«Документальная проза». Фрагменты книги «К востоку от Арбата» знаменитой польской писательницы и журналистки Ханны Кралль со вступлением польского журналиста Мариуша Щигела, который отмечает умение журналистки «запутывать следы»: недоговаривать именно в той мере, которая, не давая цензору повода к запрету публикации, в то же время прозрачно намекала читателю на истинное положение вещей в СССР, где Хана с мужем работали корреспондентами польских газет в 60-е гг. прошлого столетия. О чем эти очерки? О польской деревне в Сибири, о шахматах в СССР, об Одессе и поисках адреса прототипа Бени Крика и проч. Впрочем, последний очерк недавно переизданной книги — «Мужчина и женщина» — написан в начале 90-х: это история из жизни ГУЛАГ-а, и в ней все названо своими именами, поскольку времена изменились… Перевод К. Старосельской.
Иностранная литература, 2016 № 08
Вступление Мариуша Щигела
Как Ханна Кралль путала следы
Осуществилась моя мечта: через сорок два года после первого издания и тридцать один год после последнего вновь выходит в свет «К востоку от Арбата»
[1]
.
Эта книга напоминает, что Ханна Кралль промышляла контрабандой. И что контрабанду она доставляла из Советского Союза!
Ибо ее репортажи иначе, чем контрабандой, не назовешь.
Итак, мы попадаем в эпоху, когда лучший друг Польской Народной Республики — Союз Советских Социалистических Республик. О нем можно писать только хорошо — или ничего. Образ союзника в польских средствах массовой информации, в литературе и кинофильмах под контролем, подлежит цензуре и строго дозирован. За этим следят две организации: Центральный комитет Польской объединенной рабочей партии и Главное управление по контролю за прессой, публикациями и зрелищами (как говорили, без разрешения цензуры нельзя было изготовить даже метку для трусов).
К востоку от Арбата
Кусок хлеба
Из Польши ехали три недели.
Сначала остановились там, где сейчас поселок Черемхово. Огляделись: поехали дальше! Приехали в Тихоновку. Там был густой березовый лес и росла земляника. Досыта наелись дармовой земляники, огляделись: поехали дальше! Приехали в Вершину. Огляделись… Хотели ехать дальше, но дальше была только тайга, и они остались в Вершине навсегда.
Автобус ходит ежедневно за исключением тех дней, когда идет дождь, когда снегопад, когда весенняя и осенняя распутица или когда по дороге не проехать — из-за дождя, грязи и снежных заносов.
В тот день не было ни дождя, ни грязи, ни снежных заносов, и водитель сказал, что, скорее всего, доедем.
Четыре миллиона шахматистов
В Москве на Гоголевском бульваре, в особняке, некогда принадлежавшем купцу и оперному меценату Зимину, размещается Центральный шахматный клуб СССР. Его члены — мастера, гроссмейстеры и перворазрядники; их несколько тысяч. В других городах существуют местные клубы для тех, кто в мастера не вышел, — таких четыре миллиона. Неорганизованных шахматистов и шахматных болельщиков — в несколько раз больше.
В вестибюле клуба витрина. Центральное место занимает фотография Ленина, играющего в шахматы с Горьким.
Диаграммы показывают, как в Советском Союзе рос интерес к этой игре. До революции шахматистов было пять тысяч, в 1933 году — триста тысяч, в сороковые годы произошел резкий скачок. С тех пор статистка оперирует миллионами.
Кто же эти люди?
Членами Центрального шахматного клуба состоят: дирижер Большого театра, режиссер, классик советского кинематографа, драматург театра «Современник», директор Института редких металлов, писатель. «Но есть и простые люди», — говорит директор клуба. — «Например?» — «Например, инженеры». — «А еще более простые?» — «Ну, более простых, пожалуй, нет… Ох, простите, есть один колхозник. Послушай, как фамилия нашего колхозника? Ну, этого, который приходит в резиновых сапогах». — «Шевохин». — «Ах, да, Шевохин. Пастух. Честное слово, пастух, поверьте. Образование — семь классов; когда заинтересовался шахматами, начал читать книги на эту тему, потом на другие темы, а теперь начинает любить музыку. Шахматы страшно развивают человека. А почему до сих пор ходит в клуб в резиновых сапогах? Чтобы выделяться!»
«Моряк», или Одесса
«Моряк» действительно существует. Тот самый, которому Паустовский посвятил книгу «Повесть о жизни», в котором Бабель печатал первые одесские рассказы. Тот, который вошел в литературу и в легенду.
В двадцатые годы «Моряк» был одной из самых интересных газет. Печатали его — по причине отсутствия бумаги — на цветных чайных акцизных бандеролях. По понедельникам и средам — на кремовых, по четвергам — на розовых, а по вторником — на сиреневых. Гонорары — по причине отсутствия денег — выплачивали перламутровыми пуговицами, синькой для белья, иногда табаком.
Из постоянных сотрудников тогдашнего «Моряка» жив Яков Кравцов, последняя его должность — заместитель главного редактора; сейчас Кравцов на пенсии. Он помнит, как однажды на пляже встретились Иванов
[9]
, Паустовский и он, и как Иванов сказал: «Мы завинтим такую газету, что перед ней померкнут романы Дюма-отца…». Работали вместе: он, Кравцов, и они — Изя Бабель, Костя Паустовский; захаживала Верка Инбер со своими стихами, Валька Катаев в турецкой феске… простые авторы. Когда в январе 1963 года в ходе кампании по ликвидации нерентабельных многотиражек «Моряк» закрыли, Кравцов поехал в Москву. «Яша, — сказал Паустовский, — для вас я это сделаю». Через несколько дней позвонил: там, где надо, ему сказали, что «Моряк» может выходить. Сразу после этого звонка они выпустили номер; газета благополучно выходит по сей день. Да. Паустовский до конца оставался другом «Моряка» и Одессы, но в город никогда больше не приезжал. После Костиной смерти приехала сиделка с его последней просьбой: отыскать Кравцова, передать привет «Моряку», поклониться Пушкину и Черному морю.
Бабель тоже не вернулся в Одессу. Уехал в 1925 году, и провожал его один человек — именно он, Кравцов. Почему, честно говоря, не помнит. То ли никто из знакомых не знал даты отъезда, то ли никого как раз не было в Одессе… Впрочем, тогда казалось, что это не важно. Изя Бабель уезжает, ну и что, вернется ведь. Кравцов помнит только, что чемодан у Бабеля был тяжелый, и он, как младший товарищ, помогал этот чемодан нести. Потом они прогуливались по перрону, и Бабель сказал: «Мне бы хотелось оставить тебе что-нибудь на память». — «Ты ведь вернешься…» — «Нет, — сказал Бабель, — не вернусь». — И достал из кармана трубку: львиная лапа с когтями и янтарный мундштук, а футляр сафьяновый, снаружи красный, внутри выложен синим бархатом. А еще дал записку на вырванном из блокнота листке. Сказал: «Может, когда-нибудь пригодится (ведь он тогда уже был БАБЕЛЕМ)». В записке значилось: «Настоящим горячо рекомендую Кравцова как талантливого репортера, с которым я несколько лет работал в газете ‘Моряк’. И. Бабель».
Мужчина и женщина
Этой осенью
[11]
московский воздух был пропитан туманом и серостью. Уже которую неделю не уходил циклон. Бесконечно обсуждалось ТО СОБЫТИЕ: почему так случилось и почему именно с ними. Преобладало мнение, что Господь покарал Россию за ее грехи. Не исключалось, что Ленин мог быть порождением сатаны. Подчеркивалась роль погоды. Тогдашняя погода была похожа на нынешнюю: господствовал долгий, невыносимый, вгоняющий в депрессию циклон.
В годовщину ТОГО СОБЫТИЯ люди собрались перед зданием ЦК. Молились за душу царя, за Святую Русь, за тех, кто погиб, защищая царя и отечество, а также за тех, кто погиб в лагерях и в Афганистане.
Этой осенью люди всё чаще собирались вместе и молились всё горячее. В церквях происходили удивительные вещи. Певица, которая была секретарем парторганизации в большом академическом хоре, во время богослужения в храме запела таким звучным, чистым и сильным голосом, каким никогда не пела. Уверовав в Бога, она вышла из партии и крестилась. Подобные обращения были не редки. О том, как будет развиваться ситуация дальше, гадали по расположению звезд. Астрологи предсказывали, что зимой до трагедии не дойдет, но весной быть голоду и гражданской войне. Экстрасенсы предостерегали: берегитесь отрицательных полей, усиливающих страхи и пожирающих энергию. Милиция предупреждала граждан, чтобы, выходя на улицу, не надевали драгоценностей. Общество «Память» предупреждало евреев: пора убираться из России. Журналистке Алле Г., которая выступила свидетелем на суде над боевиками «Памяти», ворвавшимися на собрание писателей, сообщили, что ее дни сочтены. «Мы тебя убьем, — заверил ее мужчина, притаившийся в подъезде. Он был молод, опрятно одет, вежлив. — Мы тебя убьем, — повторил без всякой злости. — От нас не уйдешь, не надейся».
Этой осенью со стен московских домов осыпа́лась штукатурка, срывались балконы, от крыш к фундаменту ползли черные трещины. На Неглинной стену подперли сваей. Свая раскололась, ощетинилась щепками. На Кузнецком Мосту дом обнесли дощатым забором. Кто-то выломал одну доску, стало видно подвальное окно. Стекол не было. Окно заклеено газетой. В газете дыра. Во дворе дома напротив Кремля сушились одеяла. От одного был оторван кусок. Остаток колыхался на ветру, концы торчавших из него длинных спутанных ниток утопали в грязи. На каждой улице в деревянной будке с надписью