Появление второго романа Кристиана Крахта, «1979», стало едва ли не самым заметным событием франкфуртской книжной ярмарки 2001 года. Сын швейцарского промышленника Кристиан Крахт (р. 1966), который провел свое детство в США, Канаде и Южной Франции, затемобъездил чуть ли не весь мир, а последние три года постоянно живет в Бангкоке, на Таиланде, со времени выхода в свет в 1995 г. своего дебютного романа «Faserland» (русский пер. М.: Ад Маргинем, 2001) считается родоначальником немецкой «поп-литературы», или «нового дендизма».
Часть первая
Иран, начало 1979 года
Один
Пока мы ехали на машине к Тегерану, я смотрел в окно. Меня подташнивало, и я крепко держался за колено Кристофера. Его штанина была насквозь мокрой от лопнувших волдырей. Мимо проносились бесконечные ряды берез. Я задремал.
Позже мы сделали остановку, чтобы освежиться. Я выпил стакан чая, Кристофер – лимонада. Очень быстро стемнело.
Несколько раз на дороге попадались военные контрольно-пропускные пункты, потому что в сентябре ввели военное положение, но Кристофер говорил, что в здешних местах это, собственно, ничего не значит. Нам просто давали знак следовать дальше, а один раз остановили, я разглядел предплечье, перевязанное белым бинтом, нам посветили в лица карманным фонариком, и мы тронулись с места.
Воздух был пыльным, то и дело попахивало кукурузой. Мы захватили с собой только две кассеты; послушали сперва Blondie, потом Devo, потом опять Blondie. Кассеты принадлежали Кристоферу.
Мы добрались до Тегерана, когда вечер только начинался, и сразу завернули в первую попавшуюся гостиницу. Она выглядела вполне заурядной. Кристофер сказал, что нам нужно только место для ночлега, поэтому нет смысла искать дорогой отель. Он, конечно, был прав.
Два
Он зевнул и стал канительно возиться с сигаретой: на одну только процедуру зажигания у него ушла масса времени. Я не сводил глаз с парадного.
Во рту я чувствовал металлический привкус. Мне казалось, будто я жую алюминиевую фольгу или будто у меня из зуба выпала пломба. Друг на друга мы не смотрели. Я не мог смотреть на Кристофера.
Светляки продолжали свое кружение. Наконец кто-то открыл дверь. Мы шагнули через порог в сияние теплого желтоватого света.
Камердинер в кремовых перчатках повел нас через просторный салон, мимо шведских фаянсовых столиков с нарочито совершенными цветочными композициями (лилиями в китайских вазах). Проходя мимо, я мазнул пальцем по одной столешнице и потом вытер руку о свою светлую штанину. Никакого пыльного следа не осталось.
Ножки ламп, стоявших на специальных тумбах, тоже были сделаны из китайских ваз, а абажуры – из желтого дамаста.
Три
«Идиот», – сказал Кристофер.
Мне очень хотелось курить, и я обхлопывал карманы своих брюк в поисках черепахового портсигара. Но он исчез, я, наверное, потерял его в гашишной роще.
«Угости меня сигаретой».
Кристофер протянул мне одну и, пока я ее зажигал, смотрел на меня. Я опять все сделал неправильно, опять все испортил.
«Мне жаль, что так вышло».
Четыре
Кристофер лежал навзничь в траве и не шевелился. Женщина с пневматической винтовкой сидела рядом, уставясь в ночное небо. Ее глаза были закрыты. Я пересек лужайку и подошел к нему. Из носа у него текла кровь, на виске виднелась глубокая резаная рана. Хозяйский сенбернар стоял над ним и своим длинным собачьим языком слизывал кровь с лица Кристофера.
Боже, как мне это было знакомо; это случалось всегда, стоило ему только серьезно выпить; рано или поздно он делался совершенно беспомощным. Иногда мне приходило в голову, что он остается со мной лишь для того, чтобы я помог ему добраться до дому, когда он в очередной раз впадет в кататоническое состояние. Кто другой мог бы это сделать? Беспомощного, валяющегося в дерьме Кристофера никто не находил интересным.
Так что я прогнал сенбернара, присел на корточки рядом с Кристофером и толкнул его в бок. Он застонал, но не пошевелился.
В его ноздрях образовывались кровавые пузыри, которые лопались с каждым выдохом. Рубашка на нем насквозь промокла от пота, от него пахло коньяком, какой-то химией и псиной. Я на мгновение прикрыл глаза, сделал глубокий вдох и сконцентрировался. К тому времени, как я снова открыл глаза, женщина с винтовкой исчезла.
Из щеки Кристофера торчал маленький осколок стекла. Я осторожно вытащил его, маленьким он был только снаружи, а та часть, что проникла под кожу, оказалась большой и зазубренной. Сразу очень сильно пошла кровь. Я сначала зажал порез пальцем, а потом вынул из кармана брюк мой шелковый носовой платок от Шарве – подаренный мне Кристофером в Буэнос-Айресе, – сложил его в несколько раз и приложил к щеке. Узор «пайсли» потемнел и по краям стал неразличим. Кристофер открыл глаза и взглянул на меня.
Пять
Больница находилась на одной из боковых улочек, на юге Тегерана. Внешне она действительно не походила на госпиталь – совсем нет. Она была трехэтажной, на зеленоватом неоновом щите вспыхивала непонятная персидская надпись. Стены были обмазаны коричневой глиной, к зданию не вела подъездная дорога для машин «скорой помощи», и, очевидно, оно вообще не имело главного входа.
Мы припарковали кадиллак, посидели еще минуту, и в свете фар я разглядел двух больших серых крыс, которые, испугавшись нас, заметались по сточной канаве.
Луны, которая наверху, на севере Тегерана, еще нависала над городом большим желтым диском, теперь не было видно. Хасан остановил мотор и обеими руками медленно провел несколько раз по своему лицу. Он пробормотал пару слов, но я их не разобрал. Фары еще горели, Хасан их выключил, и мы медленно и осторожно выбрались из машины. Я попал сандалией в коричневую лужу, хотя дождь перед тем не шел.
Чуть ниже по улице валялся неубранный мусор, его запах невозможно было спутать ни с чем иным в здешнем мире: так могла пахнуть только тухлая говядина; я решил, что это отбросы с больничной кухни.
Пока мы вытаскивали Кристофера из машины, к куче мусора подбежала собака, принюхалась, в буквальном смысле порылась там лапами, схватила что-то, повернулась с добычей в зубах и скрылась из виду где-то в той стороне.
Часть вторая
Китай, конец 1979 года
Восемь
После долгого путешествия, в ходе которого я сперва летел на самолетах, несколько раз пересаживаясь на все более маленьких и убогих аэродромах, потом ехал на автобусах, а когда на них уже нельзя было ехать, потому что дальше не было никаких дорог, целыми днями трясся на спине мула и наконец шел пешком, я добрался до пустынного и каменистого высокогорного плато.
Мой проводник остановился, мы сбросили рюкзаки, обернулись и, выпустив из легких воздух, посмотрели назад. Там внизу раскрывалась панорама во всю ширь горизонта: необъятные пыльные равнины, тенистые зеленые оазисы, дымка тумана вдалеке, круглящаяся земля.
Мы видели, бесконечно далеко, что-то вроде городов, серебрящихся на солнце. Мы видели изгиб разветвляющейся спокойной реки, склон бурого холма, который полого поднимался к нам, и, наконец, сверху, как если бы здесь имел место какой-то световой фокус, – нас самих.
Мы опять повернулись, взвалили рюкзаки на спины и продолжили свой путь. Здесь на плато уже не было никаких деревьев, они остались внизу, в долине. Я жевал горбушку хлеба, которую случайно отыскал в своем рюкзаке.
Вдоль тропинки все еще попадались цветущие одуванчики, отвратительный ветер дул мне в лицо. Мне приходилось все время сопротивляться ему, иначе я вообще не мог бы продвигаться вперед. Семена одуванчиков кружились в воздухе вокруг нас, как стайки насекомых.
Девять
Ночью мы тайком перешли китайскую границу; я видел во тьме, как светились, будто в кошмарном сне, горы, это голубоватый снег мерцал в лунном свете.
Ледяной ветер усилился, но зато теперь видеть можно было яснее и дальше. Неизменная, забивающаяся во все щели пыль высокогорных плоскогорий, которые располагались ниже, уже не носилась в воздухе вокруг нас, теперь мы шагали по снежным полям, днем сверкавшим на солнце. Мне приходилось прищуривать глаза даже под фетровой повязкой: они болели от слепившего меня блеска.
Ботинки от Берлути, естественно, промокли и практически развалились. На моих носках образовались ледяные наросты. Я боялся обморозить ноги и часто просил проводника о привале. Но пока я стягивал ботинки и окоченевшими руками растирал пальцы ног, чтобы восстановить кровообращение, он шел дальше; часто я вновь встречался с ним лишь после того, как километр или два бежал следом – и находил его терпеливо поджидающим меня у какой-нибудь скалы.
В конце концов мы бросили канистру для воды у одной из горных осыпей, потому что теперь могли утолять жажду просто снегом. Как-то ночью прошел снегопад, но это, как объяснил мой проводник, не была настоящая снежная буря, в противном случае нам пришлось бы оставаться в палатке на протяжении многих суток. Нам действительно очень повезло с погодой.
Целыми днями я втыкал свою палку в тонкий слой снега, а когда хотел пить, наклонялся вниз. Я не был ни счастлив, ни несчастлив.
Десять
Молодой монах продолжал сидеть, улыбаясь, и не отводил взгляда от священной горы, на его лице застыло экстатическое выражение счастья. Он как будто медитировал – или по крайней мере занимался тем, что в моем представлении было медитацией. Он меня больше не замечал и не отреагировал даже тогда, когда я толкнул его в плечо и предложил выпить талой снеговой воды. Он бормотал какую-то монотонную тибетскую молитву.
Я собрал свои вещи, опять подпоясал фетровую телогрейку – а что еще мне оставалось делать – и зашагал по направлению к горе. Монах остался сидеть, мурлыча себе под нос, на месте, где раньше стояла наша палатка.
Все изменилось, когда у меня внезапно появилась цель: глаза уже не были прикованы к земле, к вечно одному и тому же повторению шагов, но взгляд устремлялся вверх, все выше и выше, по мере того как я приближался к горе.
Я миновал озеро около полудня, судя по солнцу, стоявшему в зените над моей головой. На южном склоне горы ясно и отчетливо выделялась гигантская, самой природой изваянная из льда и камня, свастика. Она имела как минимум километровую высоту и такую же ширину. Я отвел глаза, мне не хотелось смотреть на этот огромный когтистый крест. Здесь, на этом месте, начинались пологие горные отроги. Я сделал глубокий вдох. Потом перераспределил вес рюкзака так, чтобы больше нагрузить другое плечо, и начал обходить гору Кайлаш по часовой стрелке.
Честно говоря, я не чувствовал ничего особенного, пока топал вокруг священной горы. Маврокордато либо соврал, либо просто все сильно преувеличил. Ко мне не пришло никакого внезапного озарения, не возникло чувства, будто я что-то отдаю, или, как он выразился, совершаю обмен, или очищаю мир от его грехов. Это было, если позволительно так сказать, более чем банально. Мне приходилось следить за тем, чтобы не получить никаких обморожений; фетровые башмаки хотя и хорошо грели, но зато я чувствовал через их мягкие подошвы каждый камушек; и обход вокруг горы, который длился три дня, вовсе не воспринимался мною как некое освобождение, а был трудным и сверх того скучным предприятием.
Одиннадцать
Через неделю меня перевели в другой, пересыльный лагерь, называвшийся «Национальное единство». Там были несколько иные порядки. Всех заключенных брили наголо и отнимали у них личные вещи.
На территории лагеря запрещалось разговаривать между собой, нельзя было даже обмениваться взглядами; «подсадные утки» немедленно сообщали начальству о такого рода попытках установить контакт с другими заключенными. Те, кто нарушал эти правила, должны были по ночам проходить через процедуру «самокритики».
«Самокритика» функционировала так: она мыслилась как перевоспитание, то есть не как допрос, а как избавление заключенного от его эгоизма, она должна была внушить нам смирение, научить нас тому, что мы суть ничто.
Я раздевался донага и садился на стул посреди комнаты, а иногда стоял на бетонном полу. В комнату входили несколько мужчин, человека два из них – в военной форме, часто присутствовала и женщина. Они рассаживались за длинным столом, за их спинами под потолком была укреплена неоновая лампа, с обоих концов очень грязная. Под лампой висел портрет Мао Цзэдуна, рядом с ним, чуть ниже, – Дэн Сяопина,
[50]
а справа, подальше, – Хуа Гофэна.
[51]
Для начала мне всегда задавали один и тот же вопрос: зачем я выучил китайский язык? И я сперва не знал, как правильно отвечать, говорил только, что тогда интересовался этим языком и что он нравился Кристоферу.
Двенадцать
На следующий день, незадолго до полудня, мне велели подняться в кузов грузовика. Внутри, под брезентовым тентом, было нестерпимо душно. На скамьях вдоль бортов места уже не оставалось, так что те, кто набился в кузов позднее, всю дорогу стояли на ногах. Это было не так плохо, как звучит, когда я рассказываю, потому что стоявшие поддерживали друг друга и в результате никто не выпал из машины, когда она подскакивала на выбоинах.
Мы ехали целый день, и ночь, и еще один день. Двое заключенных проделали в брезенте много мелких дырочек, через которые поступал свежий воздух и можно было выглядывать наружу. Но смотреть, собственно, было не на что – нам не встретилось ни одного телеграфного столба, ни деревца, вообще ничего.
Дважды в день грузовик останавливался и нам подавали канистру из-под бензина, наполненную водой; на короткой цепочке, обвязанной вокруг сливного отверстия, болталась жестяная кружка. Воды, по крайней мере, хватало на всех – не то что в пересыльном лагере. Я знал, что теперь все будет лучше.
Нам, правда, на протяжении всей поездки не давали никакой еды; стоя на ногах, зажатый между другими заключенными, я то и дело ощупывал свои ребра и тазобедренные кости, которые наконец – наконец! – выступали далеко за пределы талии, именно так, как мне всегда хотелось.
Я подумал о Кристофере, о том, что он всегда находил меня слишком полным, и обрадовался, что наконец-то серьезно похудел. Раньше мне такое никогда не удавалось: я еще мог, постаравшись, сбросить один-два килограмма, сейчас же, благодарение богу, потерял как минимум десять-двенадцать.