Императорский безумец

Кросс Яан Яанович

В историческом романе известного эстонского писателя Яана Кросса «Императорский безумец» перед читателем предстает трагическая история полковника русской армии Т.Г. фон Бока, участника военных походов 1805-1807 годов, русско-турецкой войны и Отечественной войны 1812 года, который, выйдя в отставку, решился послать Александру I проект, содержавший резкую критику самодержавия и крепостничества, что повлекло за собой десятилетнее заточение в Шлиссельбурге и Петропавловской крепости...

Императорский безумец

Вступительное слово издателя

Когда мои первые работы на историческом материале привлекли к себе внимание узкого круга любителей литературы такого рода, я подумал, что положение, в котором я оказался, позволяет мне усмехнуться при виде того, как мои собратья по перу, ощущая нужду в материале, занимаются его поисками. Ибо ко мне стало приходить множество писем от знакомых или совсем мне не известных лиц, содержавших намеки, советы и даже целые рефераты о людях и событиях, которые могли бы послужить материалом исторического повествования.

Ленинградский этнограф и историк А. Дридзо, кстати сказать, по специальности латиноамериканист, с энтузиазмом изучающий историю и культуру Эстонии, обратил мое внимание на некогда опубликованную в Лондоне историю жизни графа С., во многом аналогичную жизни генерала Михельсона. Неведомые мне люди советовали заняться лейтенантом Хузеном и его потомками в Ряпина. Знакомые и незнакомые упоминали при случае о капитане Юргене Богданове, о живописце Юри, о генерале Теннере, о докторе Эспенберге и еще о многих других, достойных внимания историка личностях. Меня направляли к в той или иной мере опубликованным материалам и к еще совсем неизвестным человеческим судьбам или рекомендовали новое вглядывание в ранее уже известные.

Предлагаемую читателю рукопись мне принес один из ревностных любителей эстонской старины. Во время Великой Отечественной войны в блокадном Ленинграде он обнаружил эту рукопись после смерти своего соседа по квартире, некоего Игнатьева, среди принадлежавших тому вещей. Человек, принесший мне рукопись, не помнил ни имени, ни отчества покойного Игнатьева, в блокаду уже человека пожилого, по-видимому какого-то служащего. Все мои попытки установить личность Игнатьева и тем самым сделать возможными дальнейшие поиски, направленные главным образом в прошлое, оказались бесплодными. Добросовестный историк не может себе позволить утверждать что-либо о происхождении рукописи, исходя только из ее содержания. Ибо произвольно строить гипотезы — не самое лучшее занятие для верного своему долгу ученого-историка. Но писатель-историк, имеющий право на фантазию, мог решиться связать открывающуюся в рукописи галерею личностей с именем Игнатьева и высказать предположение: поскольку автором дневника был брат матери вице-адмирала Георга фон Бока, то допустимо предположить, что последний ее владелец, человек по фамилии Игнатьев, был потомком родственников жены адмирала — Анны Игнатьевой.

Несколько слов о редакционной стороне текста. Читатель сразу же заметит, что, судя по языку, рукопись не может быть отнесена к началу прошлого века. Эстонский язык перемежается в дневнике с иноязычным текстом, французским и немецким, эти части переведены мною на эстонский, и весь текст унифицирован, чтобы сделать его доступнее современному читателю. Хотелось бы надеяться, что в недалеком будущем, в наступающую эпоху бурно растущих публикаций нашего эпистолярного наследия и старых документов (однако, само собою разумеется, только после опубликования хроники

(Для публикаций исторических материалов во времена Розенплентера, увы, у нас не было журнала.) Однако в семидесятых годах нашего столетия публикация эта имела бы еще одно преимущество: она лишний раз напомнила бы тем, кто до сих пор этого не замечал, что рукопись, будь она филологическая или литературная, не коньяк и не офицер, которые с годами — первый в бочке, второй в отставке — получают лишнюю звездочку.

Выйсику

[4]

,

четверг, 26 мая 1827 г.

Прежде всего хочу указать причину, которая заставляет меня начать этот дневник. Вот ведь так и написал «начать». Потому что, удастся ли мне его вести, предусмотреть невозможно. Представляется это весьма сомнительным — ведению дневника и время не благоприятствует, и страна, да и сама наша семья. Если уж писать дневник, так только совершенно тайно. Именно поэтому с самого начала можно сказать о причине, побуждающей меня его вести. Итак: я оказался втянутым в переплетение событий настолько необыкновенных, что мыслящий человек, коего обстоятельства сделали тому свидетелем, не может, по моему разумению, не сделать попытки записать свои наблюдения. Впрочем, скорее мыслящий только поверхностно. Ибо мыслящий глубже скорее всего воздержался бы от каких бы то ни было записей. Бог его знает.

Конечно, оглядываясь назад, я должен сказать, что начало всему было положено не сегодня. Тому уж десять лет, нет, даже много больше. Сам я за это время стал кем-то другим. Да и где это видано, чтобы крестьянскому парню из Холстерской волости довелось за эти годы — в сущности, можно считать с 1814 — узнать и увидеть все то, что моим глазам открывала череда случайностей, будто сменялись кулисы в итальянской опере…

Итак, две недели тому назад под сильным весенним ливнем мы прибыли из Петербурга сюда, в Выйсику. Ээва, девятилетний Юрик, которого, вопреки моим советам, тоже возили в Петербург, и Тимо, кроме того, слуга Кэспер, горничная Лийзо и я. Кучер Юхан, разумеется, тоже. И фельдъегерь с тремя жандармами. По желанию Ээвы в Петербурге мы остановились не у родных Тимо, а, как обычно, на Мойке, у вдовы академика Лерберга.

Тимо уже несколько месяцев назад был переведен из Шлиссельбурга в Петропавловскую, и когда вечером десятого мая его наконец привезли из этого последнего места на квартиру к госпоже Лерберг, то, разумеется, не одного, а с фельдъегерем. Сей муж, само собой понятно, остался на ночь, и Ээва велела мне там же в кухне у г-жи Лерберг напоить его допьяна. Это оказалось сделать даже легче, чем я думал, при помощи весьма крепкой вишневой настойки госпожи Лерберг, целых две бутылки которой она выставила на стол и при этом, подмигнув мне, сказала: «Um Gottes Willen, nicht geizen»

Послесловие

Некоторые читатели, ознакомившиеся с рукописью еще до ее публикации, высказали мнение, что было бы полезно сопроводить книгу послесловием, которое помогло бы читателю, в какой-то мере объяснило бы ему, что в этой истории выдумано, а что исторически верно.

Слишком поздно мне стало ясно, что это был полезный совет, слишком поздно для того, чтобы с этой просьбой обратиться к историкам, кому только и надлежало бы стать автором такого послесловия, но чье чувство научной ответственности чаще всего прямо пропорционально медлительности их работы.

И если я пытаюсь сам стать автором послесловия, то прежде всего в силу необходимости сделать это быстро. Но есть и другая причина. Ведь я оказался первым читателем дневника Якоба Меттика. Вопросы о границе между правдой и вымыслом в этой истории, вставшие и передо мной, были в принципе те самые, на которые должно ответить послесловие. Некоторые из них я выяснял для себя по мере того, как все больше углублялся в события. И теперь мне представляется, что мой прямой долг, по крайней мере, на эти вопросы ответить читателям.

Должен признаться, что мое отношение к грани между правдой и вымыслом в дневнике, в этом смешении возникающих вопросов, упорной их неразрешимости и неожиданных ответов было неустойчивым. Порой мне начинало казаться, что Якоб Меттик наводит меня на ложный след каких-то общеизвестных фактов и каких-то кажущихся вероятностей, будто легковерного зеваку в комнате кривых зеркал на ярмарке. В то же время мне представлялось, что если вообще задаваться вопросом о правде и вымысле в этом дневнике, то лишь в одном: содержится ли в нем что-либо документально недоказуемое или уловимо противоречащее правде.

И тут же я ловил себя на мысли, что подобная постановка вопроса субъективировала бы результаты до невозможности. Это означало бы в конечном итоге замену или почти замену граней между правдой и фантазией границей между тем, что я смог проверить, и тем, чего я проверить не смог… Однако и противоположный путь, то есть перечисление важнейших событий, подлинность которых мне удалось установить, в сущности, столь же субъективен. Все же почему-то этот путь, в конце концов, мне показался более приемлемым. Может быть, потому, что в нем содержится больше доверия к Якобу Меттику.