Белая свитка (сборник)

Краснов Петр Николаевич

Имя Петра Николаевича Краснова (1869–1947) и сегодня многие произносят с большим уважением. Боевой генерал, ветеран трех войн, истинный патриот своей Родины — он до конца не изменил своим убеждениям и принципам. И когда пришлось повесить на стену верную шашку, Петр Николаевич нашел другое, не менее сильное оружие для борьбы — слово.

Роман «Белая свитка» можно назвать своеобразным ключом ко всему творчеству Краснова, он «…является как бы мечтой, вымыслом, построенном на фактах, на бывшем, существовавшем и существующем…». Белая Свитка — это альтер-эго самого Краснова, который всю свою жизнь положил на то, чтобы однажды услышать: «Господин атаман, когда прикажете начинать?..»

Белая свитка

Часть первая

Отцы

День в санатории доктора Грюнделя начинался рано: в шесть часов утра. Ровно в шесть, внизу, в чистых подвальных комнатах, окружавших просторную кухню, выложенных по стенам кафельными пестрыми плитками и с кафельным же, рубчатым в клетку полом кремового цвета, трепетно и нудно звонил тонким серебряным звоном будильник.

Золотистоволосые, крепкие, здоровые горничные просыпались молчаливо, — доктор Грюндель требовал в санатории полную тишину, — они, одевшись в модные, короткие платья до колен, надевали белые, в плойку чепцы и передники и спешили на кухню. Полные икры в черных чулках подрагивали, и мягко шевелились мускулы голых рук под розовой, бархатистой кожей. Здоровье и радость точно шли вместе с ними.

В четверть седьмого по асфальтовой дорожке, влажной от росы, к кухонному крыльцу, оставляя змеиный след, подкатывал на велосипеде булочник с большою корзиною маленьких булочек и румяных хрустящих «хернхен»-подковок. На кухню, звеня ключами на поясе, спускалась фрейлейн Шален, старая барышня, экономка, и крепкой суровой ниткой резала на кухонном столе блестящее, покрытое водяными слезами сливочное масло, приготовляя аккуратные, ровные порции для гостей санатория.

Горничные: Марихен, высокая, румяная и красивая, Софихен с приветливыми, милыми, влекущими глазами, малютка Анна и коротышка Лизхен составляли на длинном столе деревянные подносы с чашками, тарелками, кофейниками, сливочниками, сахарницами и раскладывали булочки, масло и варенье по номерам, — куда одну, куда две порции.

Часть вторая

Дети

Это был город, где в странном очаровании слилась изящная прелесть средневекового католического латинства с суровым и тяжелым порядком и чистотою германцев и небрежным, широким уютом славянства. Здесь были улицы — ни дать ни взять — провинциального русского города, где без всякого ранжира, вдоль чахлых деревьев бульваров, вытянулись четырехэтажные, трехэтажные и одноэтажные дома, где над вокзалом железной дороги возвышалась строгая своей прямолинейностью башенка, на ней балюстрада, за балюстрадой еще башенка и высокий шпиль флаг-штока, видавшего еще недавно в табельные дни бело-желто-черный русский Романовский флаг. Точно пришла в эту русскую улицу с ее пестрыми нерусскими вывесками «bilardu», «Paris» и с веселым трамваем с прицепным вагончиком какая-нибудь каланча из приволжского Саратова.

В городе была площадь, где в чинной ровности сжались узкие, каких не знает славянский мир, в три-четыре окна по фасаду, четырехэтажные дома с широкими низкими дверями аркой, со старым памятником, окруженным столбами с висящими между ними цепями. Эта площадь явилась из средневекового германского города, где была она рынком, куда по утрам спешили торговцы и торговки. Они ставили на ней свои холщовые навесы и раскладывали зеленые, упругие кочаны капусты, корзины с картофелем, пучки алой моркови в перистой нежной зелени, головки луку и чесноку. Подле тележек мирно лежали громадные, лобастые, умные псы с толстыми лапами в ременной сбруе на шее.

На южной окраине города был парк с серебристыми прудами. Мрамор мостов с конными статуями четко вылеплялся на густой зелени деревьев и кустов. Казалось, то был французский Версаль в его лучшие дни.

В этом городе была немецкая чистота подстриженных цветников и скверов. Там, на высоких пьедесталах, стояли бронзовые статуи, памятники великим людям народа, создавшего этот город, полководцам, писателям и поэтам. Были его улицы и площади подметены. В пыльные, жаркие дни по ним с журчащим шорохом проезжали тяжелые автомобили, поливавшие тысячью мелких струй раскаленные каменные и асфальтовые мостовые.

Часть третья

Белая свитка

Казармы N-ского стрелкового полка рабоче-крестьянской Красной армии вытянулись вдоль шоссе, в полутора верстах от маленького городка Добротина. Они были построены за десять лет до войны Инженерным ведомством. Тогда Русское правительство, по стратегическим соображениям, отодвигало войска в глубь страны и строило для них казармы. Теперь эти казармы оказались снова около самой границы новой Польской республики.

Четыре одинаковых, точно красные коробки, четырехэтажных флигеля вытянулись в линию, отступя от шоссе. Каждый в царское время вмещал по батальону. Посередине пятый, особый, трехэтажный флигель, покрасивее фасадом, имел внизу полковой околодок и канцелярию, во втором этаже — офицерское собрание и квартиру командира полка и в третьем этаже квартиры штаб-офицеров. Под прямым углом к этой линии красных домов-коробок, образуя обширный плац, тянулись к шоссе трехэтажный офицерский флигель с квартирами ротных командиров и младших офицеров и низкие здания: широкая, разлатая, с небольшим золотым куполом и звонницей над входом церковь-манеж и длинные подслеповатые постройки конюшен, обозных сараев и цейхгаузов. Эти постройки смыкались между собою высокою кирпичною стеною в две сажени, образуя утоптанный и ровный полковой плац.

С лицевого фасада, вдоль самого шоссе, забор был сквозной, решетчатый, из точеных деревянных жердей на кирпичном фундаменте.

До войны, когда все это было чисто, ново и цело, в середине, над широкими железными воротами между двух кирпичных столбов с белыми глиняными шарами, была водружена синяя вывеска в виде «змейки», что бывает на головных военных уборах, и на ней золотом было написано: «Казармы 899-го пехотного Тмутараканского генерал-фельдмаршала графа Миниха полка».

Часть четвертая

Сегодня ночью

Председатель президиума Ленинградского губернского исполнительного комитета совета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов Николай Павлович Бархотов пригласил к себе на квартиру, в дом № 26 на Каменноостровском, ныне проспект Красных Зорь, начальника подотдела милиции Гашульского и председателя объединенного Государственного Политического Управления в Ленинградском военном округе Воровича на чашку чая.

Нужно было переговорить по важному делу. Он не мог, вернее, боялся сделать это официально и избрал «буржуазную» чашку чая как средство облегчить свою душу, избавиться от забот и, в случае чего, переложить ответственность на других лиц с высоким положением.

Он сам, обязанный в период между губернскими съездами руководить всей общеполитической, хозяйственной и социально-правовой работой во всей губернии, на ком лежала вся тяжесть охраны революционного порядка, был сейчас в большом смущении. Собирать исполнительный комитет он боялся. Много шума. Можно испортить все дело, передав в толпу те деликатнейшие ощущения, что тяготили его второй уже месяц.

Может быть, впрочем, это ему только казалось. Возможно, что и нет ничего. Все это только призрак контрреволюции. Рассказывать в комитете о своих наблюдениях значило подвергнуться насмешкам оппозиции. Бархатов решил раньше по-семейному, тихо и осторожно, обсудить все дело с людьми, ближе всего к нему стоящими, начальником милиции и начальником ГПУ.

Рассказы

Степь

Степь… Какое короткое слово, а какое широкое понятие изображает! Она раскинулась, плоская и далекая, на многие версты ровная, без балок и возвышений, без кустарника и леса. Синее небо и черно-коричневая земля — куда ни глянь. Торчат там и там сухие колючки, да широкая степная дорога глянцевыми колеями вьется и крутится по степи, без столбов и телеграфа.

Всюду равнина, всюду и везде все одинаково. Синее небо бледнеет к краям горизонта, розовеет, буреет и незаметно сливается с землею, без резкой полосы. Утопает в прозрачной дымке затуманившейся дали.

Блеснула полоска льду. На нее набегают мутно-желтые волны какого-то озерка, речка в глубоком овраге, незамерзшая, но и тихая, покойно течет откуда-то и вливается в озеро. Показались корявые ветлы, обступили дорогу и вошли на грязную плотину, сложенную из земли и навоза. Мостик с грубыми и прочными перилами. Вправо сонная степная речушка, влево озерко.

Насыщенный озоном, пахнущий девственной землею и сухими травами воздух степи, холодный и свежий, обжигающий лицо, стал будто теплее. Пахнуло кизечным едким дымком, навозом, жильем. Тишина степи, нарушавшаяся только коротким щебетанием серых хохлатых жаворонков, наполнилась гоготанием гусей и криками кур и петухов. Кудлатая, с острою мордою, похожая на волка, собака с лаем набросилась на лошадей и проводила коляску через греблю. В порыве собачьего усердия она обрывалась в грязи, чуть не упала в воду и снова неслась, звонко и весело лая. Здесь так редки посетители! Так редко можно вдоволь насладиться и лаем и скачкой за тройкой добрых лошадей!!

Восьмидесятый

Его поймали с поличным. Окровавленный нож, кривой и острый, был у него в руке, и он его бросил, когда его схватили цепкие руки солдат, толпа нависла над ним и выволокла на широкую площадь, освещенную электрическим фонарем.

Убийца солдата, метким и ловким ударом большого кривого ножа распоровший ему живот, оказался невысоким, коренастым человеком, сильным, — трое рослых солдат едва могли его удержать, когда он вырывался, — мускулистым и ловким. Темное, загорелое и грязное лицо имело небольшие черные усы и черную бородку, волосы были коротко острижены, и глаза, чуть косые, горели недобрым огнем. Он одет был в старую солдатскую шинель и папаху искусственного барашка.

На шум драки, на крики толпы прибежал с вокзала наряд красной гвардии и матросов и плотною черною стеною окружил пойманного.

Пойманный знал, что его сейчас разорвут на части, или, в лучшем случае, расстреляют, но он был совершенно спокоен. Только дыхание после борьбы было неровное.

И бывалые, видавшие виды матросы, и столичная красная гвардия, опытные в расстрелах и казнях, и видавшие не раз казнимых были удивлены, что ни лицо этого солдата не побледнело, ни глаза не потухли, ни сам он не обмяк, хотя приговор над ним уже был произнесен солдатскою толпою и он знал этот приговор: — «расстрелять!»