свои рюкзаки или раздутые дорожные сумки в багажное нутро междугороднего автобуса. Зрелище этих кочующих по стране молодежных компаний с оружием мало напоминало наших солдат, заполняющих, скажем, вагон московского метро, а потом выходящих на платформу, образующих некое подобие короткой колонны и уже строем начинающих движение к эскалатору под присмотром двух офицеров. У этих же невозможно определить, кто тут ведомый, а кто ведущий. Эти держатся, по нашим представлениям, как-то подчеркнуто «внеуставно». Вольница. Почти анархия. Вот, скажем, в кассовом зале Тель-Авивского автовокзала на полу сидит солдат, перед ним огромный рюкзак, на рюкзаке открытый ноутбук. Парень набивает на экран какой-то текст. В сосредоточенности его и покое ничего напускного, суету вокруг он, похоже, воспринимает как шум листьев и колыхание трав на лесной полянке, где он уединился для работы. На коленях автомат.

Европа с черного хода

(Из разговоров с нелегалами)

Я ехал в экскурсионном автобусе по Андалусии. Посмотрите направо, посмотрите налево, говорил гид. Мы смотрели. Показывали Испанию. Голос из радиопанелей над головой рассказывал про историю городка за окном, чем занимается здесь народ, когда сюда пришли арабы, когда Реконкиста началась, когда марокканская конница генерала Франко высадилась. То есть основная тема, естественно, — Испания. Основная, но не единственная.

— Олива считается в Испании главным деревом, — говорил гид. — Не скажешь, что красивое, да? Это потому, что оливу в определенном возрасте специально обрезают. Крону формируют, чтобы сборщики могли дотянуться до каждой ветви. Это очень важно. Олива колючая, все руки обдерешь, пока снимешь все оливки. Можно, конечно, и по-другому, можно «трусить», как у нас говорят. Стелешь под деревом брезент и трясешь ветки. Но тогда оливки бьются. Их принимают другим сортом. Заработок, естественно, уже не тот.

Вот это уже интересно. Я начал косить глазом в сторону гида. Русский. Лет тридцати, плюс-минус. Высокий. Худощавый. Стройный. В белой свободной рубахе, в синих вытертых как бы джинсах, с загорелого лица светят глаза и белые зубы — картинка с рекламного разворота в журнале. Стоит впереди, в проходе, правой поднятой рукой упирается в стойку над кабиной шофера, в левой — микрофон, который он подносит к губам жестом рок-звезды. И действительно поет — речь его течет свободно, с шуточками и лирическими отступлениями, вдохновенно почти. В паузах перебрасывается с шофером какими-то фразочками, демонстрируя свой испанский. Видно, как нравится ему стоять вот так перед нами, смотрящими на него снизу вверх, нравится объяснять нам, направлять, вразумлять:

— Обычно русские считают испанцев скупыми. Это потому, что вы приезжаете сюда отдыхать и тратить деньги. А люди здесь еще и работают. Вы попробуйте представить себя, скажем, на монтаже опалубки фундамента в котловане при тридцати пяти градусах жары…

На одной из остановок я подошел к нему: «Ну а вы тут как — живете или только работаете?» — «И живу и работаю». — «Давно?» — «Шесть лет». — «А по образованию — историк?»

В поисках Египта

(Экскурсия из Хургады в Каир)

…И не надо напрягать глаза, не надо изо всех сил всматриваться куда-то в непостижимую даль чужих времен и культур. На самом деле все перед вами. Единственное усилие, которое необходимо, — это избавиться от заготовленного трепета. Видеть то, что видите. Египетские пирамиды, например.

Которые, правда, вам покажут только к вечеру. Сначала будет Каир.

Из окна автобуса.

После шестичасовой езды из Хургады по Аравийской пусты-не, слегка замусоренной столбами, нефтяными цистернами и котлованами будущих отелей на голых и абсолютно безлюдных (за все время пути от силы десять-пятнадцать человеческих фигурок) берегах Красного моря, первым сильным впечатлением от Каира будет его бесконечность и перенаселенность, потоки людей, которые не вмещают тротуары. Никто не знает, сколько здесь жителей (официально — 17 миллионов, неофициально — около 20). Многоярусные автомобильные развязки запружены машинами, переползающими из одной пробки в другую. Горизонт образуют вспухшие в бледно-голубом мглистом небе бурые кварталы спекшихся в единую массу домов, его изломанная линия членится куполами и минаретами мечетей. Ну а перед глазами, за стеклом, — обшарпанные стены, сохнущее на балконах белье, пальмы, витрины, ослики с тележками, арабские письмена на вывесках. Очередная эстакада, как встречный поток воздуха, возносит автобус над районом грузных многоэтажных домов с редкими окнами, жилых, но как бы недостроенных — из плоских крыш торчат бетонные столбы с метелками арматурных хлыстиков. Меж домов угрюмые улочки-щели и пустыри. На расчищенных от мусора латках зеленой травы пасутся коровы и козы.

Магриб в тунисском варианте

(Отчет о поездке друзьям)

Соображения, по которым осенью выбирают Тунис, просты: а куда еще? В Испании, Греции, Турции конец сезона — остывает море, закрываются отели; в Египте, с которого большинство из нас осваивало заграницу, уже побывали, всякие Сингапуры и Карибы чересчур уж экзотичны и далеки. Да и перед стылым ноябрем, а далее — бесконечной зимой хочется напоследок именно средиземноморской неги. И потому — Тунис.

Для большинства из нас Тунис — это нечто неопределенно-африканское: пальмы, солнце, море, верблюды, арабы и минареты и при этом — если верить рекламным проспектам — европейский лоск туристского сервиса. Проспекты не обманывают. Все так. И пальмы, и арабы, и море. Хотя на «европейский лоск», особенно в трехзвездочных отелях, слишком не рассчитывайте. Европейский стандарт комфорта — чистый номер, полотенца, кондишен, работающий телевизор — вот это будет. И вполне достаточно для тех, кому интересно путешествовать, а не смаковать себя, заграничного, на фоне вышколенной прислуги. Тунис — это, прежде всего, Африка. Но — в мягком ее варианте. Сугубо национальное органично сочетается с западной цивилизацией. Сужу по хладнокровию, с которым гуляющие по набережной Суса арабы в развевающихся на ветру джаляби оглядывают пляж с практически обнаженными для загара европейскими девушками. Ажиотажа вид их не вызывает. И забавно наблюдать, как мимо кажущих себя городу и солнцу европеянок пробегают облепленные мокрым платьем молоденькие мусульманки — не положено им принародно обнажать тело, и потому купаются они в одежде, а потом торопятся в свой отель на набережной переодеться. К таким сценам быстро привыкаешь, как и к легкости, с которой тунисцы переходят с арабского языка на французский, — «салям» и «бонжур» звучат у них абсолютно естественно, ну а самой частой из обращенных к вам фраз будет: «Коман сова?» Тунис — страна двуязычная, сохранившая память не только о временах, когда она была французской колонией, но и более отдаленных, римских временах, следы которых на каждом шагу. Это место, где сошлись Африка с Европой.

Тунис я наблюдал из города Суса, и естественно, что впечатление о стране складывалось у меня по реалиям именно этого города. Но не думаю, что Сус принципиально отличается чем-то от других туристских центров Туниса: Хаммамета, Монастира или Махдии.

Итак.

Тунисцы

Доброжелательны, но при этом держатся с достоинством. Администраторы улыбчивы, горничные старательны, официанты в уличных кафе обходительны. В маленьких городах, особенно если вы в одиночестве окажетесь где-нибудь возле школы, с вами будут здороваться подростки: «Бонжур, мосье!», с удовольствием прислушиваясь к себе (для них разговор с европейцем — это маленькое приключение), и охотно попозируют перед видеокамерой. Но вот снимать людей на улицах без их разрешения не следует, а уж возле мечетей и на базарчиках при мечетях видеокамеру лучше вообще не расчехлять, говорю по собственному опыту.

Самым тесным общение с тунисцами будет на рынках. Про-давцы, как и полагается на восточном базаре, улыбчивы и напористы, почти агрессивны, иногда «путаются» со сдачей, но ошибку свою признают сразу же. Здесь свои ритуалы, если вы отозвались на приглашение зайти в магазин ковров, поверив, что вас зовут исключительно для «лук онли» (на вывесках таких магазинов иногда значится «музей», и это может сбить с толку), то должны быть готовыми к тому, что для вас устроят целое шоу — усадят за столик, принесут чай (отказываться не принято — это традиция), а хозяин с продавцом будут в течение пятнадцати минут стелить у ваших ног самые разные ковры. В этой ситуации лучше всего расслабиться — вы на Востоке. Любуйтесь коврами, выражайте восхищение (ковры здесь бывают просто великолепны), щупайте их, прихлебывайте чай. А по завершении действа вам следует (если, разумеется, вы не покупаете) поблагодарить, руку хозяину пожать и в руку эту положить пять динаров. И вот тогда вы расстанетесь друзьями. Можно, конечно, и так уйти — удерживать не будут, но неприятно оставлять за спиной разочарованных твоей невоспитанностью людей. При покупке торгуйтесь. В Сусе, как и в Монастире, например, на территории базаров есть большие магазины, где примерно те же товары, но цены фиксированные, — обязательно зайдите посмотреть цены и ориентируйтесь потом на них. То есть если в магазине вещь стоит десять динаров, то на базаре ее можно купить за восемь.

Язык общения

Если знаете арабский или французский, проблем не будет. Если не знаете — тоже не будет. Хватит вашего минимума в тридцать английских слов, жестикуляции, умения улыбаться и говорить почаще «шок хран» (спасибо). Будучи в Тунисе практически безъязыким, я путешествовал самостоятельно и в Монастир, и в Кайруан, и в Тунис (столицу страны), и в Карфаген, общался с пассажирами, продавцами, шоферами и особого дискомфорта не испытывал.

Отели

Если есть возможность, то, конечно, берите четыре или пять звезд, а нет — и трех достаточно. Я, например, жил в Сусе в трехзвездочном «Dreams Beach», про который накануне отъезда прочитал в Интернете, что хуже этого отеля трудно что-то представить: стоит на полуобжитом берегу моря на окраине Суса, рядом огороды, своей территории, то бишь аллей, беседок для уединенных размышлений, массовика-затейника с баяном (аниматора, по-нынешнему) не имеет, а главное, бассейна своего нет, ужас какой! — писала одна из жертв этого места, и я сразу же предположил, что это место как раз для меня. И не ошибся. Вполне комфортабельный, с просторными номерами, замечательным видом с лоджии на море и т. д. отель. Стоит в пятидесяти метрах (буквально) от воды, то есть утром перед завтраком вы спускаетесь на лифте в холл и через пару минут уже плаваете, а потом, промокнув лицо и руки полотенцем, поднимаетесь в номер переодеться. И при этом — полное отсутствие насильственного общения, неизбежного в микрорезервациях туристских отелей.

Но это, разумеется, дело вкуса. Для тех, кому нужен отдых с активным общением, с повышенным комфортом и так да-лее, — другие отели, например «Marabout», расположенный неподалеку от старого центра Суса, со своей территорией и своими пляжиками, со своей жизнью, в том числе и русской. «Marabout» в этом качестве я отметил для себя однажды утром, сидя в экскурсионном автобусе, который объезжал отели Суса, собирая русских туристов, — и если обычно у входа в отель стояли двое-трое сонных молчаливых туристов, то у «Marabout» нас поджидала многочисленная, вполне проснувшаяся для жизни и активного потребления ее радостей компания русских.

Пляжи

Отличные. Великолепен городской пляж вдоль главной набережной Суса, хороши пляжи отелей. И даже в полудиком, как был у меня, состоянии берег замечателен — мельчайший светло-желтый песок, который не высыпается, а выливается потом из шлепанцев и кроссовок. Вход в воду — по выглаженному мелкими (больших я здесь вообще не видел) волнами песку. Вода прозрачная, в октябре уже как бы прохладная — градусов двадцать, но ласковая, под ногами песчаные барханчики, дно пологое — метров тридцать, а где и сто можно идти от берега то по грудь в воде, то снова по пояс, так что настороженно относящиеся к морю или уже тонувшие могут не беспокоиться.

Говорят, правда, что тут бывают жгучие медузы, как у нас в Крыму. Мне не попадались (может, потому, что осень?).

Курортные радости мизантропа

Предуведомление

На «мизантропа» — имею право.

Во-первых, возраст.

Во-вторых, профессия: литературный критик. В своем цеху я не в первых рядах, но, увы, и не в «массовке», я, так сказать, в «групповке». То есть обязан проявлять (или имитировать) некую активность. А литературные нравы — это вам не пиратское братство. Тут и у травоядного клыки зачешутся. Ну а ежели ты еще и брюзга по натуре, много сил потративший на маскировку, то… Сколько еще придуриваться образованным, терпимым и гуманным?

Я не про литературу. Бог с ней. Про литературу я брюзжу в других местах.

Я здесь — про жизнь, я — про самое сокровенное, мизантропическое. Про отвращение к людям вообще.

Музыка

Принято считать, что на отдыхе должно быть много радости, веселья, неги и проч. В частности, музыки. Не знаю, как сами турки переносят музыку, но для отдыхающих им ничего не жалко. Исходят турки из того, что: а) хорошая музыка — это громкая музыка, б) хорошего должно быть много. И потому музыка будет для вас с десяти утра до двенадцати ночи с двумя полуторачасовыми перерывами. Ощущение, что ты на родине, под Звенигородом, на турбазе авиамоторного техникума. Но я сильно подозреваю, что дело тут не в турках — просто хозяева идут, так сказать, навстречу пожеланиям трудящихся.

Пик этой радости — по вечерам, когда сад вашего трехзвездочного отеля арендуют под местную свадьбу и сквозь тщательно закупоренные окна и ватные тампоны в ушах проламываются, сливаясь и скрежеща, сладкоголосый Иглесиас из полуторатонных усилителей ночной дискотеки — обозначим его Арагвой, ну а Курой (которая сливается, «обнявшись будто две сестры…») будет турецкий с османским драйвом рев зурны, поддержанный прочими ритуальными дудками и барабанами и соответственно оснащенный более чем конкурентоспособными усилителями.

Кряжистые немцы, отвалившись в плетеных креслах на открытых террасах, жмурятся от удовольствия и тасуют карты — ну кайф!

Юмор

Он здесь, скажем так, неожиданный. В открытом баре каждый вечер театрально-музыкальные шоу. На сцене местные массовики-затейники (по-заграничному — аниматоры). Ребята молодые, музыкальные, пластичные, с актерским даром и как бы даже артистизмом. Когда я спросил у них: «Так чего ж вы? С такими-то данными?» — они ответили: «А вы сами попробуйте, чтобы было понятно и смешно всем — и немцам, и русским, и голландцам, и англичанам, и прочим».

А что здесь, на курорте, понятно и смешно? Ну, скажем, в шоу «Лучшая пара отеля» — на сцену приглашают турецкую, английскую, русскую и голландскую семейные пары. Очередное состязание: жене, молодой или не очень молодой женщине, подвешивают на пояс сковородку, а мужчине — половник, да-да, именно так, чтоб он болтался впереди между ног, после чего мужчина и женщина должны стать друг к другу лицом и, двигая бедрами, произвести в отведенное время наибольшее количество ударов половника о сковородку. Называется «готовить яичницу». При мне этим занимались пожилой благообразный, так сказать, «европейского вида» голландец со своей престарелой женой. Как там «сбивали яйца» англичане и русские, я не досмотрел, под грохот сковородки и утробное ржание отдыхающих я сбегал по лестнице в сад, испугался, что травану прямо в баре.

Экскурсанты

Экскурсии — это замечательно, но ездить на них нужно, если ты русский, то с немцами или англичанами и, наоборот, если ты англичанин или немец, то только с русскими. Главное на экскурсии — выключить звук. То, что ты увидишь, будет прекрасно. Беда в том, что у тебя не только глаза, но еще и уши. Потому как если из бара, где прилюдно «сбивают яйца», сбежать еще можно, то из узенькой (для семерых) лодки, на которой вас везут по реке над синими омутами и шевелящимися водорослями, мимо черепашек на камнях, мимо уточек, — из этой лодки вы уже никуда не денетесь. И будете корчиться под возбужденное клокотание остряка-добровольца, какого-нибудь хорошо откормленного боровичка, который при виде уточек обязательно заорет: «Эх, дома ружье забыл!» — а увидев черепах, начнет «задорно» наседать на турка-экскурсовода: «А когда мы супчик из черепах будем варить?!» Молодой турок-экскурсовод смотрит со скрытым недоумением — их что, в России совсем не кормят? Остальные конфузливо отводят глаза. И только случайно затесавшийся на лодку — от своих отстал — голландец благодарно поднимет взгляд на этого русского, он, голландец, тоже радостно возбужден от красоты вокруг и готов с кем-то поделиться своим воодушевлением. А я стыжусь своей брезгливости — ну что делать человеку, если не может он по-другому выразить радость. Я даже позавидую голландцу, воспринимающему счастливое клокотание этого дурачка адекватно. У меня не получается. Но стыд мой длится недолго. Потом, когда всех нас переместят на палубу экскурсионного катера, глядя именно на этого борова, экскурсовод начнет всех упрашивать не крушить местную флору и фауну, потому как сейчас будет стоянка в бухте, где можно будет искупаться и посмотреть у берега на морских ежей, и у меня к господам огромная просьба — не трогать их. Бывает, что жалятся. Но не в этом даже дело. Они же вас не трогают. И вы их тоже не трогайте. Пусть себе живут. В голосе экскурсовода безнадежность — он точно знает, что именно вот этот боровок под детский визг его толстушки- жены будет выковыривать из камней несчастное животное, торжественно транспортировать его на палубу, а затем снимать на видео. «ДетЯм показать» (ударение на Я), — с чувством законной правоты отодвинет он укоризну экскурсовода. Сам снимется на фоне морского ежа. Ну а потом несчастное животное будет выброшено за борт, как недоеденное яблоко.

Во время обеда на палубе он будет жаловаться соседям по столику: «Да разве ж у них тут водка?! Разве ж она сравнится с нашей "Гжелкой"? Или "Туборг" их хваленый?.. Вот "Ярпиво" наше янтарное — вот это пиво!» И ни у кого за столом не повернется язык сказать: и чего ж ты, мужик, потащился сюда на такие муки? Сидел бы у себя на балконе в Москве или Саратове, глушил бы наш сухарничек, запивал бы ярославским янтарным, пиво, действительно, отличное. Зачем же так издеваться над собой?

Но нет, предложенный мотив дружно подхватывается. Под ненавистный «Туборг», салат и жареную рыбу, с потрясающим пейзажем за бортом течет душевная беседа про то, где лучше отдыхать. «Ну вот, отдыхал я в Египте, а чего там хорошего? Ни-че-го! Пустыня вокруг, арабы, обслуга не вышколенная — Африка, одним словом…»

— А вот мы в Ирландии отдыхали, вот это да! Это — что-то! Отель четыре звезды, весь — из коттеджиков. Персональный камин, дрова, специально напиленные, виски в минибаре, места для рыбалки с мосточков, удочки приготовленные. Класс! Но с Россией все равно не сравнить!

— А мы по Греции ездили, ну там Парфенон, Афина Паллада и проч., и музыка там у них приятная, и вино местное ничего, но знаете, чего хотелось больше всего? Селедочки нашей! Да с лучком! Да под водочку!!!

Фотографирование

Бот наш приближался к «острову Клеопатры» в Эгейском море — живописные бухточки, невысокие горы, лесочки, у берега стая экскурсионных судов; и девушка, стоящая в компании по соседству, сладко вздыхает: «Ох, и нафотографируемся же мы здесь!»

Вот она, цель поездки. Сколько бы ни иронизировали снобы («На фоне Пушкина снимается семейство!»), а ездят за этим.

Народ зашевелился, полез в сумки за фото- и видеокамерами. Массовая видео- и фотосъемка начинается. Очередь к узенькому трапу на носу состоит в основном из «молодых», то есть от двадцати и выше, вплоть до сорока- и пятидесятилетних, которым без усилия дается выражение девственной дури на лице.

Фотографирование — это не процедура, это сакральное действо. Все становятся деловитыми, собранными, лобики морщат даже владельцы мыльниц, а уж те, у которых видео-камеры, те просто священнодействуют. Одновременно происходящее напоминает процедуру фотопроб на киностудии: деловито и собранно (время-время, очередь ждет!) проходят по узенькому трапчику на нос катера, одной рукой берутся за канатик, другую «раскидывают», лицо делают счастливо-вдохновенным и замирают на несколько секунд, потом лицо возвращают в исходное положение, снимающийся и снимаемый меняются местами: вскинутая рука, идиотское блаженство на лице, и — следующий!

Отснявшие расслабляются, как после работы. Мужчины (вот этот, например) обычно закуривают и достают из шортов мобильник: «Да… Да, я… Не, в натуре!.. Ага!.. А вчера были в клАбе, есть тут такое местечко. Отпад. А сначала на "Турецкие ночи" ходили. Зашибись! Сейчас на яхте… Ага, на остров плыву», — и неторопливо складывает блестящую серебристую игрушку, кладет в карман, берет оставленный на столике бокал с пивом, отхлебывает, мужественным пронзительным взглядом смотрит вдаль… Мужику под сорок.