Роман "Опавшие листья" - это гимн великой Любви - любви к Родине, Матери, Женщине.
В центре повествования - драматические события истории России на рубеже XIX-XX веков.
Часть первая
I
Страстная седмица… Сладко, волнующе пахнет в квартире Кусковых ванилью, творогом, краской для яиц, свеженатертыми мастикой паркетными полами и молодыми вербочками. Этот запах говорит о приближении великого праздника… Праздников праздника и торжества из торжеств. И надо все поспеть убрать и приготовить к празднику и сделать "как у людей".
Семья Кусковых большая, сам седьмой. Старые традиции дворянского рода, пережитки помещичьего быта заставляют еще держать родственниц: бездомную тетю Катю и сироту-племянницу. При семье живут гувернантка, обрусевшая француженка, и старуха-нянька. Они никому больше не нужны. Дети повырастали, все отданы в гимназию, но выгнать, рассчитать их нельзя. Жестоко, бесчеловечно… Они сжились с семьей, вошли в нее. Как их выгонишь! У папеньки Варвары Сергеевны Кусковой учитель музыки до самой смерти жил. Давно оглох, никому уроков не давал, ничего не играл, а кормили, комнату давали, обували, одевали… Не на улицу же гнать! Собаку и ту не прогонишь.
Правда, теперь не те времена. Папенька казенную квартиру имел во дворце… Двенадцать комнат. Прислуга была нипочем, из деревни мужики оброк посылали… Теперь не то. Кусков уже более двадцати лет служит в статистическом комитете и еще читает лекции по статистике. Кормит "двадцатое число". От имения ничего не осталось, и трудно сводить концы с концами, но куда же денешь хромую, ничего не умеющую тетю Катю, не отдавать же в сиротский дом племянницу Лизу и не гнать же mademoiselle Suzanne, с которой выходили и вынянчили всех пятерых детей. И старую няню Клушу не выгонишь. Все это «свои», кусковские, такие же члены семьи, как и дети, дорогие, милые, родные, любимые…
И нельзя обделять их куском хлеба, нельзя не дать крова и покоя. Таков обычай… Русский обычай… Христианский обычай… Так было… Так и быть должно… Все должны помогать друг другу. В квартире, полной детей, тихого утреннего шороха и негромких несмелых голосов, полуразбуженной, полубодрствующей, полуспящей, жизнь уже началась.
Варвара Сергеевна только что проводила на службу мужа. Она заперла дверь на крюк и тихой походкой уставшей от жизни сорокачетырехлетней женщины, мягко ступая по полу войлочными туфлями, пошла в столовую.
II
Первым пришел Федя. Это был мальчик четырнадцати лет с круглым лицом, розовыми щеками, пухлыми губами и густыми русыми волосами, расчесанными на пробор с левой стороны. Он был одет в длиннополый синий мундир с девятью светлыми пуговицами и узким серебряным кантом по воротнику, в черные длинные штаны и короткие сапожки. Про Федю говорили, что он "мамин любимчик". Варвара Сергеевна посмотрела на еще сохранившее следы крепкого сна здоровое лицо Феди и задумалась: правда ли, что его она любит больше других детей? И твердо ответила себе: "Нет, это неправда. Все одинаково ей милы и дороги ее сердцу… Вот разве Липочка?.. Но, кажется, всегда так: матери больше любят сыновей, а отцы — дочерей. Михаил Павлович показывал ей вчера смету расходов хальные подарки. Сыновьям по рублю, а дочери и племяннице по двенадцать рублей. Он сказал: "Потому что она одна родная у меня, а Лиза — сиротка, некому ее побаловать". И неправда… Потому что они девочки, почти девушки, и ему приятно им подарить. Нет, Федя для нее такой же, как Andre, Ипполит и Миша… Такой же!.. Она его любит так же, как и тех!
Варвара Сергеевна посмотрела на сына, сидевшего по левую руку от нее и отщипывавшего по кусочкам постного булочного жаворонка, оставляя, как всегда, головку с подпеченным хрустящим клювом и черными из коринки глазами напоследок,
"Хороший Федя. Милый Федя"… Быть может, потому она его любит как будто больше других детей, что он ей понятнее, проще, доступнее. Его мечты — быть офицером и ее мечты. Он верующий, понимающий церковные обряды и чтущий их. Он любит выносить свечу перед евангелием, читать на клиросе звонким ломающимся голосом, красоваться перед молящимися, а она любит смотреть на него, когда с серьезным насупленным лицом и чуть надутыми губами медленно и важно выходит он из боковых врат впереди священника и держит подсвечник обеими руками. Она гордится им перед прихожанами. "Это мой сын, — думает она. — Смотрите, вот он какой, мой сын!..". Быть может, она любит его за то, что он один из всех детей всегда готов часами слушать ее рассказы про императора Николая Павловича, про ее девичью жизнь во дворце, про парады и войны, про Севастополь, про Суворова, про Петра Великого. Он русский, а не космополит, какими казались ей старшие сыновья.
Ему уже было четырнадцать лет, а он все еще любил играть в солдатики, мечтал стрелять из настоящего ружья, летом ездил верхом и бесстрашно скакал на чухонских лошадях. Он был «мужчина» и был ей мил и понятен. Даже с пороками своими, с рано развившеюся чувственностью, он был ей дорог. Остерегая его, она понимала его, и его не стыдилась, как и он ей все говорил, что думал, ничего не скрывая.
Может быть, еще и потому она его как будто больше любила, что в нем более бурно проходили болезни детства, корь и скарлатина, что он хворал тяжелым тифом, и не раз она отнимала его от смерти.
III
Федя быстро сбежал по каменным ступеням чистой лестницы, хлопнул внизу дверью, и мать, подойдя к окну, видела, как он легкой походкой прошел по узкой дорожке в две плиты от крыльца к воротам, насквозь через двор. У ворот Федя оглянулся. Он знал, что мать будет провожать его, и улыбнулся ей. Он вошел в сумрак ворот, мощенных камнем с двумя деревянными полосами, и вышел на улицу.
Славно пахло весною. Снеговые кучи, еще третьего дня лежавшие вдоль панелей с черными тумбами, были убраны, и рослые дворники в белых передниках метлами наводили на улице порядок.
Вся Ивановская, широкая пустынная, сверкала в золоте солнечных лучей, и в дальнем конце ее лилово нависли на желтые заборы сады подле деревянных старых домов и трактиров. Мокрые камни мостовой блестели. Мутная грязь, смешанная с конским навозом, подгоняемая метлами, весело журча и загораясь на солнце огоньками мелкой ряби, текла к сточным трубам, и там по-весеннему пели крутящиеся мутные воронки. На углу Кабинетской дремал извозчик, сидя на козлах пролетки, где-то ехали подводы с листовым железом, и далекое дребезжание говорило Феде о чем-то деловом и нужном.
Дамка, дворняжка, мохнатая белая с черными пятнами, гулявшая с кухаркой, с радостным повизгиванием кинулась к Феде и ласкалась к нему, пачкая лапами его синий мундир И чуть не валя его с ног.
— Будет, Дамка! Ну разве можно так!.. Всего вымазала. Ах, какая! — ласково говорил Федя, стараясь погладить собаку по голове. — Да отзовите ее, Аннушка, я с ней не справлюсь.
IV
После репетиции крестного хода участники его с шумом, криками и визгом разбежались по залу и коридорам, пронеслись ураганом по лестнице и исчезли в прихожей, во дворе, в саду, на улице. Остались только Теплоухов, Лисенко и Федя.
— Ну, пойдемте, — сказал, глядя на часы, Теплоухов, — сейчас без четверти двенадцать, а с двенадцати исповедь.
Через физический кабинет, посередине которого на большом столе стояла электрическая машина со стеклянным колесом и блестящими медными столбиками с шариками, а в углу, где закрытый темной материей притаился скелет, в стеклянных шкафах заманчиво блестели винтами и поршнями паровые машины, паровозы, спирали и насосы, все трое вошли в притвор. В притворе, против входа, на стене висели две иконы: тот образ в серебре, который в крестном ходе должен был нести Федя, и образ Двенадцати Праздников. Перед ними стояли высокие паникадила на витых столбиках. Лисенко попрощался с Теплоуховым и Федей.
— Ну, я пойду, — сказал он, накидывая на плечи шинель. — В два часа подменю вас — Он спустился по церковной лестнице, шедшей из притвора. Гимназистам было запрещено ходить по ней.
И снизу он смело крикнул Теплоухову:
V
Как медленно подвигались к двум стрелки круглых деревянных часов!.. Как уныло, лениво тикали! Противные!..
По лестнице поднимались исповедники и исповедницы. Отец дьякон в углу за столом записывал исповедавшихся и принимал заказы на просвирки и поминания. Теплоухов продавал свечи и отсчитывал сдачу. Савина не приходила.
Все шли какие-то неинтересные, совсем ненужные люди. Старушка в салопе и большом чепце, нагнувшись к Теплоухову, расспрашивала его, когда и какие будут службы и будут ли петь "разбойника благочестивого" гимназисты или певчие из Казанского собора.
В храме, прорезанном косыми лучами солнца, клубился золотистый сумрак и гулко отдавались шаги. Две дамы у правой стены под образом "Всех Праздников", где в золотых квадратах были вставлены все двенадцать праздников Господних, оживленно шептались. Худенькая женщина сидела у железной решетки, и, держась за спинку ее стула, стоял высокий господин в длинном черном сюртуке. Молодой офицер в серой шинели стоял сбоку, и тихо позванивали шпоры, когда он переминался с ноги на ногу.
С клироса от поры до времени доносился негромкий возглас священника:
Часть вторая
I
Сороковой день после кончины Andre приходился на день рождения Варвары Сергеевны. Должны были приехать гости: дядя Володя с тетей Лени и Фалицкий — к обеду, в четыре часа. Варвара Сергеевна утром отдала Аннушке все распоряжения об обеде, а сама с Федей, еще когда все спали, поехала на кладбище.
Шестой день подряд лил косой холодный дождь, стучал в окна дачи и наполнял ее тоскою и сыростью.
Гости собрались, а Варвара Сергеевна все еще не возвращалась. В столовой, выходившей окнами на балкон, на котором безнадежно висели набухшие полотнища холщовых занавесей, было так темно, что на ломберном столе, стоявшем в углу, зажгли свечи.
— А не сыграть ли нам, господа, по маленькой в ожидании, — сказал Михаил Павлович, распечатывая колоду. — И куда мать запропастилась, понять не могу. В три часа дилижанс пришел, давно бы здесь должна была быть, а ее нету.
Он подошел к накрытому столу, взял графинчик водки и, наливая дрожащей рукою рюмку, сказал:
II
В это самое время Варвара Сергеевна поднималась по размокшей дороге от Ручьевского моста. Федя вел ее под руку. Низкое серое небо опрокинулось над горизонтом и насупилось густыми, черными, беспросветными тучами. Холодный дождь сыпал, то припуская, то ослабевая, казалось, совсем перестал и вдруг налетал снова с порывом ветра, упадал в буро-желтые лужи, вздувался пузырями и звенел по воде придорожных канав. Дали исчезли, стушевались, и за мелким леском небо серыми тучами легло на землю и точно давило ее, выдавливая воду. Вода шумела в каналах у домов Ручьевской деревни и несла яичную скорлупу, огуречную кожу, окурки и бумажки под чистые мостики, к крутому спуску у горбатого моста. Деревня, казалось, вымерла. Все попряталось… Куры сбились стаями под стенами домов, ища укрытия. Собаки забились в подворотни, крестьян не было видно. Дорога, мощенная крупными, глянцевитыми от дождя, красными и серыми плоскими глыбами гранита, была пуста.
Было безумие идти пешком. Обувь стоила дороже, чем взял бы извозчик, но Варвара Сергеевна не имела в кошельке ни копейки и не хотела дома просить Михаила Павловича. Она упрямо шла пешком. Распустив большой дождевой зонтик, подобрав подол черным «пажом» — толстым резиновым шнуром — так, что стали видны ее ноги в простых чулках и стоптанные старые башмаки, она шла спотыкаясь. Она опиралась на руку сына, смотрела в землю и думала о том, что только что произошло.
Косой холодный дождь бил ее по ногам, забегал в лицо, ударял в грудь. Ветер распахивал черную мантилью, Варвара Сергеевна промокла до последней нитки, ей было холодно, но холод и неприятная сырость во всем теле доставляли ей сладкое ощущение страдания.
Все сорок дней со дня смерти сына она не переставала думать и томиться. Молиться она не могла. Ей казалось, нет… она верила, что душа Andre подле нее, что она невыносимо страдает, мятется и просит молитвы и защиты перед Богом. Но когда становилась за ширмами на молитву подле своей бедной постели с соломенным матрацем и устремляла глаза на старый лик Спасителя в серебряной оправе, вместо молитвы вставали упреки. "Зачем?.. Господи! зачем?" — шептала она, и жесткие, колкие слова, страшные греховные мысли неслись в ее голове. Все вспоминала она: и свои девичьи грезы, и красоту детства во дворце, в тенистых парках, и девичьи игры в серсо, и катанье колеса, и встречи с Государем. Разве о том мечтала она, когда в Крещенский сочельник лила воск и жгла бумагу. Разве о такой жизни!.. Чтение Жуковского и Пушкина развили в ней любовь к прекрасному и нежному… А вышло: короткое женихование, брак и сейчас — и года не прошло — Andre и дети, дети. Тогда не роптала. Ей казалось тогда, что это будет так красиво в старости. Она с седыми волосами, окруженная детьми. Их юные рассказы, откровенность с нею, любовь, заботы. Как в романах, как на картинах! Но шла жизнь и разметывала мечты. Распылялись грезы, и день шел за днем, дети росли скрытные, пренебрежительно, свысока смотрели на нее, и было нестерпимо больно. И все-таки верила, что будет день, когда кончится ученье, они войдут в семью и станут помогать. Станут беречь ее старость. "Andre! зачем ты ушел, не исполнив своего долга!" — восклицала она, пряча в подушки лицо, чтобы заглушить рыдания. — "Господи! Где же ты был, что не остановил его!.. Он был так молод и слаб!.."
Она ездила на могилу. Становилась на колени на песочном холмике, обнимала белые доски креста, вокруг которого стояли в горшках цветы, и слушала, лицом прижавшись к кресту.
III
Был четвертый час утра. Низким туманом садилась роса на скошенные поля, покрытые небольшими сероватыми копнами сена. За дачей Кусковых клубилась парами неширокая Охта, а за нею чернел могучий старый лес "медвежьего стана".
Яснело и розовело небо над лесом. Угасали последние звезды. Было тихо, как бывает тихо на севере, где долго спят петухи, ожидая тепла, где не голосисты собаки и нет цикад. Ни один звук не рождался в воздухе, все спало глубоким сном, и страшно было, что в ряде построек, окруженных березами и вытянувшихся улицей в одну линию, живет много людей и царит крепкий предутренний сон. В воздухе стыл душистый запах сена и был он неподвижный, сладкий, сонный и холодный.
Вся прелесть севера была в этом сыром утре, в парчовой полосе росы, еще не сверкающей бриллиантами на ковре скошенных лугов, в цветущем картофеле и низких овсах, пригнувших семенные метелки. Под желтым глинистым обрывом едва двигалась темная, холодная, с красно-бурой железистой водою река и ни одна волна не плескала в ней. Из голубовато-серого старого сарая с замшелыми боками и крутою крышей, с двумя свежими светло-желтыми досками, лежащими среди черных досок, с широкими, настежь раскрытыми воротами, у которых стояла телега с сеном, с воткнутыми вилами и прислоненными граблями легкой бодрой походкой вышел среднего роста худощавый человек, с широкой бородой в завитках, мягкими усами и красивыми тонкими чертами лица.
Он взял пять длинных удочек, стоявших у сарая, ведерко, в котором громыхалась жестянка с червями, перекрестился на восток и направился к задворкам дач, стоявших в ста шагах от сарая.
Это был Фенин жених Игнат, рабочий Царскосельской железнодорожной мастерской, запасный ефрейтор, недавно получивший расчет за пьянство, живший на сеновале у невесты и питавшийся на кухне Кусковых.
IV
За лесом широким золотым краем показалось солнце. Таяли туманы. Река протянулась темной холодной дорогой между лугов правого берега и лесов левого. Сосновый бор не доходил до реки шагов на тридцать. По самому берегу густо разрослась ольха. Против удильщиков, на широкой просеке, бугрились земляные валы, поросшие травою, и в них были видны кирпичные стены и черные железные ворота. У ворот стояла полосатая будка и часовой в белой рубахе с алыми погонами и в темной бескозырке ходил взад и вперед. Это пороховой погреб. Феде особенно казалось заманчивым удить здесь. Рассказывали, что когда-то давно взорвало такой погреб и кругом было убито много народа. Красная кирпичная стена в земляном валу с черною дверью таила за собою страшную силу, могущую все сокрушить, и манила тайной, погребенной за нею.
К воде спускались по крутому обрыву, поросшему ивовыми кустами. Река подмыла берег, и отвесная стена красного песку, прорезанного полосами темно-серой глины, тянулась влево от маленькой сухой площадки, где стояли удильщики. Редкий камыш рос кругом.
— Лодку бы!.. Лодку здесь! — жадным шепотом говорил Игнат. То-то наловили бы. Лещи должны быть!.. Самое лещиное место… Он, коли потянет, так не сразу. Он хитрый. Он водить будет долго… И все кругами. Поведет и отпустит. А вы, Федор Михайлович, ждите. Не напугать бы… Не бросил бы… Когда поплавок книзу пойдет, тут уж подсекать надо. Эх, леща бы завоевать! Папаша-то ваш любят жареного с кашей.
Рыболовы разошлись по двум сторонам небольшого заливчика. Игнат с наслаждением раскурил папиросу, зажмурился, поплевал на червяка, насаженного на крючок, и, со свистом взмахнув удилищем, закинул серый поплавок с красным ободом на самую середину реки. Федя тоже поплевал на червяка (клевать лучше будет) и, мысленно молясь Богу, чтобы клев был хороший, закинул одну за другой две удочки. Красный с белым и зеленый поплавки медленно поплыли по течению, белый конский волос лесы стал натягиваться, показались узелки на нем, гусиное перо в поплавке нагнулось, дрогнуло, вытягиваемое течением, и поплавок остановился.
Весь мир для Феди сосредоточился в этих двух поплавках, тихо колеблемых течением на густой, еще темной, не озаренной солнцем воде.
V
В конце лета в семье Кусковых было в моде рыцарство. Федя, Липочка и даже хмурый Миша грезили Вальтер Скоттом и читали историю рыцарей. "Дама сердца", «Паж», «Оруженосец» не сходили с языка, Лиза и Ипполит гордо держались в стороне от этого течения, но оно захватывало и их.
Лиза дразнила Ипполита, что его дама сердца — таинственная Юлия Сторе. И было в этом дразнении немало обиженного самолюбия и жгучей ревности.
Ночи стали темными, а когда блистали на небе звезды и висела полная луна, Муринский проспект, напоенный запахом цветущей липы, казался волшебным. Маленькие дачки с мезонинами и балконами, с парусиновыми занавесками, из-за которых просвечивали свечи в лампионах, или керосиновые лампы под цветными колпаками, рисовались замки, таинственными «гациендами», и жизнь наполнялась волнующими призраками удивительных приключений.
Федя колебался, кого избрать ему дамой сердца и кому принести обеты рыцаря: Мусе Семенюк, соседке по даче, или таинственной незнакомке, имени которой он не знал, барышне-англичанке со светлыми волосами, жившей на собственной даче на Лавриковской дороге, которую Федя для себя назвал Мэри.
С Мусей Семенюк знакомство было сделано давно. Недели две спустя после смерти Andre стоявшая пустою зеленая с белыми разводами у окон соседняя дача наполнилась оживлением. На дороге у калитки стояло две подводы, и ломовые носили постели, трюмо, какие-то мелкие пуфы и диванчики таких ярких цветов и такой формы, каких Федя никогда еще не видал. Расстановкой распоряжались полная, небрежно одетая старая женщина с седыми буклями, в желтой с черными лентами шляпке и пожилая сухощавая француженка.