Бессмертная история, или Жизнь Сони Троцкой-Заммлер

Кратохвил Иржи

Роман популярнейшего чешского писателя Иржи Кратохвила «Бессмертная история, или Жизнь Сони Троцкой-Заммлер» недаром имеет подзаголовок «роман-карнавал». Через судьбу главной героини, которая, родившись в 1900 году, проживает весь XX век, автор-постмодернист показывает — порой крайне гротескно — пестрый калейдоскоп событий современной истории. Перед читателем проходит длинная вереница персонажей, как вымышленных, так и исторических (последний австрийский император Франц Иосиф и первый чехословацкий президент Томаш Масарик, русские революционеры Ленин и однофамилец героини Троцкий, позже Гитлер и Сталин…) Соня Троцкая-Заммлер не собирается умирать и в начале XXI века: ей еще предстоит передать людям наших дней важное послание от мудрейших людей позапрошлого столетия, некогда вложенное в нее знаменитым доктором Шарко. Таким образом Иржи Кратохвил пытается восстановить, казалось бы, во многом утраченную в новейшую эпоху «связь времен».

Бессмертная история, или Жизнь Сони Троцкой-Заммлер

(роман-карнавал)

Книга первая

ШИМПАНЗЕ

1) Голос моего хозяина

Я, господа (если это вам действительно интересно), родилась в ночь с 31 декабря 1899 года на 1 января года 1900, и мой батюшка был сыном русского православного священника, а матушка была немкой (ее родителям, а впоследствии ее брату принадлежало большое имение в Ланшкроуне, у подножия Орлицких гор). Родилась я дома, в те времена так еще было заведено. Повитуху, венгерку из Прешпурка, звали Магдой. Город моего рождения — Брно. Место же — кровать в квартире на третьем этаже большого доходного дома по Фердинанд-штрассе (позднее улица Масарика, еще позднее Герман-Геринг-штрассе, а еще позднее снова улица Масарика, а еще позднее проспект Победы, а потом ненадолго — опять улица Масарика, а потом надолго — снова проспект Победы, нынче же вновь улица Масарика).

Каждые роды, дорогие мои, это, если вы не знаете, всегда для всех их участников истинное пиршество эмоций. Повивальная бабка держала меня и выкрикивала что-то по-венгерски и по-словацки. Матушка пыталась на меня поглядеть, но ей этого не разрешали и силой укладывали на подушки, потому она, опершись на локти, изгибалась, словно кобра, и быстро что-то бормотала, перемежая чешские слова немецкими. Батюшка стоял на коленях на полу и, хотя и был прежде равнодушен к религии, молился в свою очередь по-русски, но в бурном православном потоке, что из него изливался, плыли и чешские фразы — точно островки зелени, подхваченные наводнением. А вокруг кровати стояли наши американские гости, которые случайно оказались свидетелями этого события, потому что только что приплыли с Ниагарского водопада, и приехали из гамбургского порта по железной дороге, и привезли нам медвежьи и бизоньи шкуры, и теперь стояли, словно три царя-волхва из Нового света, да они и впрямь были царями — трое индейских вождей (это я вам объясню чуть позже), и что-то бормотали по-индейски. И вдобавок в эту смесь языков вплеталось доносившееся с улицы буйное веселье карнавала, который как раз бушевал на Фердинанд-штрассе. Посреди ночного Брно хлопали пробки от шампанского, визгливо наяривал оркестр и горели и летали четыре тысячи огоньков, похожие на глаза двух тысяч сов, а люди, переодетые в зверей, ворчали, лаяли, мяукали, хрюкали, ржали, ревели, мекали, блеяли, кукарекали и мычали. Начиналась моя жизнь, и начинался новый век.

Да, чуть не забыла о самом главном. В тот миг, когда я рождалась на свет, я, невзирая на стоявший кругом шум, услышала чей-то голос, голос кого-то, кто с нетерпением поджидал меня. И этот голос, голубчики мои, могла слышать лишь я одна, и он был подобен напрягшейся удочке, которая упорно тащила меня наружу, прочь из матки, голос моего хозяина, и как только я выбралась наружу, я ответила ему страстным криком, и в первые же свои мгновения я уже знала, что где-то далеко-далеко (впрочем, не стоит преувеличивать, не так уж и далеко) он знает, что я как раз рождаюсь.

В отличие от меня он жил на свете уже двенадцать лет и издалека следил за приготовлениями к моему зачатию (и вникал в плотские вожделения моих родителей, и из этого своего далека то и дело понукал их, забрасывал советами: давайте, давайте, пора, чего вы ждете, черт возьми, ну что же ты делаешь, да не вытаскивай ты его из нее так быстро, оставь там, какой же ты сын попа, если не знаешь, что прерывать грешно, так, так, еще поднажми, вот-вот, ага-а-а, верх блаженства, правда?), а когда зачатие наконец случилось, то он тянул издалека свой невидимый стетоскоп, насаженный на длинную рукоятку, и слушал, слышно меня уже или нет, а когда я наконец родилась, страшно обрадовался, и схватил портновский манекен (он был сыном придворного портного), и закружился в обнимку с ним по мастерской, а его родители в это самое время присутствовали на венском придворном балу (в Хофбурге), заданном императором в честь нового столетия.

Итак, господа, до сих пор все шло просто замечательно. Наша встреча, встреча бессмертных влюбленных наступающего века (Петрарки и Лауры атомного века, Тристана и Изольды эпохи кухонных комбайнов, спутников, компьютеров и Холокоста), была подготовлена на славу. С одной стороны, нашим чудовищным грузом инстинктов, способным ритмично сотрясать пусковую установку за минуту до старта ракеты, а с другой — любовью по гроб жизни. С самого начала мы знали о существовании друг друга, и мощное взаимное влечение, сравнимое разве что с могучим потоком Гольфстрима, призвано было обеспечить нашу своевременную встречу, это поразительное событие, сопоставимое разве что с разгадкой тайны молекулы ДНК.

2) Из истории рода

Б

о

льшую часть детства я провела в Ланшкроуне, где у моего дядюшки Гельмута Заммлера было немалое имение с обширными угодьями и лесами, которыми можно было идти, и идти, и еще идти, идти два-три часа, и заблудиться, и так никогда и не дойти до конца.

Родители моей матушки (Вальтер и Альма Заммлер) оставили значительное наследство своему первородному сыну, дяде Гельмуту, который впоследствии выплатил точно рассчитанные доли троим своим близким родственникам (в том числе и моей матушке), и эти доли в денежном выражении составляли определенный процент от фамильного наследства. Так тогда было заведено, имущество не должно было рассеяться, поэтому усадьба перешла к первородному сыну, а матушка свою долю, выплаченную ей наличными, поместила в банк. Кроме того, дядя Гельмут каждый месяц, вплоть до 1945 года, когда он лишился дома, полей и лесов, присылал нам из Ланшкроуна большую корзину, полную продуктов, поэтому я до своих сорока пяти лет не знала, что такое нужда, что такое голод.

Зато со стороны батюшкиных родственников нам не перепало совсем ничего, даже меньше, чем ничего: НИЧТОЖЕСТВО И НИЩЕНСКАЯ НИЩЕТА, ЕСЛИ ПОНИМАЕТЕ

[1]

. Батюшка, видите ли, был сыном бедного православного священника, который после смерти своей жены впал в неистовый мистицизм, и это могло бы привести его в одну из тогдашних сект, например, к ХЛЫСТАМ, БЕССМЕРТНИКАМ или СКОПЦАМ, однако же не привело, ибо вместо этого он избрал собственный путь: покинул внезапно свой приход и подался через Украину и Галицию, через южные края австро-венгерского государства в Триест, а оттуда отправился еще дальше, в Италию. Ехал он в фургоне, на котором был нарисован огромный Христос ПАНТОКРАТОР, ВСЕДЕРЖИТЕЛЬ, Всевластитель с суровым, пронзительным взглядом, от которого нельзя было укрыться, с благословляющей правой рукой и с открытым Евангелием в левой, а внутри фургона, за спиной Христа, кричали голодные дедушкины дети. И так вот дедушка превратился в попа-цыгана, его манила к себе призрачная православная Америка, и на дорогах Европы он одного за другим терял своих детей (мой батюшка потерялся где-то между Просимержицами и Олексовицами), а в Италии дедушка вместе с фургоном погрузился на корабль и отплыл в желанный Новый свет. Молнии чертили на небе разнообразные каракули, карты Таро и возносящегося над водами Мендеса в образе козла, Антихриста, а также Небесную лестницу, с которой монахи падали прямо в пасть морского змея, а из моря выныривали водяные демоны и чудовища, которые по чьему-то приказу были готовы поглотить этот итальянский кораблик вместе с фургоном моего дедушки, но приказ всякий раз вовремя отменялся, так что дедушка доплыл до Америки, где незамедлительно обратился к туземцам на церковнославянском языке и вскоре действительно стал первым православным пастырем всех североамериканских и канадских индейцев от Аляски до мексиканской границы. Именно по его инициативе в 1897 году в Петербург прибыла делегация индейцев (они приехали на санях, а через замерзший Финский залив перебрались на лыжах), дабы воздать почести православному царю, и привезла с собой не только обязательные в таком случае медвежьи и бизоньи шкуры, но и предложение, чтобы он стал великим вождем всех оставшихся осиротевших индейских племен, в особенности дакотов, делаваров, шошонов, апачей, ирокезов, омахо, навахо и оджибуэев, не говоря уже о чероки, но ЦАРЬ-БАТЮШКА отклонил это любезное предложение, и его романовская задница так и не отлепилась от Царского Села, в результате чего на его голову в течение следующих двадцати лет обрушилось множество несчастий. В том числе нашествие антихристов, из которых один, Лев Давидович Бронштейн, кощунственно, с особым цинизмом посмел присвоить себе нашу родовую фамилию Троцкий в качестве революционного псевдонима.

В моем отце, однако, не было уже ничего поповского, если только не брать во внимание боготворение им техники. Он принадлежал к числу горячих поклонников Эдисона, и всю жизнь его не отпускала потребность пребывать возле чего-нибудь искрящего, грохочущего и дымящего. Начинал-то он слесарем — на его вывеске был изображен ключ, на котором верхом, точно оседлав дикого мустанга, сидел всадник, — но очень скоро отец пересел на огнедышащего коня, а шпоры свои он выслужил на Северной железной дороге императора Фердинанда, где долго водил знаменитый паровоз «Комета-2». (Да, господа, паровозы тогда еще крестили и давали им имена!) С матушкой моей он, впрочем, встретился на маршруте Прага-Оломоуц, когда она ехала в Брно со своим братом Иоахимом, который уже в то время был монахом-капуцином в некоем монастыре в Альпийских горах неподалеку от Зальцбурга (свою долю ланшкроунского наследства, что вам, конечно же, будет интересно, он целиком передал ордену капуцинов, так что, хотя корзина с провиантом из Ланшкроуна и отправлялась в этот горный монастырь каждый месяц, моему дядюшке Иоахиму не доставалось из нее даже самой крохотной жареной куропатки).

Но прежде чем мой батюшка встретился с моей матушкой, она и ее брат Иоахим повстречались с анархистом по прозвищу Радек-газетчик. Он раздавал в поезде резко критический номер анархистской газеты «Матица рабочая», но стоило ему увидеть моего дядюшку-капуцина, как глаза его загорелись, потому что он наверняка вспомнил четвертый наказ из «Десяти заповедей анархиста» князя Кропоткина («Любое духовное лицо бей без раздумий!»), и, отложив свою пачку газет, он кинулся на моего дядюшку, намереваясь натянуть ему на глаза капюшон и вдобавок умышленно унизить его иными способами. Однако же он потерпел полную неудачу, потому что кондуктор немедленно побежал к моему батюшке и сообщил ему, что во втором вагоне в третьем купе находится Радек-газетчик и наносит там жестокую обиду какому-то монаху, невзирая на присутствие дам. И мой отец, естественно, поступил именно так, как тогда было принято. Он остановил паровоз (то есть произвел некоторые манипуляции, необходимые для остановки, но тормозной путь паровоза был в то время длиной с хвост кометы, так что вся ответственность легла в эти минуты на плечи кочегара), вооружился железным прутом и направился во второй вагон, в третье купе. Но едва завидев его, Радек-газетчик отпустил монаха, выкинул из вагона свою печатную продукцию и шустро выскочил следом, а затем, провожаемый взглядами пассажиров, которые высовывались из окон, принялся стремительно, словно бы его подгоняли все силы анархосиндикализма, карабкаться по железнодорожной насыпи. Отец коротко извинился перед Иоахимом (ведь он чувствовал себя ответственным за порядок во всем поезде), галантно улыбнулся матушке, не преминув и с нею обменяться несколькими словами, и лишь затем вернулся к себе на паровоз, кивнул кочегару — и огромная тяжелая машина с воронкообразной трубой, волоча за собой длинную вереницу вагонов, вновь неспешно двинулась с места.

3) В Эгейском море

Первое мое воспоминание относится к тому времени, когда мне было три года. И воспоминание это подводное.

Как я уже, друзья мои, упоминала, мы были людьми весьма состоятельными, и все благодаря матушкиным родителям, ланшкроунским Заммлерам. Вполне вероятно, что жить припеваючи мы могли бы только на нашу часть заммлеровского наследства, часть, помещенную в солидный банк, и нам и пальцем на ноге не надо было бы шевелить. Особенно если еще принять во внимание ланшкроунские корзины с едой. Из этого естественным образом следует, что батюшка вовсе не должен был работать машинистом, выполняя именно эти тяжкие и обременительные обязанности и трудясь прямо-таки как раб, ибо профессия требовала от него самой жесткой дисциплины и, как говаривал сам батюшка, качеств тура, орла и солитера. Тура — из-за геркулесовой силы, без которой нельзя было обойтись в пути, чего стоило хотя бы само управление всеми этими золотниками, рукоятями и приводными ремнями, ручными и воздушными тормозами, причем иногда что-либо из этого выходило из строя и надо было пользоваться аварийными устройствами, если вы, милые мои, понимаете, что я имею в виду, не говоря уже о тех случаях, когда на путях оказывались булыжники, которые подбрасывали туда фанатичные враги технического прогресса, тогда батюшке приходилось снимать с тендера огромный лом, с которым он обращался столь же виртуозно, как дирижер со своей палочкой, а иной раз и опрокинутый паровоз требовалось вернуть обратно на рельсы. Но точно так же отцу было не обойтись и без способностей орла, ибо ему приходилось обозревать, точно с огромной высоты, путь, причем, обратите внимание, не упуская из виду ни единой мелочи, особенно если он резко заворачивал за какую-нибудь нависшую скалу И это не говоря уже о способностях солитера, когда требовалось проскользнуть в жерло паровой машины и добраться через ее железные кишки до какой-нибудь громыхающей внутренней поломки.

Этим, друзья мои, я хочу сказать, что батюшка мог бы преспокойно подыскать себе какую-нибудь синекуру, например, сидеть в конторе некоего большого имперского учреждения, протирать там штаны, плевать в казенные плевательницы и приносить домой скудное чиновничье жалованье. Но это не только наводило бы на него смертную тоску, что даже не нуждается в пояснениях, но вдобавок он считал бы такое положение вещей безнравственным. Да-да, вы не ослышались, именно безнравственным. Деньги Заммлеров, и в этом он был убежден, не предназначались для того, чтобы мы могли всю жизнь бить баклуши, они были нацелены в будущее, подобно египетскому сфинксу, который всегда смотрит туда, где восходит солнце. Кроме того, они могли пригодиться на черный день. Ну и, разумеется, они полагались мне в приданое.

Да только я так и не вышла замуж и за весь век ни разу даже не помышляла о свадьбе. То есть помышляла, если быть откровенной, но всегда только о свадьбе с моим умершим Бруно Млоком. Однако же временных любовников, если уж вы об этом спрашиваете, так вот, временных любовников у меня было множество. Их хватило бы на целую армию, хотя, конечно же, это была бы чудн

Короче говоря, поскольку замуж я не вышла, капитал Заммлеров так и не стал моим приданым и преспокойно пережил первую и вторую мировую войны, но потом, в 1945 году, произошло некое роковое событие, которого, как мне кажется, этот капитал и дожидался нетронутым в течение полувека, с тем чтобы оказаться потраченным за несколько дней. Дело в том, что в июне 1945 года мои родители подпали под массовое переселение немцев, что, само собой, было страшной ошибкой, ведь они не имели к нацистам никакого отношения, а батюшка так и вообще был русским. Со временем я расскажу вам о том, как сделала все, что было в моих силах и в силах заммлеровских денег, чтобы исправить эту ошибку, и о том, чем это закончилось. Но пока еще до этого далеко, давайте пока об этом не думать, сейчас мне всего три года, и батюшка в первый и последний раз решает запустить руку в груду заммлеровских золотых.

4) Когда родился Эдисон?

В один прекрасный зимний день, в феврале 1905 года

(тогда мне уже исполнилось пять лет, а Россию после петербургского Кровавого воскресенья как раз сотрясали беспорядки, начало которым положил дальний родственник моего дедушки — а значит, и еще более дальний мой — поп Георгий Гапон, возглавивший многолюдную процессию тех, кто хотел вручить прошение царю Николаю II, но Зимний дворец ответил им пальбой и страшной бойней, в которой погибло больше тысячи человек; они лежали там вповалку, а между ними — православные хоругви и иконы, тоже простреленные и запачканные кровью, Богородица с дырками вместо глаз, архангел Гавриил с пробитой грудью и воскресший Лазарь, верещавший, точно свинья, которую режут, и над площадью разносились предсмертные хрипы, напоминавшие мрачное пение хора),

я преспокойно семенила рядом с матушкой по зимнему берегу реки Свратки, и направлялись мы в деревню Книнички

(которую однажды, в далеком будущем, затопит гигантское искусственное озеро, Брненское водохранилище, а я в этом самом далеком будущем пойду по корке льда, по замерзшей глади водохранилища, и будет мне, представьте себе, шестьдесят один год, и в одном месте я опущусь на льду на колени, взгляну сквозь ледяное окошко вниз и увижу глубоко на дне этого озера — а также в глубине времен — ту давно затопленную деревушку Книнички с домиками, похожими в этой бездне на рассыпанные беличьи зубки, и даже с беленькой церковью, я опущусь в том далеком будущем на льду на колени, мне будет шестьдесят один год, и я посмотрю вниз и увижу на дне озера саму себя пятилетнюю, семенящую подле мамы по зимнему берегу реки Свратки, в те давние времена, когда Россию после петербургского Кровавого воскресенья как раз сотрясали беспорядки),

так вот, мы с мамой торопились в Книнички, потому что Горачеки недавно зарезали свинью и написали нам, чтобы мы пришли за свежатиной.

Вы, господа, разумеется, можете подумать — зачем еще какая-то свежатина, если мы каждый месяц получали полные корзины провизии из Ланшкроуна! И, знаете, тут я только беспомощно развожу руками: да, матушка была несколько бережлива и расчетлива, вы бы даже наверняка назвали ее скуповатой. Как бы то ни было, ланшкроунские корзины вовсе не мешали свежатинке из Книничек.

Мы несли с собой кувшинчик для черного кровяного супа (кувшинчик был у меня) и большую корзину для мяса и ливерной колбасы. Прекрасный зимний день… впрочем, об этом я, кажется, упоминала… повсюду еще лежали островки снега, но солнце уже собрало всю свою огневую мощь. Я сняла рукавички и сунула их в карман.

— Сколько будет три плюс четыре? — экзаменовала меня матушка по дороге, потому что на следующий год я должна была идти в школу, и папа с мамой решили, что самое время начать меня подготавливать, ибо, как утверждал швед Густав Олоф Мартинсон в книжке «Гимнастика мозговых извилин», которая пользовалась тогда большой популярностью и казалась последним словом науки, уже в дошкольном возрасте следует регулярно массировать полушария мозга.

— Семь, — правильно ответила я, однако каждый верный мой ответ влек за собой еще более сложный мамин вопрос.

5) Таинственный огонь

В 1908 году, по случаю юбилейных торжеств в честь семидесятилетия Северной дороги императора Фердинанда, батюшку пригласили в Вену и на венском вокзале сфотографировали вместе с группой машинистов на фоне знаменитого паровоза «Аякс» (изготовленного английской паровозной компанией «Джонс Тернер и Эванс» в английском городе Уоррингтоне в 1841 году). Но сзади стоял еще и самый на тот день современный четырехцилиндровый паровоз Гельсдорфа с осушителем пара, и сочетание в одном кадре этих двух махин придало фотографии живость и драматизм. Батюшка поместил снимок в рамку и повесил его на стену рядом с написанной маслом картиной, изображающей въезд в железнодорожный туннель на альпийском перевале Земмеринг.

Но тут требуется кое-что уточнить: батюшка никогда не водил паровоз «Аякс», потому что попросту не мог — его сняли с производства еще в 1874 году. Задолго до того, как батюшка стал машинистом. На этой фотографии он все еще самый молодой среди машинистов.

Когда в начале восьмидесятых годов прошлого века мой дедушка Лев Константинович Троцкий направлялся со своей благородной миссией в Америку, то делал он это под влиянием глубокого религиозного чувства, которое определяло всю его жизнь и которое после смерти его жены сменилось неистовым мистицизмом. Батюшка унаследовал столь же неодолимую склонность к мистицизму, какая присуща провидцам, пророкам и святым мученикам, но в его случае она обратилась на паровозы. Стоило ему впервые увидеть поезд (еще совсем мальчишкой где-то в русской степи, если хотите — в пустыне, месте Божественных откровений), как по всем жилкам его детского тельца пробежал таинственный огонь, и не было больше на свете силы, которая заставила бы его отречься от мечты сделаться машинистом. И он стал им в двадцать один год (за пять лет до моего рождения), что по тем временам было совершенно неслыханным, если учесть, что будущий машинист обыкновенно для начала долгие годы работал слесарем (вроде как ходил в подмастерьях), потом ему доверяли паровозную топку, и он много лет служил кочегаром, после этого ему разрешалось перегонять и сцеплять вагоны, и лишь затем он сам начинал водить поезда, причем сперва лишь товарные, позднее, когда он набирался опыта, — пассажирские, и гораздо, гораздо позже его допускали к скорым. Так что поверьте, стать тогда в двадцать один год машинистом было равносильно тому, чтобы в двадцать пять получить звание армейского генерала — с той лишь разницей, что если второе иногда все же случалось, то машинист в возрасте двадцати одного года был в истории австро-венгерской железной дороги всего один. Столь стремительное продвижение по службе стало возможным только благодаря просто-таки поразительным способностям, развившимся у батюшки из-за его таинственного дара. Всем, да-да, всем до единого было ясно, что перед ними — машинист от Бога. Это выразилось и в том, что он никогда не стремился сделать карьеру в железнодорожном министерстве, а хранил верность своему паровозу. Он был для него альфой и омегой существования, его выбором, его судьбой.

Однако так же, как батюшка был рожден для того, чтобы водить паровозы, так я была рождена для Бруно и шла по стопам деда и отца, охваченная таинственным, мистическим пламенем. И если моя ненасытность порой яростно и печально требовала себе удовлетворения, то сны мои полнились Бруно. Почему бы даже не выразиться точнее — они были им битком набиты.

Книга вторая

ОЛЕНЬ

19) Майская сказка

В свои девятнадцать лет я была (о чем свидетельствовали овальные и прямоугольные фотографии в матушкином бархатном альбоме, где-то теперь последние страницы этого альбома? я веду свой рассказ с пустыми руками, ничего-то у меня не осталось, никаких мелочей, связанных с прошлым, все я по дороге порастеряла, все куда-то сгинуло, и об этом я вам, само собой, когда-нибудь поведаю, только не торопите меня, все со временем и по порядку) привлекательной девушкой, студенткой Педагогического института. До того я окончила в Брно частную школу под названием «Весна», где меня обучили всем женским ремеслам и премудростям и превратили — причем, видит Бог, под знаком Светоча, чей гигантский барельеф до сих пор красуется на фасаде моей бывшей школы, — в замечательную повариху, для которой мешалка и половник являлись символами королевского достоинства, а кроме того, в этой же самой «Весне» меня обучили нескольким балетным па, припомнив которые, я, очевидно, должна была бы однажды подтанцевать к своему брачному ложу, а к моим немецкому и русскому добавились еще основы французского, столь необходимые возле корыта и валька, к урокам же игры на фортепиано, взятым мною у мадам Бенатки, — умение перебирать струны лютни, так что, милые мои, когда Педагогический институт внушил мне вдобавок еще и некоторые идеи всемирно известного педагога Коменского, в моей голове они самым странным образом ужились с общественным катехизисом Гута-Ярковского и всемирным кулинарным евангелием кухарки-патриотки Магдалены Добромилы Реттиг.

В тот год, первый год после окончания войны, у меня состоялось — тоже первое — серьезное знакомство. И поскольку все развивается естественным путем и одно всегда взаимосвязано с другим, меня нимало не удивило, что я свела близкое знакомство как раз с тем, кого встречала уже в детстве, а именно — с Любомиром Горачеком из деревни Книнички, к родителям которого мы до войны ходили за свежатиной. Потом я с Любошем долго не виделась, и вот спустя годы мы встретились на грандиозном общественном мероприятии той первой зимы свободной Чехословацкой Республики, на учительском балу в брненском Клубе. Любош был в то время помощником учителя, то есть учителем

Он начал прилежно захаживать к нам, и матушке, к сожалению, потребовалось немало времени, чтобы избавиться от привычки говорить о нем как о Любошеке-колбаске, настолько глубоко угнездилось в ее памяти воспоминание о том, как однажды она нашла его, тогда еще совсем малыша, в огромном чане с колбасным фаршем — воспользовавшись отсутствием родителей, голый Любошек весело там барахтался.

В тот год я мечтала поддаться самому большому в моей жизни искушению, а именно — выбрать рядовой для девушки удел и тем самым освободиться от своего рокового предназначения и стать «как все». Закончить Педагогический институт и преподавать потом или в «Весне», или даже в какой-нибудь муниципальной школе (с первого по пятый класс), и выйти замуж за Любошека-колбаску или, может, за какого-нибудь Матея-ливера, и родить троих или пятерых детей, и на ланшкроунское приданое купить виллу где-нибудь в квартале Масарика, и обрести счастье самым что ни на есть простейшим способом, и быстро забыть обо всем остальном. И в тот год мне казалось, что нет ничего проще.

Однако я, господа, еще не упомянула о том, что от Книничек было рукой подать до мест, в которых происходит действие «Майской сказки» Мрштика, этого самого любимого Любошем романа о любви. И мы бродили лесами по следам героев романа, и Любош, пользуясь этим, говорил: «Видишь, вот здесь Риша прижал Геленку к стволу дерева и жарко целовал…», и сам без промедления демонстрировал это на мне, точно на школьном наглядном пособии. И он был не одинок. Увлеченность «Майской сказкой» Мрштика была тогда просто-таки стадной. Мы встречали множество других парочек, которые тоже блуждали по стопам Риши и Геленки и, украшенные чехословацкими триколорами, считали свою романную любовь ответственным заданием родины. И я представляла себе, как отреагирует Любошек-колбаска, когда наконец соскользнет по длинной лесенке своих наглядных демонстраций вниз, к моей часовенке любви, и обнаружит, что его опередили. Видишь ли, Любош, друг мой, его звали Флик, и он был шимпанзе, самая большая моя любовь на протяжении шести — с восьми до четырнадцати! — лет. На самом-то деле его звали Бруно Млок, хотя объяснить это мне вряд ли бы удалось. Но потом случилось нечто такое, что перенесло мое признание на неопределенный срок и направило события совсем по другому пути.

20) Любовный танец

— Погоди-ка, — проговорил он изумленно и тоже приблизился вплотную к этому дереву, положил руки туда же, где только что лежали мои, и тоже стал рассматривать ладони. — Это был олень. Об это дерево он терся рогами, а то, что он тут оставил и что мы видим теперь на ладонях, охотники называют «лыко», это такая пленка с рогов.

— А что ты имеешь против оленей?

— Я ничего не имею против оленей, наоборот, я большой их поклонник, именно поэтому я и являюсь членом общества

«Ad cervinos vivere in annos»

[14]

. Но меня поражает одна вещь. В этих краях водится множество серн, однако живущего на воле оленя тут никто не упомнит. Олени в Моравии встречаются еще разве что в Есениках и в Бескидах, и интересно, что привлекло этого оленя именно сюда, откуда рукой подать до фабричного города, — рассуждал этот образованный помощник учителя.

(Ах, если бы ты только знал, друг мой, подумала я, но, само собой, промолчала, если бы ты знал это, то бежал бы от меня так, словно у тебя загорелись фалды твоего учительского сюртука).

— Как-как ты сказал? Ad cervinos vivere? — спросила я сразу же, чтобы сменить тему разговора и чтобы он не спросил, почему я подошла именно к этому дереву.

21) Землетрясение в Сиракузах

Помощник учителя долго пребывал в уверенности, что я у него в руках и что стоит ему, венцу творения, только заронить зернышко намека на возможность разрыва, как курица Троцкая в полном отчаянии помчится за ним, размахивая покорными крыльями. Вместо этого я облила его таким ледяным равнодушием, что юноша затрясся в ознобе и с плачем кинулся к моим родителям. Разумеется, таким поступком он уронил себя и в их глазах тоже. С состраданием глядела я затем на себя со стороны: и как только я вообще могла с чем-то подобным (хотя и не всерьез) связаться? И я устыдилась, и стыд мой был глубоким, словно колодец.

Последовала еще одна длинная череда звучных призывов Бруно. И к тому времени я уже твердо знала, что хочу, просто-таки обязана с ним встретиться.

Но значит ли это, что мне придется ночью отправиться в один из городских парков? Да, вероятно, значит.

И на следующий же вечер я принялась придирчиво готовить наряд для встречи с Бруно. Метеорологи предсказали на ночь пятнадцать градусов и вытеснение теплого воздуха в высокие слои атмосферы.

Я разложила в своей комнатке (на кровати, стульях, столе и комоде) все, что у меня было, — от какой-то едва ли не униформы, которую надевала на занятия в Педагогический институт, до бального платья с танцевального вечера в Клубе, то есть от сатина до муслина, а потом применила метод исключения. В конце концов у меня не осталось ничего. Все не годилось! Ладно, начнем сначала!

22) Я учу Альжбетку

После окончания Педагогического института я нашла себе место в школе на Антонинской улице. Школа располагалась прямо напротив одного из маленьких, сегодня уже уничтоженных городских кладбищ, но при этом неподалеку от центра, в шести минутах ходьбы от площади Лажанского. Может быть, вид, открывавшийся из окон моего класса на кресты и надгробья за низкой кладбищенской стеной, должен был вовремя предостеречь меня? Не знаю. Скорее нет. Мне кажется, что все, что я пережила, произошло бы в любом случае, а если бы я попыталась уклониться от этого, оно поджидало бы меня чуть дальше, возможно, лишь слегка изменив обличье.

Начало школьному году было положено в огромном школьном физкультурном зале, и собравшиеся там дети пели «Где родина моя», а потом любимую песню президента «Ах, сынок, сынок, ты дома ли, отец спрашивает, пахал ли ты». А я аккомпанировала им на рояле. Как видите, там сразу пригодились мои знания и способности, и все то, что вколачивала когда-то в меня мадам Бенатки, разливалось теперь над детскими головами, словно большая лужа музыкального молока. А сразу после торжества, не успела я подняться из-за рояля, на сцену взобрался коллега Ситеницкий и дружески обратился ко мне: «Вам уже говорили, что вы замечательно играете?» Однако ему не повезло, потому что мне после недавней истории с Любошем вовсе не хотелось амурничать с учителями. Я ответила резкостью. Он скис и откланялся.

Я должна сразу же признаться вам, что не была уверена в правильности выбора мною профессии. Я закончила Педагогический институт, потому что этого хотела матушка, точно так же, как прежде — по желанию батюшки — «Весну», вот и все. Когда директор собрал нас в учительской, дабы произнести отеческую речь старого педагога, я не могла отвести глаз от большой фотографии президента Т. Г. Масарика, который просидел все это время — прямой и элегантный — верхом на коне, и мне было ясно, что этот сын господского конюха является гордостью своего народа, и осознает свой гордый долг, и не собирается уклоняться от его выполнения. А я вот толком не знала, почему оказалась именно здесь, именно в школе.

Однако уже в первые дни занятий все благодатным образом переменилось. И произошло это из-за милой девчушки, которую я сразу полюбила. Впрочем, малышку Альжбетку нельзя было не любить.

Когда я впервые вошла в класс (я была классной наставницей 1-го «В»), то ребята сгрудились вокруг меня, и мне никак не удавалось рассадить их для занятий по партам, так что если бы не маленькая Альжбетка, я бы в конце концов непременно повысила голос, как это водится у всех моих коллег мужского и женского пола, когда они хотят добиться повиновения от галдящей малышни, которая еще не догадывается, которая еще не знает, что жизнь — это крохотный дворик и огромный кнут. Но тут вмешалась Альжбетка. Она сказала что-то самым непоседливым, те успокоились, и все прочие машинально последовали их примеру. Несмотря на то, что она была самая маленькая в классе, авторитет ее оказался непререкаемым (позднее вы еще услышите, до какой степени непререкаемым), хотя она редко его использовала. Крохотная Альжбетка чем-то напоминала меня в мои детские годы, однако же я не могла бы сказать точно, чем… Впрочем, тут я ошибалась, она вовсе не походила на меня, просто в образе Альжбетки (как я довольно скоро поняла) в мою жизнь вошло одно из обличий моей судьбы. Это была девочка-фатум, которая должна была, фигурально выражаясь, вывести меня на некую, быть может, важнейшую в жизни дорогу.

23) Мы хороним Альжбетку

Семейство инженера Паржизека обитало в квартале Масарика, то есть именно там, где я некогда намеревалась купить на ланшкроунские деньги домик и поселиться в нем, но, разумеется, не с помощником учителя (за эту безумную идею мне очень стыдно до сих пор), а с Бруно Млоком, когда он наконец вернется в свое человеческое обличье. Господин инженер затеял строительство виллы еще до своего переезда из Раковника, и целых три месяца ездил с чертежами и тубами проверять, как она расцветает и растет. Но, как вы вскоре узнаете, он прожил в ней недолго.

Тогда квартал Масарика представлял собой зеленый холм, от которого каждый новый домик получал в приданое (выкраивал) по прекрасному саду. Квартал как раз начинал заселяться, превращаясь в своеобразный городок вилл и садов, и всякий вновь прибывший имел право выбрать себе участок, вколотить колышек и начать строительство. Семейство Паржизеков не могло сделать лучший выбор, однако цветущий холм, встретивший их в конце лета, к концу года превратился в хмурый курган, так что неудивительно, что господин инженер опять собрал чемоданы и поспешил уехать. Но погодите, не будем торопить события, хотя на сей раз это довольно сложно, потому что они происходили настолько быстро, что прокатились по моей жизни едва ли не паровым катком.

Незадолго до Рождества выпал обильный снег, и группа ребятишек из новых домиков в квартале Масарика решила прокатиться на так называемых американских санках. Тогда это был самый писк моды, а теперь разве хоть кто-нибудь о них помнит? Я даже не могу сказать, как они выглядели. Что в них было такого особенного, такого американского, то ли аэродинамическая форма, то ли материал, из которого они были сделаны, может, алюминий, а не дерево, а может, только то, что впереди у них находился настоящий автомобильный клаксон? Я это уже не помню. Я знаю только, что Альжбетка влетела на этих санках под грузовик, который как раз проезжал по дороге под кварталом Масарика.

Она умерла сразу же. А мы узнали об этом только на другой день, и объяснялось это удаленностью квартала Масарика от школы на Антонинской улице. Теперь-то я понимаю, что никакой причины, по которой Альжбетка ходила именно в нашу школу, на другой конец города, не существовало. Но если не существовало никакой причины, о которой я бы знала, то наверняка существовала та единственная причина, о которой я знать не хотела.

Сколько же дней оставалось до рождественских праздников? Кажется, чуть больше недели. Я бродила по городу в поисках подарков для батюшки и матушки, сыпал легкий снежок, и утренний снежный покров прохожие не успели еще превратить в мерзкую городскую слякоть. Я глядела на тротуар, на то, как снег лежит на нем, точно глазурь на торте, а потом вдруг подняла голову и увидела инженера Паржизека. Прежде мы встречались только однажды, на школьном родительском собрании, но его живое благородное лицо отчетливо мне запомнилось.

Книга третья

ВОЛКИ

30) Филипп Красивый

Извините, если я повторюсь, но я и правда не помню, говорила ли уже вам о том, что всегда отличалась очень острым слухом — наверное, он был дан мне для того, чтобы я прислушивалась, не раздастся ли голос Бруно, который мог залаять, или завыть, или замяукать, или захрюкать, или затрубить, или запищать, или замычать, или заскулить, или заворчать. Но если я вам об этом уже говорила, что, как видите, я не исключаю, то все-таки спешу добавить, что острый слух нередко доставлял мне неприятности.

Так, например, в один ноябрьский вечер 1941 года я услышала, как матушка в ванной (где она накручивала волосы) говорит сама с собой. И хотя ее голос я слышала совершенно отчетливо, как если бы стояла рядом и подавала ей бигуди, слов мне разобрать не удавалось, и только некоторое время спустя я поняла, что это — голос боли.

Но меня рядом с ней не было, матушкин голос доносился издалека, очень издалека, через несколько улиц и площадей, и я бросила все там, где находилась, на произвол судьбы и поспешила на ближайшую остановку трамвая, добралась до центра города (мы переживали тогда едва ли не самые страшные времена, и ад, в который превращался мир, тянул к нам свои огненные языки), и побежала на нашу улицу, и помчалась по ступеням на зов этого голоса, но стоило мне вставить в замок ключ, как голос услышал этот ключ и смолк, когда же я принялась расспрашивать матушку, то она ничего не смогла припомнить.

Я, конечно, слышу и множество других скорбных голосов, жизнь — это неумолчные стенания, жалобы и плач, однако человек из этого хора может выбирать лишь голоса своих близких, ибо больше ему вынести не под силу.

Но извините меня, пожалуйста, господа, что я опережаю события. Сейчас мы находимся в 1936 году, а о случае с матушкиным голосом в ноябре 1941 года я упомянула только затем, чтобы поведать вам о другом моем обостренном чувстве, таком же тонком и чутком, хотя ему и трудно было подобрать название. Чувстве, вовремя предупредившем меня об опасности, которой нам в самую последнюю минуту удалось избежать.

31) Кровавая свадьба

Однако учительницей я уже давно не была. После того, как я сбежала из школы на Антонинской, чтобы стать гувернанткой Савы Паржизековой, мне совершенно не хотелось вновь возвращаться к преподавательской работе. И я нашла себе место в Городской библиотеке, в отделе каталогизации. И именно там — спустя несколько дней после первого визита к нам нового батюшкиного знакомого — застал меня директор библиотеки. Склонившись над карточками каталога, я усиленно размышляла о том, что же мне так не нравится в батюшкином госте, и я бы, наверное, размышляла об этом до сих пор, если бы директор, который был вдобавок поэтом, не окликнул меня:

Я еле заметно вздрогнула, когда меня оторвали от моих дум, и вместо ответа задала ему удивительный вопрос:

— Вы слышали о ком-нибудь, кого звали бы Филипп Красивый?

— Разумеется, барышня Троцкая. Помимо французского короля Филиппа IV, прозванного Красивым, можно назвать еще брненского башмачника Филиппа Красивого, который сыграл столь омерзительную роль в кровавой свадьбе в Домашове. Неужели вы об этом не слышали? Ведь с тех пор прошло всего четыре года.

32) Хромой дьявол

Мы поднялись на лифте на последний этаж, с помощью того самого ключа отперли дверь на чердак и брели по нему какое-то время, путаясь в развешанном белье. «Вот дерьмо!» — пожаловался дьявол после того, как чьи-то еще мокрые подштанники залепили ему физиономию и он налетел на балку. Через слуховое окно мы вылезли на крышу и пробрались на ее плоскую часть. Оттуда открывался прекрасный вид, все Брно было как на ладони.

— Потанцуем? — предложил он мне, но я промолчала, и он в одиночестве принялся кружиться высоко над городом. И лишь тогда я в точности убедилась, что он хромой. Мне все еще было неясно, зачем я пришла к дьяволу и что хочу отыскать здесь, зато его не одолевали никакие сомнения.

— Взгляните вон на тот дом, — показал он, громко прищелкнул пальцами, и крыша дома откинулась, и стало видно, как под ней копошатся люди.

— Видите вот эту семью, что уютно ужинает? И вот этого незаметного человечка во главе стола? На первый взгляд ничего особенного, и все же вы смотрите на печально знаменитого коллаборациониста и доносчика, которого после войны объявят в розыск по всей стране.

— После войны? Какой еще войны? О чем вы говорите?

33) Харон

Миновали годы после нашего визита к господину президенту в Ланы, и все это время батюшка мечтал еще раз с ним встретиться, еще раз побеседовать, но никогда он ничего для этого не предпринял, он не хотел напоминать ему о себе, потому что понимал, что президент завален государственными делами и что если бы он уделял каждому гражданину столько президентского времени, сколько в тот раз нам двоим, то целых триста лет не занимался бы ничем, кроме встреч с согражданами.

Так что они больше не виделись, но батюшка все же нашел способ быть рядом со своим президентом. Я знаю, например, что он зачитывался его книгами. Темно-красный том «Мировой революции» Масарика я видела на полочке над креслом-качалкой, где батюшка держал книги, которые хотел иметь под рукой. И еще это их общее увлечение: русские романы!

Однажды батюшка сказал мне:

— Представь себе, что когда я читаю, например (в который уже раз?), «Преступление и наказание» Достоевского и брожу с Раскольниковым по петербургским улицам, то мне кажется, я вижу, как к нему подходит какой-то человек, и я сразу узнаю Масарика в этой его фуражке легионера, и Раскольников испуганно оборачивается, его сбивает с толку военная форма президента, но старик спокойно улыбается, давайте побеседуем, предлагает он и ведет Раскольникова к скамейке на набережной Невы. Я незаметно присоединяюсь к ним и слышу, как наш президент рассказывает об обуявших нынче многих идеях всеобщего разрушения и о мечте о сверхчеловеке, иссушающей душу и превращающей все, что есть в человеке истинного, в сплошной навоз; говорит он и о том, что на самом деле наше величие заключается как раз в умении любить ближнего. «Иисус, а не Наполеон!» — говорит Масарик Раскольникову, а когда после долгой беседы он наконец поднимается, то Раскольников еще несколько минут сидит в одиночестве, а потом спешит домой. Его душа спасена! Вот только книга испорчена! Потому что если Раскольников не убьет старуху-процентщицу, то что же останется от романа? И я бегу за господином президентом, опасаясь, что он затеряется на петербургских улицах, догоняю его и говорю: «Да вы же настоящий романоборец! Ведь если вы этак вот полезете во все главные романы и станете подобным образом говорить со всеми отрицательными персонажами, то что же останется от мировой литературы, что все мы будем читать?» И мы оба смеемся.

Когда же в середине тридцатых годов батюшка узнал, что Масарик больше не может читать, что ему нельзя напрягать глаза и что ему читают вслух, то он сразу озаботился тем, читает ли ему кто-нибудь его любимые русские романы, и если да, то по-русски ли и с хорошим ли русским произношением? Потому что, как говорил батюшка, это очень важно. И ему тут же пришла в голову мысль во время своего отпуска, а может, и между рейсами, навещать господина президента и читать ему вслух по-русски Гоголя, Толстого и — из новых — Мережковского. Но, к сожалению, он постеснялся предложить свои услуги.

34) Дьявол ходит слоном, конем и сразу после этого — ладьей

После смерти Масарика все как-то сразу пошло наперекосяк. Матушкины родственники, Заммлеры из-под Орлицких гор, тоже изменились к худшему. Было ужасно видеть, что все эти добрые ланшкроунские, опоченские и рыхновские дядюшки, тетушки, племянницы и племянники точно лишились рассудка. А потом буквально в одну ночь вся Европа превратилась в ловушку, и все дороги к отступлению оказались забиты теми, кто — хотя бы даже в самую последнюю минуту — пытался спастись. В нордическую ловушку угодил и хитрый самодур Сталин, который по указке Берлина казнил всех своих лучших генералов, и отдал гестапо немецких антифашистов, скрывавшихся в СССР, и думал, что в награду за это ему дадут проглотить Польшу. А маленькую Чехословакию Гитлер велел повкуснее приготовить (и разрезать, и посолить) и подать ему на стол англичанам и французам. «Если бы Масарик был жив, — сказал батюшка, — англичане и французы нас бы не продали. А если бы и продали, то мы сумели бы защититься. А если бы и не сумели, то на коленях все равно бы жить не стали».

Пока же все мы радовались, что батюшке повезло — после оккупации его не арестовало гестапо. Именовалось это везение, разумеется, Гюнтер Заммлер, и занимало оно в Брно пост заместителя начальника гестапо. Везение навестило нас через две недели после того, как батюшкина фамилия была вычеркнута из списков.

— Естественно, это была ошибка, — объяснял матушке Гюнтер, — к сожалению, любая великая эпоха полнится множеством подобных ошибок. И вполне возможно, что его имя опять появится в списке, только на этот раз в каком-нибудь другом, к составлению которого я не буду иметь отношения. Так что, Гудрун, если придет какая-нибудь подозрительная повестка, тут же дайте мне об этом знать. Потому что брак с вами искупает множество грехов вашего мужа. С тем условием, разумеется, что он откажется от своей провокационной еврейско-большевистской фамилии.

На этот раз матушка ничего не сказала и не стала возражать против подобных мер предосторожности. Теперь мы жили в совершенно новом мире, полностью отличавшемся от того, в котором Гюнтер впервые сделал свое предложение. И батюшка, конечно, тоже не протестовал. Он же понимал, что его фамилия ставит под удар нас всех.

Но так уж устроен свет, что как раз тогда, когда батюшка отказался от своей фамилии, умер и тот, другой Лев Троцкий, ибо Сталин нанял убийцу (испанца Рамона Меркадера), который убил конструктора Октябрьской революции в его мексиканском изгнании, он ударил Троцкого ледорубом в вилле, окруженной высокой стеной и охраняемой хорошо вышколенной стражей.

Книга четвертая

СЛОН

47) Домашний учитель

Милые вы мои, дорогие, когда-нибудь до вас дойдет, что все, что вы переживаете, познаете и испытываете, непременно возвращается к вам вновь, что это всегда одно и то же, только повторяется оно в ином виде, и в результате складывается некий удивительный порядок вещей, проникнуть в суть которого вам никогда не удастся, нет-нет, правда, все ваши попытки будут напрасны, причем учтите, милые мои, что вам это совсем не нужно, вам надо просто знать, что такой порядок существует и что изменить его вы не в силах. И в моей жизни, как вы еще услышите, существуют повторяющиеся ситуации и повторяющиеся мотивы, но я давно уже осознала, что это не простые повторы, а проявления раз и навсегда установленного порядка вещей и его ритма. Кроме того, на своем жизненном пути я не однажды встречалась с одними и теми же знамениями, и их удвоение, утроение и так далее имеют своей целью обратить мое внимание на то, что это — именно знамения. Видишь, девочка, говорят они, мы хотим сообщить тебе кое-что, кое-чем поделиться, и только от тебя зависит, захочешь ли ты нам внять.

Когда-то, когда я при… да вы знаете… весьма странных обстоятельствах учила у нее дома дочь инженера Томаша Паржизека (кстати сказать, после войны господина инженера казнили за то, что он снабжал деньгами чешских фашистов и весьма охотно сотрудничал с оккупантами, его имущество отошло государству, а его жена, вернее, дочь, ну вот, вечно я в этом путаюсь, в общем, Сава, или Альжбетка, которая вышла замуж за сына заместителя директора влиятельного венского банка… короче говоря, после войны эта то ли Сава, то ли Альжбетка эмигрировала вместе с мужем в Швейцарию, и увидеться с ней мне больше не довелось, но зато в конце века ее внучка, однако время пока терпит, нет-нет, милые мои, вы обязательно все узнаете), итак, когда я когда-то учила то ли дочь, то ли жену инженера Паржизека, мне и в голову не могло прийти, что домашний учитель будет и у моего сына и что учитель этот тоже окажется незарегистрированным, как и я в свое время, и даже еще более экстравагантным, чем я, да, господа, как говорится, от чего ушла, к тому и пришла.

В конце войны, вскоре после выполнения своей патриотической миссии, я произвела на свет мальчика, о чем, впрочем, вам уже известно, и назвала его Мартином в память о своем самом любимом волке, хотя это вы уже тоже знаете. А еще вы знаете, что Бруно дал мне на это свое благословение, сказав, что нет никакой гарантии, что реинкарнации вернут ему человеческий облик еще тогда, когда я в состоянии буду рожать, поэтому, мол, с детьми нам не стоит дожидаться именно его, кто бы ни был отцом, Бруно станет любить всех моих детей, как своих, и добавил, что чем больше и раньше, тем лучше, они будут для нас лучиками света в наши осенние дни, которые когда-то обязательно наступят. Так что Мартина он посчитал родным и при первой же возможности послал ему гувернера.

Мартин рос необыкновенно милым мальчиком, но мне, господа, почти не удавалось с ним общаться, потому что все свои детские годы он провел как раз с этим гувернером, которым был старый мудрый карп. Оторвать их друг от друга мне было не под силу, и хотя я издавна пользовалась у животных прямо-таки безграничным доверием, карп мне его не оказывал, с моим сыном он болтал вовсю, но при моем появлении тут же умолкал, так что я даже обижалась. Но вскоре мне стало ясно, что волноваться не из-за чего. Видите ли, между Мартином и карпом существовало нечто такое, во что женщинам вмешиваться не стоило, то же самое наверняка было бы, если бы на месте карпа оказался сам Бруно, доведись ему жить с нами под одной крышей.

И когда время пришло, я решила не отправлять Мартина в школу. Я отлично знала, что в школах воняет детской мочой, нафталином педантских добродетелей и кабинетами, набитыми звериными чучелами. А кроме того, в 1951 году, когда Мартина следовало записывать в школу, школьное образование уже перестало быть безобидно-просветительским, детей целенаправленно воспитывали в духе лакейской преданности идеям социализма и беззаветной любви к самодуру Сталину. Бруно наверняка решил бы так же: пускай карп продолжает делать свое дело.

48) Доказательство теоремы Пифагора

И как же карп доказал, что квадрат гипотенузы прямоугольного треугольника равняется сумме квадратов его катетов?

Первый чертеж (на передней стенке аквариума) изображал квадрат, разделенный двумя перекрещивающимися перпендикулярами на два отдельных квадрата (больший и меньший) и два равновеликих прямоугольника. В свою очередь, равновеликие прямоугольники были поделены диагоналями на четыре равновеликих прямоугольных треугольника. Здесь карп особо отметил то обстоятельство, что оба квадрата (больший и меньший) представляют собой квадраты катетов этих четырех треугольников.

На другом чертеже (на задней стенке аквариума) все в тот же исходный квадрат были помещены четыре равновеликих прямоугольных треугольника, тождественные треугольникам на первом чертеже, причем таким образом, что их прямые углы являли собой углы квадрата, а гипотенузы располагались внутри него, образуя тем самым в большом квадрате еще один квадрат. В результате исходный квадрат оказался разделенным на четыре прямоугольных треугольника и квадрат всех четырех гипотенуз, так что сумма площадей четырех треугольников равнялась сумме площадей двух равновеликих прямоугольников на первом чертеже, а квадрат гипотенуз треугольников, соответственно, равнялся сумме площадей обоих квадратов (большего и меньшего) на первом чертеже — да-да, квадратов катетов тех же прямоугольных треугольников!

Я не могла не признать это доказательство блестящим. Вдобавок все соответствия можно было проверить, посмотрев сквозь аквариум и сравнив оба чертежа.

А однажды я застала карпа в тот момент, когда он растолковывал моему сыну, что в мире не существует справедливости, хотя, бесспорно, издавна предпринимались попытки ее достижения. Стороннему наблюдателю может даже показаться, продолжал карп, что все обстоит с точностью до наоборот, что жизненный путь мерзавцев, негодяев, воров и убийц всегда устлан розами, а порядочному человеку приходится тем хуже, чем он лучше, будто справедливость изначально таит в себе зародыш гибели, ибо любая попытка достичь ее оборачивается страшным крахом, если вообще оборачивается хоть чем-нибудь, и потому у человека остается одна-единственная возможность…

49) Ад любви и рай порока

Я уже упоминала про Дениса? Если нет, то послушайте, не пожалеете. Денис зарабатывал на жизнь тем, что ваял скульптуры красноармейцев для всех подряд маленьких чешских, моравских и словацких городков. На красноармейцев для больших городов он не претендовал, потому что их поделили между собой двое заслуженных мастеров культуры. Однако Денис им не завидовал, ведь работать для маленьких городов гораздо выгоднее, потому что их гораздо больше. Но, чтобы успокоить свою совесть, недовольную этим ширпотребом, этим нашествием красноармейцев на наши тихие городки, Денис делал статуи таким образом, что (и он наглядно мне это продемонстрировал) стоило отломить у них автоматы и отщипнуть по кусочку еще в нескольких местах, как они немедленно превращались в памятники Т. Г. Масарику, президенту-освободителю.

— Как только коммунистический режим рухнет, — обещал Денис, — я погружу свои инструменты в тачку и стану переезжать из городка в городок и превращать красноармейцев в Масариков, так что за моей спиной поднимется целая армия Масариков, самое настоящее народное ополчение.

Однако смысл жизни Дениса заключался вовсе не в этих масарикоармейцах. Он заключался в потустороннем творчестве. Свободное время Денис проводил в трех сообщающихся между собой пещерах Моравского краса, где тайно трудился над впечатляющим подземным воплощением «Божественной комедии» Данте. Первая пещера являла собой Ад, вторая — Чистилище, а третья — Рай. Некоторых персонажей, да и целые сцены из жизни ада, чистилища и рая он создавал, чуть видоизменяя огромные сталактиты и сталагмиты, прочее же вырубал отбойным молотком прямо в стенах пещер, и только совсем немногое ему приходилось изготавливать у себя в мастерской и тайно, под странно топорщившимся брезентом, возить по ночам под землю и там устанавливать.

Об этих трех пещерах не знала ни одна живая душа, они не соединялись с общедоступной системой пещер, и только подземная река Пунква нашла туда ход и наполняла помещения непрерывным загробным шепотом, заставляя статуи жить своей непристойной и темной жизнью. Внутрь можно было попасть в месте совершенно неожиданном, но Денис не уполномачивал меня рассказывать вам о нем.

— Ты единственная из людей, кому показал я свои творения, потому что они вообще не предназначены для человеческих глаз. Это мой разговор с Господом Богом.

50) Послание президента Эйзенхауэра

Больше месяца мне упорно казалось, что вокруг меня творится что-то неладное, и это ощущение становилось все сильнее, а когда я рассказала о нем своей коллеге Сильве, то узнала, что так и именно так начинаются приступы мигрени.

(Только сейчас я сообразила, что, излагая историю своей послевоенной жизни, то и дело перепрыгиваю с одного временного отрезка на другой, не давая вам никаких ориентиров. Так вот, на дворе стоял 1957 год, в 1956-м Хрущев отправил в Будапешт танки, моему сыну уже исполнилось двенадцать, а «Руде право»

[23]

как раз затеяло атаку на

доктрину Эйзенхауэра,

это

позорное наступление на лагерь мира и социализма.

Место, где я работаю, больше не называется Управлением брненских парков и общественных садов, оно переименовано в Технический и садовый трест города Брно, а я перешла с открытого воздуха в администрацию, то есть перестала сажать клумбы в городских парках и начала составлять отчеты о том, как выполняется план по клумбам в городских парках).

Итак, повторяю: больше месяца мне казалось, что вокруг меня творится что-то неладное, а когда я рассказала об этом своей коллеге Сильве, то узнала, что так начинаются приступы мигрени.

В тот же день, вернувшись после разговора с Сильвой домой, я еще с площадки услышала в квартире странные звуки, а когда отперла дверь, то увидела сына, который стоял с какой-то длинной деревянной битой в руках и улыбался. Он попросил меня не пугаться — мол, к нему недавно пришли. Я действительно здорово разволновалась, потому что такое случилось впервые. Свою короткую жизнь Мартин провел в основном в обществе карпа. И с каким же облегчением я вздохнула, когда увидела симпатичного молодого человека, тоже сжимавшего в руке длинную деревянную биту.

— Мы тут немного поиграли в крикет, — объяснил мне гость. — Я понимаю, конечно, что в крикет не играют вдвоем да еще прямо в комнате, но мы же только попробовали. Моя профессия, видите ли, требует проводить испытания в самых трудных условиях.

51) Конец Баруха Спинозы

Вот каким образом (хотя, к сожалению, поздно) я осознала, что мой сын достиг того возраста, когда ему мало стало общения с одним лишь карпом, пускай даже и самым мудрым из всех. Я всегда старалась соблюдать границу между миром моего сына и миром своих возлюбленных. Я не хотела, чтобы моя безудержность, которой я стыдилась, наложила какой-нибудь отпечаток на детство мальчика. Но, наверное, я была слепа, если не замечала, что Мартин давно уже хватал за штанины моих любовников, стоило им только оказаться с ним рядом. А ведь это должно было навести меня на определенные мысли.

Бруно прислал моему сыну карпа, чья кровь была холодной, а глаза безжизненно выпученными. Хотя карп и научил Мартина всему, что знал сам, впихнув в него безумное количество накопленных человечеством знаний — от основ милетской философской школы шестого века до нашей эры и до так называемого «нового детерминизма», то есть детерминизма, порожденного квантовой теорией Планка, о которой как раз тогда спорили в английских и американских университетах, это было не то, что требовалось Мартину. Весь этот необъятный и упорядоченный карпом космос сведений сводился на нет, потому что его не согревали отцовские прикосновения, отцовская рука, которую карп не мог бы протянуть Мартину, даже разорвись он надвое. И тут как по заказу появился Роберт, обученный специалистами из Ассоциации юных христиан и лесными разведчиками Сетона тому, как следует обходиться с подростками. Из всех любовников именно Роберт более всего приблизился к моему представлению об идеальном Мартиновом отце — не считая Бруно, разумеется. И я с радостью наблюдала за тем, как Роберт часами возится с Мартином, иногда даже в ущерб нашим ночным утехам. И чем дальше, тем больше угнетала меня мысль о том, как оскорбится Мартин, когда агент Лоуэлл однажды навсегда отчалит. Но в конце недели они внезапно исчезли оба, и оскорбленной себя почувствовала я.

Сначала я этому просто не могла поверить. Я стояла посреди комнаты Мартина, где о нем напоминали теперь лишь тапочки под кроватью, стояла перед аквариумом, откуда пялился на меня карп, по-коровьи жуя губами и попусту взбаламучивая воду. И нигде никакой записки, ни от Роберта, ни от Мартина. Потом-то я, конечно, вспомнила, как Роберт Лоуэлл объяснял мне, что не имеет права оставлять записки или иные компрометирующие документы.

Я произнесла несколько грубых слов и в приступе бессильной ярости зарезала Баруха Спинозу. Как, разве я вам не говорила, что карпа звали Барух Спиноза? Впрочем, теперь это уже не имеет значения, пускай бы даже его звали Хайдеггер или Людвиг Витгенштейн. Огромная сумма энциклопедических знаний за несколько минут превратилась в трепещущую кровавую слизь. Руки, облепленные чешуей, я медленно, очень медленно вытерла о юбку.

А потом я карпа поджарила и половину съела в тот же вечер, а половину — наутро. И, насытившись карпом, я взяла рюкзак и брезентовую палатку, пошла на трамвайную остановку и поехала к плотине.

Книга пятая

БАРС

57) Соня, или соня

Соня Троцкая-Заммлер проснулась на вершине купола, подвешенная в чем-то вроде куколки… а может, кокона. Несмотря на доносившийся снаружи непрерывный гул, ясно было, что этот монотонный и приглушенный сразу двумя слоями (купол и куколка) шум не мог бы ее разбудить, а это значило, что проснулась она лишь потому, что пришло ее время. Все верно, час пробуждения настал! И, едва открыв глаза, она завела с собой следующий разговор:

— Вставай, Соня, ну какая же ты соня!

(Благодаря недавним историческим событиям мы с вами неплохо знаем русский язык и помним, что по-русски Соня с большой буквы и соня с маленькой звучат одинаково, вот Соня и воскликнула: «Вставай, Соня, ну какая же ты соня!»)

— Слушай, а сколько я проспала? И что это снаружи за гул?

— Ладно-ладно, скоро ты все узнаешь. Но для начала тебе надо выбраться из кокона и купола. И ты, подруга, надеюсь, понимаешь, что вылезать отсюда тебе придется так же, как тем музыкантам в начале века: аккуратненько приподнять купол, ловко выскочить на крышу, а оттуда спуститься на улицу!

58) Кратохвильская шляпа

С того самого момента, как я начал рассказывать «Бессмертную историю», я все время собираюсь и хочу (ужасно хочу) тоже взять слово, потому что говорить лишь устами своей героини (Сони) мне немного неловко. А поучаствовать в повествовании я должен непременно. Так что я приветственно машу вам своей кратохвильской шляпой.

Только в начале девяностых годов, после окончательного падения государства страха, моя мать заговорила о том, о чем молчала всю жизнь. То, что она прежде не рассказывала, касалось ее родителей. В июне 1945 года, во время «дикого переселения» немцев, они были отправлены в один из сборных лагерей, откуда их намеревались везти в Германию. В последнюю минуту вмешался мой отец, он воспользовался своими партизанскими связями, и дедушке с бабушкой разрешили вернуться. В лагере они заболели тифом, а может, паратифом, однако выкарабкались и спустя несколько лет даже получили назад свое чехословацкое гражданство. Таким образом, им разрешили жить дальше.

Моя бабушка с материнской стороны была немкой, ее звали Эмилия Хюбл, но по-чешски она говорила так же хорошо, как и по-немецки, и воспитывала мою маму как чешку. Разумеется, она происходила из судетско-немецкой семьи Хюблов, тех самых Хюблов, что владели большим имением с полевыми и лесными угодьями в Ланшкроунском крае. А поскольку имение нельзя было делить, то его унаследовал старший из бабушкиных братьев, который всем своим братьям и сестрам выплатил денежные доли и вдобавок ежемесячно посылал им из Ланшкроуна корзины с провизией. На свою долю бабушка купила дом в Заставке возле Брно, где и жила потом с дедушкой до самого переезда в Стршелице. В конце же концов они оказались в Брно. И в Заставке, и в Стршелицах они жили еще и потому, что тогда это были «городки железнодорожников». Дедушка водил паровозы.

Дедушка не был немцем, он был украинцем (его предки происходили из украинско-польского пограничья), и звали его Франтишек Жыла, но во время немецкой оккупации он взял немецкую фамилию своей жены, чтобы не оказаться в концлагере.

Сразу после окончания войны мне было пять лет (и пять месяцев), я не понимал, что происходит, и носился по улицам с другими мальчишками, мы били в кастрюли и орали: «Немец, открывай окно, знаем мы, что ты говно!» И если бы мне тогда кто-нибудь объяснил, что во мне тоже течет немецкая кровь (что я не только Кратохвил по отцу, но еще и Хюбл по бабушке с материнской стороны), то со мной скорее всего случилась бы истерика, я бы с пеной у рта катался по земле, махал руками и сучил ногами.

59) Воскрешение Лазаря

Так на чем мы остановились? Когда Соня проснулась внутри своей куколки (прилепившейся, словно гнездо шершней, к верхушке купола), был уже конец 1989 года, и времена изменились. Как будто бы именно времена (мир) спали в этой куколке, а вовсе не Соня. Времена изменились, и Соня очутилась в совершенно другой эпохе, не похожей на ту, в которую она засыпала.

Но ей, проснувшейся, предстояла борьба сразу с несколькими трудностями. У нее опять не было жилья. Она лишилась не только родительской квартиры (которая досталась «рабочему кадру»), но и (поскольку, пока она спала, миновали тринадцать лет, с зимы 1976 до зимы 1989) кооперативной квартиры в Богуницах. А о том, чтобы поселиться в куполе углового дома на улице Масарика (да, ее переименовали обратно, был проспект Победы, а стала опять улица Масарика), и подумать было нельзя, потому что в этом случае пришлось бы ежедневно пробираться на чердак, и ее обязательно бы засекли. А Бог, пославший ей трудности, не дал ей, к сожалению, крыльев, чтобы она могла на этот купол взлетать. Но и в беде Бог Соню не бросил. Уже в начале 1990 года он отправил в Брно на помощь Соне целую свою армию, а именно — Армию Спасения. И Соня с облегчением обнаружила, что это для нее удобный выход из положения, потому что теперь, когда ей уже исполнилось девяносто, она ничего не имела против удобства. Она поселилась в доме Армии Спасения (рядом с большим городским парком) то ли как бездомная, то ли как помощница по кухне. И, возможно, она задержалась бы там надолго, если бы в конце третьей недели не встретилась с неким человеком, который вновь перевел стрелку на ее жизненном пути.

Она собирала в столовой грязную посуду, когда услышала что-то знакомое, услышала русскую речь, это оказался русский, пытавшийся объясняться по-чешски. Их встреча состоялась в то коротенькое межсезонье, когда нас уже покинула русская оккупационная армия, а русская мафия, заменившая потом эту армию, еще только торила к нам тропинку. Звали того человека Евфимий Андреевич Никон, он не был ни оккупантом, ни мафиози, а в Армию Спасения отправился ловить души, искать овечек для своего стада.

Евфимий Никон жил попрошайничеством и даже сколотил вполне преуспевающую команду попрошаек. Но на самом деле всех этих людей объединяло не профессиональное нищенство, а то, что они были членами одной религиозной общины, даже, если хотите, секты.

— Вам повезло, Сонечка, — объяснял Никон, — у нас как раз освободилось место.

60) И он грызет розы

Лекция в Доме искусств носила название «Последние дни тоталитарных режимов», и американские журналисты собирались показывать фильмы, снятые в эти стремительные ноябрьские и декабрьские дни в Праге, Берлине и Бухаресте. Вход был свободный, но интерес к вечеру оказался так велик не только поэтому. Люди не успели еще разобраться в том, что произошло, им хотелось опять и опять пересматривать те многочисленные трогательные сцены, которые вот-вот забронзовеют, превратятся в сентиментальный пафос истории, вполне подходящий для рисунков на сувенирных кружках. Никоновы овечки припозднились, слишком долго выкарабкивались они из своих контейнеров, лекция уже началась, но поскольку нищие воспользовались одним из хитрых приемов, придуманных Никоном, а именно — изобразили процессию прокаженных, колокольчик спереди, колокольчик сзади, лица отмечены ужасной печатью странствующих обитателей лепрозория, — то как-то сам собой образовался широкий коридор для прохода, и бедняги смогли занять лучшие места, откуда хорошо был виден экран, на котором шел фильм о падении берлинской стены.

Несомненно, это снималось с вертолета, причем скорее всего несколькими камерами и с нескольких вертолетов, которые раскачивались и поворачивались, крупно показывали какие-нибудь детали и опять взмывали вверх. И как только Никоновы овечки бесстыдно оккупировали самые лучшие места, они немедленно раскрыли рты и принялись наблюдать за двумя толпами, вооруженными кирками, лопатами, ломами, заступами, мотыгами и даже отбойными молотками. Эти толпы с бычьим бешенством набрасываются на разделяющую их стену, вернее, две стены, а между ними — небольшой промежуток, и стоит кому-нибудь отколоть от своей стороны стены приличный кусок, как он орет от восторга, и толпа с другой стороны подхватывает его крик, и вертолет тоже немедленно чуть покачивает от радости, и у Сони кружится голова… но потом она начала дышать в ритме этих двух копров, весь зал дышал в ритме копров, одновременный громкий вдох и одновременный громкий выдох, и тот же темп, что на экране.

Отец Никон довольно долго с интересом следил за действием, а потом проделал еще один свой трюк, из тех, что помогали ему и его сотоварищам удержаться на плаву. В самый напряженный момент, когда зал Дома искусств полностью слился с толпами, рушащими берлинскую стену, и задышал с ними в унисон, отец Никон прибег к чревовещанию и заговорил по-русски с потолка, призвав присутствующих без промедления лечь между рядами, лицом вниз, а ногами, ПОЖАЛУЙСТА, к центру атомного взрыва!

Все в ужасе глядят на потолок, готовые повиноваться инструкции, вызубренной когда-то на занятиях по социалистической гражданской обороне, но в эту самую Минуту толпы на экране отбрасывают кирки, ломы и отбойные молотки и с громким скрежетом зубами вгрызаются в остатки стены, и этот призывающий свободу скрежет вновь заставляет зрителей впиться глазами в экран, и фильм кончается полным крушением стены, и люди обнимаются, стоя по колено в обломках и мелкой пыли, и сверху сыплется пушистый снег, так что весь экран оказывается занесен метелью, и ведущий объявляет, что после Германии, этой зимней сказки, покажут Румынию, кровавую дракуловскую историю, но сначала, дамы и господа, небольшой перерыв.

Экран гаснет, зажигается свет, и публика поднимается с мест и торопится покурить внизу, в холле, но Соня торопится не туда, а к отцу Никону (она безошибочно узнала его голос, раздавшийся с потолка) и больно пинает его по ноге. Когда же она поднимает голову, чтобы удостовериться, что урок пошел ему впрок (надо же, в ней все еще жива учительница с розгой в руке), лицо Никона вдруг расплывается у нее перед глазами, а на первом плане оказывается другое лицо, оно выплывает с фона, оттуда, где стоит группа американских журналистов, и вот уже глаза Сони встречаются с глазами этого человека, они долго смотрят друг на друга, и наконец Мартин восклицает счастливым голосом: «В саду единорог, мама!» А Соня стонет восторженно: «И он грызет розы, сын мой!»

61) Разговор сына с матерью, или Помощники

— Любимая, любимая моя мамочка, жемчужина небес, — произнес Мартин, — как же мне рассказать тебе обо всем, что я пережил за те годы, что мы не виделись, ведь я ушел в конце пятидесятых, а сейчас у нас девяностые! То есть, почему ушел, вовсе я не ушел, я был с агентом Лоуэллом, мы в крикет играли, мы не сбежали, мы просто не могли дать о себе знать.

— Ясно. А сегодня ты можешь рассказать мне что-нибудь о своем задании?

— Мамочка моя драгоценная, сияние мое полярное, конечно же, могу, причем с удовольствием. Впрочем, в общих чертах ты уже знаешь о нем от агента Лоуэлла. У Соединенных Штатов существует несколько способов защищать свободу и демократию во всем мире, что издавна, как известно, является их прямой обязанностью. Здесь и всевозможные дипломатические интерпелляции, и разнообразная экономическая помощь, и обширные инвестиции, но здесь же и экономическое давление, эмбарго и блокады — вплоть до привлечения американских военных к операциям ООН. Кроме того, есть еще ряд секретных и суперсекретных способов. И мы, мамочка, вместе с агентом Лоуэллом выполняли тайную, ненасильственную, гуманитарную миссию. Нашим заданием было научить людей противостоять давлению тоталитаризма. И мне думается, что именно наша миссия и оказалась самой важной.

— Так, значит, в том, что пали коммунистические режимы, есть ваша прямая заслуга? Вы раздували очаги внутреннего сопротивления?

— Господь с тобой, мамочка! Я, конечно, не знаю, как обстояли дела у наших коллег в других странах, в России, к примеру, или в Германии, Румынии и Албании. Но наш народ даже не надо было ничему учить. Как сказал агент Лоуэлл, здешние люди и так все знали, наоборот, это мы у них многому научились.