Последние дни Российской империи. Том 3

Краснов Петр Николаевич

Последние дни Российской империи: П. Краснов. От двуглавого орла к красному знамени. Части 6-8

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

I

Весна наступала ясная, солнечная, тёплая. Прилетели жаворонки, и пустые поля ожили их весёлым пением. Лес набух и потемнел. По вечерам лиловые сумерки стлались над лесом, и он казался густым и непроходимым. Лед на реке стал рыхлым, местами поверх него шла вода. Переходить по нему стало опасно. Жидкие мостики того и гляди могло снести ледоходом. Саблин настойчиво просил разрешения убрать с Лесищенского плацдарма бригаду, которая чувствовала себя отрезанной и очень волновалась, но наверху все обещали переход в наступление, плацдарм был нужен, и бригада стояла в сырых, залитых водою и грязью окопах.

После революции некоторое время на позиции все оставалось так, как было установлено Саблиным. Неподвижно стояли часовые на наблюдательных постах, люди не расставались с противогазами, резервы были по-прежнему бдительны, химическая команда ежедневно проверяла все средства противогазовой обороны. Приказ N1 хотя и был прислан в полки, но на него мало обращали внимания. По-прежнему говорили «ты», ругались, когда нужно, ленивых и нерадивых грозили поставить «в боевую». Офицеры осматривали винтовки, унтер-офицеры показывали внушительный кулак тем, у кого замечали грязь и ржавчину, часовые сменялись каждые два часа, точно, без промедления, и масса не отдавала себе отчёта в том, что произошло. Только в резервных ротах после переклички пели «Отче наш», а «Спаси Господи» и гимн перестали петь. Честь отдавали по-прежнему, и вместо «ваше благородие» только некоторые развязные солдаты говорили «господин поручик».

Началась смута, и солдаты почувствовали перемену лишь после того, как вернулись из штаба фронта и из Петрограда солдаты, посланные делегатами от полков на съезды фронтовой и общеармейский. Приехали простоватый, недавно произведённый из фельдфебелей прапорщик Икаев и солдат из народных учителей, в 1905 году приговорённый к ссылке за учащие в революции, но бежавший и долго живший в Германии Воронков. Каждый по-своему воспринял революцию и по-своему докладывал солдатам о том, что произошло в России и как следует теперь вести себя солдату.

Икаев собрал роту в тесном узле окопов и, сидя на банкете у ног часового, восторженно рассказывал о южном съезде фронтовых делегатов в Луцке.

II

Воронков суетливо перебегал из землянки в землянку. Он побывал в Петрограде и приехал оттуда заряженный смелым задором революции.

— Товарищи! — говорил он, задыхаясь, и худое нервное лицо его передёргивалось, — вы обмануты. Вас, товарищи, предают. Вас нарочно держат в старом режиме. Что это такое?! Титулование, отдание чести, офицеры вас греют по-прежнему. Товарищи, вы должны сбросить это все и приступить к демократизации армии. В Петрограде все начальники выборные. Разве там мыслим такой генерал, как Саблин? Там его на штыки бы подняли. У вас я не вижу никаких завоеваний революции. Вы должны собраться на митинг и потребовать исполнения приказа N1. Права солдата не соблюдаются, вы всё такие же серые рабы, как и были. Где у вас красные знамёна революции с теми святыми лозунгами, которые я видал в Петрограде? У вас все то же: Царь и Бог! Эх, товарищи, не для того свергали мы Царя, не для того познали, что Бога нет и Бога выдумали буржуи и капиталисты, чтобы держать народ в темноте и рабстве. Товарищи, на алых знамёнах революции я видал святые слова: «Мир хижинам — война дворцам», «Долой войну». Война нужна только капиталистам, а мы им более не слуги. Соорудим красные знамёна и под ними и с ними мы будем отстаивать права народные и завоевания революции.

В некоторых землянках офицеры пробовали возражать Воронкову, но он нагло перебивал их, не давал говорить и кричал:

— Вы обманули народ! Вы утаили от товарищей солдат завоевания революции. Вы держите в темноте окопных страдальцев!

III

19 марта в 204-й дивизии был назначен большой митинг. Дивизия должна была избрать делегатов для доклада Временному правительству о своих пожеланиях и принесения поздравления по случаю революции. На митинге были офицеры и представители полков корпуса.

Саблин пошёл на этот митинг, чтобы руководить им и присмотреться к настроениям солдат.

При его входе в большую землянку — церковь и манеж 805-го полка, все встали и затихли. Оказалось, что уже до него кто-то руководил солдатами. Им объяснили, что должен быть выбран председатель, президиум и секретарь. В председатели, как чуждая старому режиму, была предложена заведующая корпусной летучкой городского союза женщина-врач Софья Львовна Гордон — красивая полная еврейка, давно неравнодушная к Саблину. В президиум были избраны офицеры и заслуженные унтер-офицеры, в большинстве Георгиевские кавалеры. По предложению Софьи Львовны, Саблину было предложено принять почётное председательствование, что было принято единогласно, и его сейчас же усадили рядом с Софьей Львовной.

— На повестке дня, — начала Софья Львовна (кем была составлена эта повестка дня, Саблин не знал, и, когда спросил, ему сказали, что командиром 819-го полка, молодым офицером генерального штаба). — На повестке дня значится: избрание делегата и его товарища для посылки в Петроград и сообщение им ответов дивизий по следующим вопросам: устройство Российского государства, отношение к войне, воинская дисциплина, решение вопросов о земле… для доклада Временному правительству.

IV

В землянке среди затихшей тяжело дышавшей толпы шёл подсчёт голосов.

— Воронков… Воронков, Осетров, Воронков, Воронков, — читал молодой прапорщик, избранный секретарём. Имя Саблина встречалось редко.

Подавляющим большинством голосов был избран делегатом от дивизии солдат Воронков, товарищами делегата Осетров, Гайдук и Шлоссберг. Саблин заглянул в землянку тогда, когда выборы были кончены и начальник дивизии, командиры полков и многие офицеры пожимали руку Воронкову, поздравляя его с избранием.

Начальник дивизии, старичок в очках, не могший отличить фокса от мопса, говорил приветственную речь.

V

Германские разведчики доставили в штаб своей дивизии флаг, снятый ими с русского проволочного заграждения, с надписью «Долой войну».

Флаг был переслан в штаб корпуса, а оттуда в штаб Армии. Последовало распоряжение о приостановке эвакуации Ковеля, и штаб Армии донёс о своевременности наступления на русских с целью прогнать их за реку. Уничтожение заречных плацдармов дало бы возможность освободить до трёх дивизий для переброски на западный фронт.

Главное командование одобрило этот план.

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ

I

Широко раскинулась по-над Доном станица казачья. Белые мазанки, соломенными крышами крытые, точно стадо гусей разбежались вдоль берега обрывистого, уёмистого, жёлтыми песками расцвеченного. Упёрлись столбиками рундучков в самый край обрыва и смотрят стеклянными очами, как метёт по Тихому Дону, по широкому займищу ветер степной снеговые метели. А кругом них сады. Голыми ветвями стремятся к синему небу яблони чёрные, вишенья тёмно-лиловые и вся облепленная старыми чёрными сучьями белая акация. Машут кому-то ветвями из-за плетней и дощатых заборцев точно кличут кого: «Эй, станичник, нас не забывай!.. Улица широким проспектом протянулась вдоль Дона. Станешь посередине, и туда и сюда упирается она в степь бесконечную, бескрайнюю, робкими миражами покрытую. Дома стали неровно. Где гордо выпятились вперёд, где укрылись в садовую гущу, точно девушки спрятались за полог древесный, а где и вовсе попрятались за сараями, клунями и банями. Станичный магазин выпер на самую середину площади и гордо упёрся белыми с толбочками, из кривого карагача слаженными в большие камни. От Дона вглубь степи где ровными проспектами, широкими и скучными, где уличками кривыми, разбегающимися между садов переулочками, побежали к степи улицы. На площади одиноко стало красное, двухэтажное, многооконное знание и важно глядит на приземистые домики, попрятавшиеся в садах. Каменное крыльцо утонуло в грязи, и над высокою тёмною дверью висит синяя вывеска, золотыми буквами говорящая, что это четырёхклассное станичное училище, иждивением станицы в благодарную память незабвенного Императора Александра III устроенное. По середине станицы, против спуска к плашкоутному мосту, снятому теперь по случаю зимы, и где тянется по снегу и льду санями наезженная дорога, отступая на площадь, высится красный кирпичный станичный собор о пяти главах, под серебряными куполами. Возле него сад из сиреней, жасминов и высоких пирамидальных тополей, заключённый в деревянную, местами обвалившуюся деревянную ограду, протянутую между кирпичных столбов с медными шарами. Кругом площади, как старухи нищие, опираясь на свои костыли вытянулись галдарейками окружённые лавки станичные. Возле запертых дверей, по узким балкончикам развалились плуги ярко крашенные, бочки керосиновые, ящики, колеса и другой тяжёлый товар деревенский.

Широкие улицы заплыли жирною черноземною грязью. Она доходит до ступицы колёс, блестит на солнце, тянется под ветром, и не понять как не уплыли по ней к самому Дону белые домики с пёстрыми ставнями и не повалились высокие тополи и кривые плетни. Вдоль домов и плетней натоптана узкая — двоим не разойтись — тропинка. Там через большую лужу перекинута скользкая узкая, грязью затоптанная дощечка, там кто-то приладил мостки горбатые и перильце протянул, а там и вовсе нет ничего, и прохожие бредут по плетню, цепляясь руками за длинные шаткие колья.

Чья-то телега застряла посреди улицы, утонув глубоко в грязи беспомощно торчит из неё дышло с висящими воловьими ярмами, и точно всем видом своим говорит она: «Ничаво! Видать, погодить придётся…»

Свиньи целым стадом стали вдоль забора, упёрлись розовыми, белой щетиной обросшими боками, в скользкие прохладные колья, подставили грязью залепленные пятнистые спины и животы под солнце и застыли, тупо глядя на землю и поблескивая маленькими чёрными глазками. Свинья — что! Ей теперь в мокроту предзимнюю самое раздолье.

II

На самой окраине станицы, там, где она тремя улицами, все понижаясь домами и вишнёвыми садами, убежала в беспредельную степь, совсем на отшибе, в густом саду с расставленными по нему колодами ульев, стоит маленькая, точно вросшая в чёрную землю мазанка, крытая лохматою соломенною шапкой, — это дом дедушки Архипова. Архипову более семидесяти лет. Он Скобелева хорошо помнит, в Крыму под Севастополем был и мало-мало самого Наполеона не захватил. Он хранитель старых песен и заветов казачьих, он прорицатель и ворожей, ему открыты тайны Библии и Апокалипсиса, и он все точно знает, что было и будет. Газет он не читает, среди людей не бывает, на станичный сход не ходит, горлопанов, что горло дерут и речами заливаются, не жалует, с попом и атаманом не дружит — с первым потому, что сам он по старой вере живёт и славится, как начётчик, со вторым потому, что распустил казаков, воровство развёл и старыми боевыми играми казачьими не занимает казаков.

К нему по вечерам ходят молодицы поспрошать, будет ли толк от жениха, к нему ходят недужные, изверившиеся в докторах и лекарствах, к нему ходит и сам станичный атаман советоваться по разным делам.

Он живёт вдвоём с правнуком Петушком. Петушку четырнадцатый год он учится в гимназии. Петушок круглый сирота — отца убили в Восточной Пруссии, а мать с горя померла. Петушком прозвал мальчика дед за его звонкий голос да за добрый, весёлый характер. Дед Архипов лошадь держит для Петушка и заботливо из скудных сбережений готовит его стать настоящим казаком.

Архипов стар, но крепок. Он всегда одет в синие шаровары с широким алым лампасом, в мягкие чёрные сапоги, по-стариковски стоптанные, в просторный синий чекмень — в праздники усеянный орденами и медалями, в серую свитку и папаху чёрного барана. У Архипова в избе чисто подметено, пахнет мятой и полынью, и сам он сидит в углу под образами, и его жёлтое морщинистое лицо с седыми длинными волосами и бородою, узкою и благообразною, его тонкий нос и тёмные глаза кажутся тоже похожими на икону.

III

Когда Саблин с револьвером в руке бросился в толпу солдат, в вагоне произошло движение. Все солдаты и с ними вместе Ника и Павлик Полежаевы выскочили из вагона и бросились за Саблиным. Ника и Павлик не отдавали себе отчёта, зачем они бегут. Они были безоружны, они сами должны были бояться солдат, потому что были офицерами, но была какая-то надежда, что, может быть, им удастся быть полезными, помочь отстоять генерала Саблина. Они видели, как Саблин остановился и прицелился. Остановилась и вся толпа. Продолжал, не спуская глаз с Саблина, как хорошая борзая собака на зайца, бежать молодой солдат, бежал бледный солдат со злым лицом и ещё несколько забегали с боков и сзади. Но Саблин не стрелял, а опустил револьвер, и в то же мгновение на него навалилась толпа, и Полежаевы поняли, что для Саблина все кончено. Весь интерес толпы был сосредоточен на нём, и на Нику и Павлика, стоявших в стороне, в лесу, никто не обратил внимания.

— Пойдём с ним, — сказал Ника,

— Ничем не поможешь, — сказал Павлик. — Надо добывать Олю и бежать, куда глаза глядят. Нам нет возврата в вагон.

— Но как же так?.. Его-то… Бросить? — сказал Ника, и губы его надулись, а на глазах показались слёзы. — Благородно это?

IV

Иван Михайлович сидел в хорошо убранной комнате за накрытым скатертью столом и закусывал. Большая керосиновая с фарфоровым колпаком лампа освещала его лицо. Перед ним стояла бутылка водки, тарелки с нарезанной жирной шамайкой

[10]

селёдкой и паюсной икрой, громадные ломти хлеба лежали на блюде, тут же стояла миска, накрытая крышкой. Красивая рослая казачка, молодая, белокурая, с длинными густыми косами, накрытыми шёлковым платком, стояла в углу и опиралась подбородком на пальцы согнутых в локте полных белых рук.

— Полежаев, Павел Николаевич, — сказал радушно Мартынов. — Какими судьбами? Садитесь. Гостем будете. Зачем в наши края пожаловали?.. Прасковья Ивановна, расстарайтесь вторым прибором. Вот, Прасковья Ивановна, вы говорили мне, что никогда не видали живого буржуя. А вот он сам к нам и пожаловал. Смотрите, любуйтесь… Ну шучу, шучу.

Мартынов налил водки Павлику и пододвинул ему блюдо с жирной янтарной шамаей. Он мало переменился с тех пор, как его видал Павлик в Царском Селе. Только свои красивые длинные шелковистые усы остриг и чёрную мефистофельскую бородку сбрил, отчего лицо его казалось круглее и сам он выглядел сытее. Он и действительно располнел. Он был хорошо одет, на холёных белых руках с длинными узловатыми пальцами были дорогие перстни и особенно один крупный бриллиант играл при свете лампы. У Павлика мелькнула мысль: откуда эти кольца? Он знал, что Мартынов был не богат, что он должен был уйти из гвардии из-за какой-то истории, связанной с денежными затруднениями. Но смотрел Мартынов на Павлика такими же красивыми, в густых и длинных ресницах, карими глазами и в жестах его была прежняя широта и радушие любящего принять и угостить человека.

— Что же, — прищуривая глаза и зорко глядя на Павлика, сказал Мартынов, — к Каледину или Алексееву пробираетесь? А? Много вас туда пробирается. А зачем?.. Павел Николаевич, я вас вот этаким, — Мартынов показал рукою немного выше стола, — знал и сестрицу вашу Ольгу Николаевну хорошо знаю и брата и, откровенно скажу вам, я вас очень всех люблю. Ну идёте вы к Алексееву и Каледину. Кто они? Республиканцы! А я ведь вас знаю отлично, вы — монархисты. И вы идёте к кому? К французским наёмникам. К тем, кто на французские деньги гонит казаков и русский народ уничтожать своих братьев. У нас рабоче-крестьянская власть, у нас Россия, а у вас кто? Мне доподлинно известно, что казаки не пошли с Калединым, у Алексеева только кадеты и юнкера да немного офицеров. Что затеваете вы? Ведь вы меньшинство! Вы то подумайте. В России было сто тысяч, да, если не больше, офицеров — а у Алексеева еле набралось четыре тысячи. А почему? Павел Николаевич, всякий офицер

V

С паперти, освещённой яркими, по-весеннему бьющими лучами солнца, неслось:

— Господа! Если не хотим потерять наши вековые вольности казачьи, надо становиться на защиту Тихого Дона, отстаивать родные курени от насильников, идущих из Москвы. Не первый раз седому Дону становиться в оппозицию Московской власти, с царями не ужились, неужели допустим теперь немецким агентам и шпионам поработить казаков, неужели потоптаны будут нивы казачьи и поруганы наши храмы!

— Никогда! — слышалось в густой толпе, сгрудившейся возле большого храма.

— Не выдадим родные могилы!

ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ

I

У политкома кавалерийского полка Коржикова вечеринка. Собрались: командир полка, несколько коммунистов, два чекиста, члены Чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией — латыш Гайдук и Шлоссберг, со Шлоссбергом его неизменная спутница, чекистка Дженни, и ещё две комиссарские содержанки: содком, обе бывшие барышни общества, Мими Гранилина и Беби Дранцова. Всего человек двадцать собралось у Коржикова в недавно занятой им и отделанной для себя квартире в казармах полка.

Несмотря на жаркий июльский вечер окна в квартире закрыты. С бульваров и с Невы тяжело пахнет нечистотами. Бульвар и улица поросли через камни травою и пустынны. У подъезда дежурят два облупленных автомобиля: один — каретка для отвоза содком, другой, открытый, для чекистов, если бы они где-либо понадобились.

Над Петербургом тёплая спокойная ночь. Нева тихо катит тёмные, густые, холодные волны и сверкает под месяцем серебряными искрами. На ней не видно пароходных огней, и тёмным призраком застыл у Николаевского моста низкий и длинный миноносец. В домах нигде не видно света, и самые дома кажутся уснувшими вечным сном. У мостов ходит стража для осмотра прохожих, но прохожих нет. Город тих и как бы вымер.

Было странно убранство квартиры Коржикова. В большом зале на стенах портреты бояр в горлатных шапках, боярынь в большом уборе, генералов — в орденах и звёздах, сановников — в пудреных париках. Под бронзовой люстрой, в которой электрические свечи не горят, стоит длинный стол, накрытый для ужина, и тяжёлые дубовые стулья вперемежку с креслами и стуликами, обитыми потёртым голубым штофом. Тут же диван, оттоманка — смесь обстановки столовой, кабинета и залы. Все роскошно и все грязно, запылено и заплёвано. Рядом рабочий кабинет Коржикова. Громадный письменный стол с вывернутыми замками и облупленной резьбой покрыт безделушками богатого малахитового прибора. Но и в нём изъяны. Одной из чернильниц нет, у бронзового медведя отломана лапа. На столе немного бумаг, кипа номеров газеты «Известия», какие-то списки. Тут же тяжёлое кресло, большой диван и два книжных шкафа с выбитыми стёклами и без книг.

II

— Вы сомневаетесь, товарищ, — щуря свои глаза и в упор глядя на Полежаева, говорил Коржиков, — что это мои предки?

Вот уже вторую неделю, как Коржиков чувствует себя нехорошо в присутствии этого молодого офицера. Нашла коса на камень. Этот человек, безупречный коммунист, прибывший с польского фронта с самыми блестящими аттестациями Тухачевского и Будённого, фаворит самого Троцкого, странно влияет на Коржикова, и в его присутствии Коржиков чувствует свою волю подавленной и злится, встречая холодную усмешку.

Полежаев говорит ему такие вещи, за которые надо тут же расстрелять, а Коржиков молчит и криво улыбается. Сейчас все пьяны. Не пьяны только Коржиков и Полежаев. Коржикову хочется чем-либо допечь и сбить с толку Полежаева, унизить и раздавить его.

— Если бы это были ваши предки, вы бы знали, кто они такие, — холодно ответил Полежаев, и его ледяное спокойствие волновало Коржикова. — Вы их перетащили из квартиры генерала Саблина, черт знает как безвкусно и безтолково развесили и думаете, что от этого стали их потомком.

III

В зале произошло смятение. Гайдук и Шлоссберг угодливо подбежали к Коржикову.

— Контрреволюция? — прошептал Гайдук.

— Она самая, — сказал гордо Коржиков. Он был не в себе. Он жадно вдыхал тягучий запах крови и холодного порохового дыма и смотрел бешеными глазами зверя на Беби Дранцову. Беби билась в истерике на оттоманке. Гости застыли на тех местах, где кто сидел. Музыканты оркестра Будённого сбились в углу и готовы были бежать. Подле них стоял Рахматов, и тяжёлая улыбка застыла на его бескровном лице. Один Полежаев сидел на своём месте у рояля и смотрел то на Коржикова, то на труп. Труп лежал у самой оттоманки, и голова его была чуть ниже головы, бившейся на мутаках Беби.

Коржиков потянулся и в два шага очутился подле Беби. Он нагнулся к ней и стал быстрыми, ловкими движениями снимать с неё платье. Она затихла и безумными глазами смотрела на Коржикова. Спали вышитые наплечники корсажа, хрипнула передняя планшетка корсета, показалось батистовое смятое продольными складками белье, голубые ленты резинок и шёлковые чулки, обнажилось белое, полное, нежное тело. Коржиков снимал все покровы с Беби. Она покорно помогала ему. Ещё секунда и подле трупа лежала обнажённая прекрасная женщина. Коржиков нагнулся над нею, стал на колени на оттоманку и опустился на Беби.

IV

Полежаев занимал три комнаты в роскошном особняке. Он сумел их обставить с привычным комфортом. Вернувшись домой, он ощупью, при свете луны, нащупал дверь своей спальни и прошёл в неё. У него был вестовой красноармеец, но он не будил его. Раздеваться пришлось в темноте — электричество ему полагалось только зимою на два часа. Раздевшись, он лёг на хорошую мягкую постель и почувствовал, как он весь дрожит мелкою дрожью.

«Так нельзя… — думал он. — Нельзя же так… Так меня надолго не хватит, если я не буду спать. Вся игра на нервах, а если нервы не выдержат? А где же выдержать, когда работать приходится в сумасшедшем доме. Коржиков уже подозревает меня. Сорваться так легко! А между тем сегодняшний день дал мне так много. Они русские все. Русские, а не интернационалисты, русские, а не коммунисты. Может быть, Гайдук, Шлоссберг, Мими. Вторые два не в счёт — они сумасшедшие. Но и Рахматов, и Голубь, и Осетров, и музыканты Будённого, и офицеры — они любят Россию и тоскуют по прошлому. И не смеют ничего сказать, потому что навис над ними жестокий террор. Компания негодяев, подобных Коржикову, держит их в вечном напряжении страха такими выходками, как сегодня. Но мы должны стать выше их, и сегодня это мне удалось».

Судорога отвращения пробежала по его телу. Представился ему труп и над ним дикое торжество похоти. «Надо особенным родиться, особенным воспитаться, чтобы дойти до этого».

В казарме висит вечная ругань. Поносят Бога и, особенно, Божью Матерь, самыми скверными словами. Такие же пишут и стихи, такую же создают и литературу. Испуганные, постоянно трепещущие за свою жизнь, ежедневно десятками расстреливаемые в чрезвычайках, робко жмутся подле красноармейцев офицеры и боятся всего… Боятся и всё-таки работают, командуют, учат, дрессируют голодных, оборванных людей, ведут их в бой и умирают под красными знамёнами! И никак не подойдёшь к ним, ничего не выпытаешь, ничего не узнаешь. После сегодняшнего и песни петь не посмеют. Их держат Коржиковы, Гайдуки и десятки мерзавцев в вечном страхе. Вся Россия трепещет и в диком ужасе грабит, ворует, сладострастничает и лукаво смеётся, сама ужасаясь своей мерзости».

V

Первую роль в государстве и главную роль в армии играли коммунисты.

Коммунистами были матросы, коммунистами считались латыши и китайцы, коммунистами были все члены чека — чрезвычайных комиссий, красные юнкера — курсанты и вся внутренняя охрана, или «вохра». Коммунисты были везде и всюду. Они были самыми преданными слугами советского строя.

Российская советская федеративная социалистическая республика вовсе не была республикой. Ленин вернул Россию к самым древним временам и построил управление государством по образцам чисто сказочного примитива. Во главе — царь Додон с правом казнить и миловать, с правом самодурствовать и приказывать всё, что угодно. Под ним — услужливая дружина покорных палачей и свора доносчиков. Таково было государственное устроение РСФСР, которому удивлялись и с которым считались великие державы. Для того чтобы провести такое управление и иметь возможность казнями и карательными экспедициями подавлять восстания и усмирять недовольных, Ленину нужны были готовые на все люди. Коммунисты — это была только вывеска. Коммунисты были просто негодяи, преступники, босяки и хулиганы. Полежаев сам записался в коммунистическую партию и имел возможность присмотреться к своим товарищам и хорошо узнать их.

Одни из них были люди с уголовным прошлым. Им жизнь коммуниста казалась прекрасной. В нормальное время они сидели в тюрьмах, в исправительных заведениях, арестантских ротах, жили в ссылке, или на каторге. За воровство, за грабёж, за разбои, за убийства. Они знали свои вины, они знали, что им не избежать кары и они превозносили ту власть, которая не только отпускала им грехи их, но ставила преступления в заслугу.