Исторический роман Андрея Косёнкина «Крыло голубиное» рассказывает о жизни и смерти великого князя Михаила Тверского, который посвятил свою жизнь собиранию русских земель и, как смог, сопротивлялся могуществу Золотой Орды. Именно его стремление к объединению Руси в единодержавное государство во многом предопределило дальнейшую политику победивших в борьбе с тверичами московских князей.
Михаил Тверской
1271−1318
Михаил Ярославич — великий князь тверской. Родился в 1271 г., стол занял около 1285 г.; в 1286 г. успешно преследовал литовцев, напавших на тверскую землю.
В 1288 г. за то, что Михаил «не восхот поклонитися великому князю Дмитрию», последний с большим войском явился в тверскую землю, опустошил окрестности Кашина и дошел до самой Твери, но тут был заключен мир и Михаил жил в согласии с Дмитрием до смерти последнего (1294).
Зато с первых же лет княжения его брата Андрея открывается борьба, несколько раз прекращаемая духовенством.
В 1301 г. Михаил пошел на помощь новгородцам против шведов, построивших на Неве, против Охты, крепость Ландскрону, но с полпути вернулся, узнав, что эта крепость уже сожжена новгородцами и их союзниками. В том же году он участвовал на съезде князей в Дмитрове, где переговаривали, вероятно, о Переяславле.
С 1304 г., когда, по смерти великого князя Андрея, множество его бояр отъехало в Тверь, начинается продолжительная борьба Москвы с Тверью из-за великого княжения. Получив в 1304 г. от хана ярлык, Михаил пошел с большою ратью на Москву, но, не будучи в силах взять ее, вернулся, заключив мир с Юрием.
Часть первая
1
С самого Покрова ждала Ксения Юрьевна досады от племянника Дмитрия. Всю зиму в глухих борах под Торжком и на Селигерском пути держала дозорных. Однако молчал Дмитрий Александрович
[1]
, будто не было промеж них никакого раздору. Одни обозы купеческие санный путь укатывали. Укатали — поверила Ксения Юрьевна в кротость князеву, понадеялась, что забыл он обиду ради мира соседского, ан нет, не забыл, у змеенышей Александровых память долгая.
Весть про то, что великий князь Дмитрий Александрович с новгородцами и ростовским князем Дмитрием Борисовичем идет на Тверь, пришла в ночь накануне дня святых первоверховных апостолов Петра и Павла
[2]
. Было время до света принять решение — вот и сидели бояре в княжеской гриднице, рядили каждый по-своему. Одни, в голове с воеводой Помогой, стояли за то, чтоб встретить Дмитрия на Тверце, а коли что, укрыться в городе и, покуда сил хватит, обороняться со стен. Другие же держались тысяцкого
[3]
Кондрата Тимохина, предлагавшего повиниться перед великим князем и дать ему откуп, какой ни возьмет, а мир — не позор…
— А я говорю: не надоть нам этого, — в который уж раз твердил Кондрат.
— Да что ж ты одно заладил? Что нам, пригородом новгородским быть?! — Воевода Помога чуть не сплюнул под ноги.
— Да не о Новгороде речь, Помога Андреич! — Кондрат сокрушенно помотал головой. — Я говорю, пошто нам теперь против великого князя лезть!
2
Всего было довольно у Михаила для исполнения решенного, одного не хватало — времени. Но ведь его и никогда много-то не бывает… А коли гонец вчерашний от Константина — младшего брата ростовского князя Дмитрия — не врет, успеют они к Кашину во всяком случае наперед ростовцев… Только неверным, сомнительным казался Михаилу этот гонец, особенно теперь, после того, как принял решение.
Да и вчера еще что-то насторожило в нем князя, да что — не успел ухватить. Сама весть оказалась такой внезапной и грозной, что заслонила все остальное.
Не то было странно, что Константин другом вдруг сделался — старшему брату он всегда рад напакостить, да и не то, что Дмитрий Ростовский великому князю складником стал, объединившись с ним против Твери, хоть и не было у него причин для размирья, Дмитрий Борисыч многохитер и жаден, а у жадных свои резоны. Здесь-то все как раз вяжется. Но в самом гонце что-то оставалось князю неясным, оттого и не шел он из головы…
Князь вспомнил, что его вчера удивило: слишком уж горячо, аж до дрожи, доказывал он против Дмитрия. Будто не Константин велел донести на брата, а сам гонец мстил ростовскому князю. То-то и оно: не дело гонца убеждать, его дело лишь передать, что велели. Да и сам-то он мало походил на гонца — оборван, грязен, как из поруба
[15]
сбежал, без всякой грамотки, пешим в город вошел. Трех коней, говорит, загнал, как летел. Хорошо, коли так, а коли одного-то коня где пропьянствовал?.. Ишь, морда-То у него какая опухлая, точно били. Или правда так пить горазд, хоть и молод?.. Как обсказал он все давеча, меду ковш ему поднесли. Он выпил и еще попросил. Еще выпил. И еще б попросил, когда бы на ногах не уснул — такая скважина! Все у них, что ли, в Ростове такие?!
«Надо с собой его прихватить, коли соврал — повешу… Да провались ты! Думаю не про дело», — в мыслях оборвал себя князь.
3
В два дня срядили полки, а в утро на третий под колокольные звоны тронулось тверское войско на Кашин. Епископ Симон, сказавшийся поначалу больным, все же поднялся с постелей, благословил их в путь. Не зря вчера княгиня в Отрочском монастыре день провела, уговорила Симона. Стар он стал — и телом и духом некрепок: боится, митрополит Максим осудит за противление великому князю. А невинно пролитую православную кровь али простит митрополит князю владимирскому? Неужели обиды великого князя выше Божьего милосердия?
Но не обиду он мстить идет. Обиду мог отомстить и раньше, пока Святослав был жив, Царство ему Небесное. Что ему стоило тогда ногайцев наслать? Так не наслал же. Нет, только теперь зажгло Дмитрию Александровичу от давнишней обиды, только теперь, когда Тверь стала сил набирать…
После первого, давнего уже набега Баты
[20]
от Твери ничего не осталось. Не то что дома непогорелого — валы земляные и те разметали татары, чтобы и памяти о городе не осталось. Ан батюшка Ярослав Ярославич уже на другом берегу новую Тверь сотворил. Прежде Тверь стояла лицом на запад, с опаской против литвинов, теперь повернулась крепостными бойницами на восток. После татар от прежних жителей почти никого не осталось, а откуда-то люди пришли. И идут, по сю пору идут: и бояре, и купцы, и ремесленники, и землепашцы, и иноки. В два дня такое войско срядили! Михаил обернулся к полкам, что, разбившись в десятки и сотни, тысячью ног подняли к небу пыльную тучу, укрывшую окоем.
И дружина растет. Полтысячи гридней шли впереди пешего войска верхами, да двести верховых сторожей еще вчера он услал на Кашин.
Скользнув взглядом по конным, бежавшим обочь, Михаил невольно залюбовался тем, как крепко и в то же время легко, не по-татарски пригнувшись, а прямо держится в седле намедни прибившийся к дружине ростовский Ефремка. Будто спиной почуяв княжеский взгляд, тот извернулся, оскалился белыми зубами в рыжий пух бороды, потянул узду и заиграл кобылой. Правда, каурой масти кобылка под ним была неважнецкой. Кони после недавнего лошадиного мора держались в цене, а накануне похода и вовсе воздорожали.
4
Третий день стоял великий князь владимирский Дмитрий Александрович в виду Кашина. Но в приступ не шел.
Войска все охальные слова уже прокричали друг другу, разжигая сердечную ярость. Но ярость не приходила. Тверичи, вадя свои явные выгоды, зубоскалили весело, новгородцы, устав препираться, хмуро отмалчивались, лишь изредка бережливо пускали стрелы в особенно рьяных тверских брехачей, подъезжавших на выстрел. Хоть и открыто русское сердце для обиды и много в нем горечи, но дуром и русский умирать не охотник.
Упустив волю, с утра разбитый вином, Дмитрий Александрович сидел один в полумраке походного шатра, подаренного ему великим Ногаем. Сшитые полосы бычьей кожи клином сходились кверху, пурпурный камчатый полог у входа вздымался, дыша от ветра, но в глубине шатра было душно.
В мыслях великий князь то и дело возвращался назад, к минувшему третьему дню, когда его войско вдруг натолкнулось на вражий щит.
Может, и был бы толк, кабы с лета пустил он на тверичей ростовскую конницу, позади изрядив новгородских копейщиков, как советовал Дмитрий Ростовский, да замешкался великий князь, смутил его Михаил. Теперь же только и оставалось рвать в тоске волоски из длинной прядастой бородки, и без того не густой…
5
Игнаха очнулся от холода. Скинул с себя ломаные березовые ветки, под которыми, оказывается, спал. «Зачем это? — подумал он. — Тепла от них никакого, а царапают не хуже чертей…» По-стариковски кряхтя, выбрался из неглубокой ямы, вырытой зверем для недолгой отлежки. Сильно, так что не наступить, болела нога. Не отходя от места ночлега, Игнаха справил нужду, высморкался под ноги темными, кровавыми сгустками. В чистых ноздрях тут же остро и горько запахло лесной прелью и близкой гарью. И сразу вспомнилось, что случилось вчера…
С утра всем двором они пошли в луга у Десны на покос и до полдня ворошили сено, сгребали его в копенки, а потом метали стога. Один стог получился большой, как изба. Но вначале, когда стог только стал чуть поболе копенки, отец поставил Игнаху наверх, чтобы там, наверху, он принимал, укладывал и приминал навильники сена, которые снизу подавали ему родители. Мамка, по слабости или жалея его, на вилах сена давала клок, отец же, напротив, накручивал такие охапки, что рук обхватить не хватало.
Пока не приморился совсем, Игнахе было весело наверху. Душистая травяная пыль лезла в нос, в глаза, налипала на потную кожу, но с каждым навильником, вроде бы медленно и незаметно, стог становился выше, и вместе с ним над мамкой и отцом рос Игнаха. Сестренка Фрося, с головкой в белой косынке и в белой же посконной рубахе, малыми деревянными грабельками тоже сбивавшая сено, со стога вовсе казалась маленькой перевалистой утицей. Поначалу-то, прыгая на упружистом, колком сене, Игнаха дразнил ее, звал к себе, а она и вправду запросилась к нему, заревела — и тятька пообещал перетянуть его поперек седелки лозой, как закончат работу и он ужо спустится. Конечно, Игнаха отстал от сестры. Да и некогда стало — вил-то у матери с отцом двое, а рук еще — больше — ему только успевай поворачиваться, а чуть промедлишь, зевнешь или зачихаешь от сладкой пыли, уж тычут снизу сразу обе охапки, не знаешь, какую вперед хватать. Мамкину схватишь — значит, ленив, а тятькину схватишь — мамку жалко. Пока с тятькиной-то охапкой управишься, сколько она так с вилами-то поднятыми вверх простоит! А мать с отцом уж не смеются, не говорят ни про что — только мечут. Фроське одной хорошо: заснула себе в теньке и даже есть не просит…
И то: протянули с сеном! Иные уж сенники под стрехи забили, а тут со дня на день, того и гляди, дожди полоснут… Отец в этот год вместо поля пристрастился к охоте. Чуть свет — бежит в лес силки проверять. А что в тех силках! Одни только зайцы, и те без нагула, не набравшие жира. Косулю, правда, как-то добыл, вот сладкое мясо! Мать вечно ему говорит: охота дело удачное, от счастья зависит, а лучше, говорит, вначале поле убрать ко времени, муки на хлеб намолоть да сена на зиму напасти, чтобы корове жрать чего было, а силки-то ставить — дело нехитрое, можно и зимой заниматься, как другие-то мужики. Только ведь с отцом не поспоришь…
Игнашка совсем очумел от работы, пот глаза застит, всему телу колко от сена и щекотно, а отец молчит да вилы с сеном сует. Знает, что промешкал, теперь дождя боится — торопится…