Деды

Крестовский Всеволод Владимирович

Историческая повесть из времени императора Павла I.

Последние главы посвящены генералиссимусу А. В. Суворову, Итальянскому и Швейцарскому походам русских войск в 1799 г.

Для среднего и старшего школьного возраста.

В. В. Крестовский

ДЕДЫ

Повесть

I

Концы и начала

На обширной площади перед Зимним дворцом была какая-то странная, необычная тишина. Народ отдельными кучками стоял по разным местам этой площади и с напряжённым вниманием глядел на несколько слабо освещённых окон, которые как-то грустно и таинственно выделялись своим тусклым светом на тёмном фоне высокой каменной громады дворца, погруженной во мглистый мрак ноябрьского вечера. Эти кучки народа оставались в глубоком безмолвии; изредка разве обратится сосед к соседу с каким-нибудь замечанием, вопросом или сообщением, но и то так тихо, вполголоса, почти шёпотом… Тягостная неизвестность и томительная тоска какого-то грустного ожидания отпечатлевались на лицах. А между тем, несмотря на эти неподвижно стоящие кучки, площадь полна была тревожным движением. И от дворца, и ко дворцу почти беспрерывно то отъезжали, то подкатывали всевозможные экипажи: курьерские возки, городские санки, тяжёлые барские кареты четвернёй и шестёркой цугом, но мальчишки-форейторы, которые в то время имели обыкновение кричать своё «пади!» с громким и продолжительным визгом, стараясь выказать этим своё молодечество, на сей раз не подавали ни малейшего звука. Одно только глухое громыхание колёс или время от времени топот копыт коня какого-нибудь вестового гусара в высокой и мохнатой медвежьей шапке, проносившегося куда-то и зачем-то во всю конскую прыть, нарушали это странное и строгое безмолвие.

— Ещё вчера, сказывают, изволили быть в совершенно добром здравии, — шёпотом передавал в одной из кучек народа какой-то мелкий сенаторский чиновник двоим-троим из ближайших соседей.

— Где уж здорова! — с грустным вздохом махнул рукой старый инвалид в гарнизонном кафтане. — Мне хороший знакомец мой один — он кофишенком у князя Платон Александрыча

[1]

 — так он сказывал, что ещё третьево дни целый день на колики жаловались.

— И однако ж, вчера была здорова, — настаивал сенатский чиновник, — и мне даже через одного человека из самого дворца доподлинно ведомо, что даже обычное своё общество принимали в будуваре, очень много разговаривали о кончине сардинского короля и всё шутить изволили над Нарышкиным, над Лев Александрычем, всё, значит, смертью его стращали, а ныне вот…

— Никто как Бог… Его святая воля… Авось-либо всё ещё, даст Бог, благополучно кончится! — утешали себя некоторые.

II

Первые дни императора Павла

Едва окончился обряд торжественной присяги, как к Зимнему дворцу подлетела взмыленная курьерская тройка. В санях, дрожа и ёжась от холода, сидел какой-то неизвестный петербургской публике человек, без шубы и даже без плаща, в одном только полковничьем мундире гатчинской формы. Он был очень сухощав, сутуловат и жилист и как-то судорожно всё морщил свой подбородок. Толстая, несуразной формы голова, постоянно наклонённая на один бок, желчно-смуглый цвет лица и большие мясистые уши прежде всего кидались в глаза всем и каждому при первом взгляде на этого человека. При покойной императрице офицеры гатчинского отряда никогда не допускались в Зимний дворец, потому, не зная расположения комнат, новоприбывший гатчинец просто заблудился в неведомом ему лабиринте зал и коридоров… Он долго не мог отыскать императора и тщетно пытал про него у встречных придворных и камер-лакеев.

— Кто это? Что за человек такой? Откуда взялся таков? — неслись вослед ему и справа и слева бесчисленные вопросы, которыми перекидывались между собой лица екатерининского двора, невольно останавливая внимание на странном костюме и несуразной фигуре незнакомца, а в особенности на его впалых серых глазах, в которых светилась какая-то странная смесь ума и злости вместе с неуклонной энергией и железной волей.

Но на все эти летучие вопросы никто не мог дать определённого положительного ответа, и за проходившим гатчинцем всецело оставалось у всех одно только беспричинно неприятное впечатление, которое делала его во всяком случае замечательная наружность.

— Где же государь, наконец? — остановясь близ дверей одной из залы и с некоторым раздражением пожав плечами, спросил незнакомец повышенным голосом, причём обвёл толпу недоумённо-вопросительным взглядом. Он говорил в нос, немножко гнуся и не то что не договаривая, а как бы глотая окончания слов и фраз. — Я вызван сюда именным моего государя повелением, по эстафете, — продолжал он, видимо сдерживая внутри себя раздражение, — и вот уже полчаса как тщетно ищу его величество, и никому не угодно указать мне, где государь изволит находиться.

На этот возглас откликнулся один из гатчинских камердинеров государя, случайно находившийся в зале, и почтительно провёл незнакомца в кабинет императора.

III

Опальный

Почти на полпути между Москвой и Коломной, вёрст двенадцать в сторону от большого тракта, стояла небольшая помещичья усадьба, Любимка, принадлежащая отставному генерал-майору графу Илие Дмитриевичу Харитонову-Трофимьеву. Летом это был прелестный и благодатный уголок, совсем заброшенный и запрятанный среди берёзовых, ольховых и сосновых рощ, которые, окружая его со всех сторон, ревниво и тихо оберегали мир, покой и уединение всеми забытого приюта. И точно, в течение долгих годов екатерининского царствования усадьба Любимка оставалась в полном забвении. Редко кто из соседей-помещиков заедет, бывало, отдать «решпект» обывателю Любимки, да и то заезды эти по большей части делались словно бы крадучись, исподтишка, с опаской, как бы не проведали, как бы не дознались да не донесли часом в подобающее место… Полицейский пристав, которому поручено было наблюдение за образом жизни, мнениями и поведением любимковского обитателя, каждый месяц аккуратнейшим образом являлся к нему в усадьбу, причём старый дворецкий Аникеич принимал его «в барской конторе», поил чайком и наливками, снаряжал особую подводу, которую нагружали из господских кладовых и амбаров всякой живностью и припасами, вроде битых гусей и кур, свиного окорока, лукошка яиц, корца мёду, четверика муки, меры круп, масла и проч. и проч. Полицейский пристав, получив «детишкам на молочишко», угощённый по горло и ублагодушествованный, расставался приятельски со старым Аникеичем и, не видав в глаза того, за коим был приставлен, убирался восвояси, отягчённый его щедрыми дарами и мечтая, что вот, даст Бог, на будущий месяц, коли доживу, опять на 3-е число явлюсь к сиятельному милостивцу за получением «законоположенного». Так шли многие и многие годы…

Один, забытый в Петербурге, забытый и окрест себя, ничего, кроме смерти, не ожидая в будущем и ничего ни от кого не желая, кроме полного покоя, в каком-то гордом смирении, спокойно и твёрдо коротал свои старческие дни в уединённой усадьбе граф Илия Харитонов-Трофимьев… А было время, что и он играл свою видную роль и в армии, и при дворе Елизаветы, и при Петре III; но это было давно… было да сплыло, и сплыло так, что не только сверстники и завистники графа успели давно уже простить ему успехи, забыть ему его прошлое, но даже он и сам простил им их козни и интриги и успел забыть всё минувшее и сделался вполне равнодушен как к своим былым успехам, так и к былым завистникам.

В известном «перевороте» 29 июня 1762 года он не принял ни малейшего участия, открыто порицал Орловых и остался верен памяти Петра III.

— Он хотя и немец по духу, но, несомнительно, человек честный и благожелательный ко всем российским сословиям, — говорил о Петре граф Илия, споря с Григорием Орловым на другой или на третий день после «переворота». — И для того мне, — прибавил он, — как тоже честному человеку, не подобает нарочито смутьянить и играть моим верноподданством.

Граф Илия, однако же, силой вещей вынужден был подчиниться новому порядку, но принял присягу не ранее, как воочию увидев мёртвого императора, привезённого для погребения в Алексайдро-Невскую лавру.

IV

Сон в руку

Ноябрьский сиверкий день начинал сереть. Стая ворон и галок шумливо кружилась над обнажёнными деревьями любимковских рощ, наглядывая себе в прутьях ветвей удобные места для ночлега. Граф Илия, проснувшись от послеобеденного сна, вышел по обыкновению в своём тёмно-синем бархатном халате на беличьем меху посидеть в гостиную, куда в эту пору дворецкий Аникеич, тоже по обыкновению, принёс ему с погреба большую хрустальную кружку фруктового кваса. Граф любил посидеть в этой комнате именно в тот час, когда уже начинают спускаться сумерки, и, погружаясь в глубокое, спокойное кресло да прихлёбывая из кружки ароматный квасок, послушать пение своей Лизы с аккомпанементом арфы или её игру на клавесине. Графиня Лиза сидела у окна, усердно склонившись над пяльцами; она вышивала шелками роскошный букет для диванной подушки, которую намеревалась поднести в «презент» своему отцу в день его рождения, и теперь торопилась, пока ещё не стемнело, окончить большую пунцовую розу.

— Полно-ка глазыньки томить! — заглядывая из-за плеча дочери на вышиванье и мягко проводя рукой по её волосам, заметил граф, — успеешь ещё, родная…

— Ах, пожалуй, не мешай, папушка! — тряхнув головкой, с оттенком лёгкого нетерпения, озабоченно проговорила Лиза, — ещё шестнадцать городков остаётся, и тогда конец.

— Да глаза же слепишь, говорю тебе.

— Пустое! Молодые ещё, не ослепнут… Ведь для тебя же стараюсь…

V

Под приветливой кровлей

Весь дом графа Харитонова, тихо дремавший доселе в долгом однообразии своей замкнутой жизни, исполнился вдруг какого-то особенного настроения. Это была не шумливая своекорыстная радость, не эгоистические ликования по случаю счастливой перемены, а скорее как будто испуг пред внезапностью переворота, очевидно наступающего в жизни графа, — чувство смятенного страха и благоговения пред той светлой и высокой ролью, которая, благодаря царской милости, ожидает теперь этого «опального», ещё вчера всеми покинутого и забытого. Во всей усадьбе тихо и серьёзно шушукались, передавали весть о кончине императрицы и о новом государе, который чуть не с первой минуты своего царствования вспомнил-де о графе и послал за ним особого гонца, гвардейского офицера «из самого что ни есть первейшего в империи Конного полка», и что теперь будет с графом, «графинюшкой», да и со всей их «ближней услугой»? Какая судьба, какие перемены ожидают всех их в самом недалёком будущем? Кто поедет «при графских персонах» в Питер? Кто останется в Любимке? Отпустят ли трёх «мадамов», да как-то теперь всё это пойдёт вдруг по-новому, когда того никто и не чаял?..

Нечего и говорить, что — начиная с «графинюшки» и её няньки Федосеевны до последнего человека в усадьбе — всё смотрело на «царского гонца» чуть ли не как на Божьего посланника, который просто с неба слетел к ним со своим благовестием. Все старались чем ни на есть угодить ему, успокоить, накормить, взлелеять его после шальной и бессонной курьерской скачки, которая в двое с половиной суток примчала его из Петербурга в Любимку.

Аникеич самолично накрывал для него чистой камчатной скатертью обеденный стол, торопил поварят на кухне и шпынял казачков в людской, чтобы те проворнее грели самовар для «царского посланца»; сам слазил ещё и ещё раз в погреб, обдумывая, каким бы вином пристойнее всего угостить такого гостя и ради такого случая — францвейном или венгерским?

Или тем и другим, а для радости уж не вытащить ли ещё и бутылку шампанского вина? Все эти соображения в данную минуту представлялись Аникеичу «материей нарочито важной» и требующей «особливого проникновения».

— Устин Аникеич, кому служить за столом укажете: мне, аль Антропу, или Стёпке? — приставали к нему несколько гайдуков, которым тоже было бы «лестно» прислуживать царскому посланцу.