Раквереский роман. Уход профессора Мартенса

Кросс Яан Янович

Действие «Раквереского романа» происходит во времена правления Екатерины II. Жители Раквере ведут борьбу за признание законных прав города, выступая против несправедливости самодержавного бюрократического аппарата.

«Уход профессора Мартенса» — это история жизни российского юриста и дипломата, одного из образованнейших людей своей эпохи, выходца из простой эстонской семьи — профессора Мартенса (1845–1909).

РАКВЕРЕСКИЙ РОМАН

I

В то утро, когда после катания с барчуками на санках с замковой горы я вернулся на мызу, Тийо сообщила, что старая госпожа незамедлительно требует меня к себе. Однако все, что госпожа мне сказала и как это происходило, нуждается в том, чтобы я хотя бы немного рассказал здесь о своем положении на Раквереской мызе.

Я находился там начиная с весны 1764 года, следовательно уже год, и состоял воспитателем при двух внуках вдовой госпожи Гертруды фон Тизенхаузен. Из ее ныне здравствующих шестерых детей госпожа Якобина, мать моих воспитанников, была второй по старшинству, и сейчас ей, пожалуй, немного за сорок. В первом браке Якобина была замужем за неким лифляндским генерал-майором Альбедиллом, умершим незадолго до моего появления в Раквере. Потом вдова генерала вышла замуж за господина Ренненкампфа и отбыла за границу. Насколько я понял, старая госпожа почему-то не одобряла второго замужества своей дочери. Хотя многие почли бы его за счастье ввиду генерал-лейтенантского чина нового зятя. Так или иначе, но внуков стала воспитывать бабушка. Матери их я никогда не видел, и мне до сих пор неясно, почему дети остались здесь: было ли это материнским небрежением по отношению к сыновьям или самоуправством бабушки в отношении дочери. Насколько мне удалось узнать старую госпожу, последнее предположение представляется более вероятным.

Не знаю, как обстояло дело юридически, но в действительности хозяйством на мызе заправляли сын старой госпожи Тизенхаузен, господин Якоб, и его жена госпожа Вильгельмина, урожденная Баранова, дочь эстляндского ландрата. Все же и эта смазливая невестка, как я понял, была недостаточно хороша для старой госпожи. Так что господин Якоб со своей семьей жил в одном крыле, а мы, то есть моя госпожа с внуками, слуга, повар, кучер, горничная и я, — в другом. На праздники или в день рождения старой госпожи, когда в доме бывали гости, обитатели обоих флигелей встречались в парадной столовой, разумеется, улыбаясь, и на глазах у посторонних взаимное неудовольствие на флагшток не вывешивали. В обычное же время обитатели одного флигеля при встречах с жителями другого ограничивались приветствием и холодной вежливостью, при этом старая госпожа обычно ждала, пока услышит приветствие господина Якоба и особенно его жены, и едва на них отвечала. Кстати, я и оказался там вследствие их натянутых отношений. Ибо в противном случае воспитатели детей господина Якоба и госпожи Вильгельмины, домашний учитель и француженка, могли бы стать менторами и молодых Альбедиллов. Но, по мнению старой госпожи, их учитель, молодой человек из Рюгена, был слишком бесцеремонен, хотя он почти что окончил Грейфсвальд, а их француженка будто бы говорила на провансальском диалекте. На самом деле это означало, что невестка старой госпожи неспособна найти для своих детей достойных воспитателей, а Якоб из воспитанности, увы, с женою не спорит. И поскольку в нужный момент я попал в Таллине в поле зрения старой дамы и она нашла, что я не самый неподходящий кандидат на эту должность, то и оказался сразу вполне пригодным.

Мои воспитанники — двенадцатилетний Густав и девятилетний Бертрам — были изрядные озорники. Я немало натерпелся с ними, пока не заставил их считаться со мной. Так что они вели себя по крайней мере вежливо. Во всяком случае, в той мере, в какой внукам Тизенхаузенов следовало быть вежливыми с гувернером из самого бедного сословия. Особенно учитывая, что этот гувернер не мог предъявить диплома об окончании немецкого университета. И еще памятуя о том, что его отец всего-навсего звонарь таллинской церкви Святого духа.

II

Таковы были мои связи с городом Раквере, когда госпожа Гертруда в описанный мною выше мартовский день призвала меня к себе, выложила мне свою более чем странную историю (я имею в виду полученное из Петербурга письмо) и приказала выяснить, является ли и в какой мере господин имперский граф Карл фон Сиверс тайной пружиной противников Раквереской мызы.

В течение зимы, месяца четыре или даже больше, я не бывал в городе, за исключением рождественского сочельника и двух-трех воскресений после рождества, когда водил мальчиков в церковь. И один раз ходил в аптеку за ушными каплями. Да и горожане не спешили вступать со мной в разговор, все-таки я служил на мызе. Даже если некоторые из них мне доверяли. И тем более не стремились они приблизиться ко мне, когда я ходил в церковь с моими воспитанниками. Ушные капли я получил у Шлютера, с которым мы не были особенно знакомы. Мимоходом я спросил про Рихмана, и Шлютер сказал, что принципал уехал в Симуна или еще куда-то. Так что никакие городские новости для меня не доходили. Не считая тех, которые я случайно слышал на мызе от Тийо или еще от кого-нибудь: трактирщик Розенмарк купил у купца Хартмана дом в начале Длинной улицы и поселился там со своей молодой женой. И в этот бывший хартмановский дом я в тот мартовский вечер и пошел.

Зачем?

Я пытался себе ответить на этот вопрос. И сделал это, кажется, без особого труда: не из желания служить интересам госпожи Тизенхаузен. Конечно же я мог ей сказать: «

Нет, сударыня, я готов учить сыновей вашей дочери. И я готов составить для вас ту или иную официальную бумагу — если ваша гордость или ваша излишне нервная манера писать не позволяет вам этого делать самой. Но ваши тайные приказы я выполнять не б

уду». Конечно, я мог это сказать. Никто мне рта не зажимал. Кроме меня самого. Вполне вероятно, что после этого госпожа выгнала бы меня с мызы, и в тех краях я остался бы без хлеба. Но не из боязни, что она так поступит, воздержался я от такого ответа. Во всяком случае, так мне кажется. Или даже если страх быть уволенным все же оказал влияние на мое согласие, то лишь отчасти. Решающей была возможность свободно бывать в городе, которую мне давало это распоряжение. Мне уже не требовалось прикрывать свои уходы прогулками в дубровнике или бог знает где еще или выдумывать, что я заснул за карточным столом, на что я был готов, если бы она потребовала от меня объяснений о моих прошлогодних летних походах. Теперь же ее приказание позволило мне свободно общаться с городским людом. Ощущения этой крупицы свободы — настоящей или воображаемой мною, как угодно, — мне было достаточно, чтоб освободить от зажима пружины моего собственного, всю зиму неутоленного интереса к городу. Первая пружина: разумеется, интерес к жизни Мааде, интерес, смешанный с сожалением, презрением, жалостью и бог его знает чем еще. Вторая: неожиданно втянутый летом в тяжбу между городом и мызой, я невольно все с большим интересом стал присматриваться к этой странной борьбе. И третья: взрыв любопытства, вызванный поручением госпожи Тизенхаузен, — может ли на самом деле ее рассказ про графа Сиверса в какой-то мере соответствовать истине?! Я хочу сказать: в моем молчаливом послушании сработали все эти пружины. Я не скрываю и того, что, в-четвертых, здесь участвовали и, скажем, мои природная готовность и стремление, вопреки внутреннему сопротивлению и насмешкам, безупречно и ловко выполнять приказы, данные мне лицом, выше меня стоящим по рождению. И, в-пятых, возможно, что уже тогда, в тот мартовский вечер, у меня зародилось намерение, выполняя ее приказы, сделать нечто совсем другое.

III

Помню, — это хранится где-то на самом дне моей памяти — на обратном пути в Раквере мое уже само по себе двойственное чувство победы с расстоянием странно улетучивалось. Двойственное — просто потому, что так принято говорить. А точнее было бы сказать — дважды двойственное. Ибо оно было вдоль и поперек горьким. Вдоль — от смущения и обиды за то, что мою и Раквере великую победу решила не справедливость, даже не логика, а обернувшаяся лошадью случайность. А поперек — оттого, что мое чувство победы подтачивало сомнение: могу и смею ли я верить в обещание графа Фермора, которое он дал набитым цветной капустой ртом?..

Когда над лесом показалась стрельчатая башня раквереской церкви и когда немного позже меня поглотили изгороди пригородных участков и прикорнувшие на обочине дороги домишки, ничуть не изменившиеся — все такие же серые, приземистые, сонные, какими они были на прошлой неделе, — мое приключение последних дней показалось мне неправдоподобным. При этом я, наверно, уже тогда заметил: Люцифера, который лягал меня каждый раз, когда я о нем вспоминал, я легко от себя отбрасывал. Сделать это было тем проще, что я все равно не собирался никому рассказывать о своей поездке. За исключением Рихмана, разумеется. Но и перед ним я не намеревался исповедоваться. О своей поездке я хотел рассказать ему только в общих чертах — о случайной встрече в Вайвара с графом Фермором и о его обещании, которому способствовала благосклонная поддержка Сиверса. Только это. О графском пари и о Люцифере в идиотской роли стрелки весов я решил, разумеется, умолчать. Так что, когда я подъезжал к Раквере, это последнее отошло на задний план и уже не раздражало меня, однако среди повседневной реальности города мое сомнение в серьезности графа Фермора все росло. Мысль, что стотридцатилетнюю борьбу Раквере я довел до победного конца в пользу города, каждый раз, когда я вспоминал о ней, казалась мне до ужаса абсурдной.

И при этом раздирающем меня ощущении я мучился вопросом, от которого каждый раз вздрагивало сердце (и это было вполне понятно): что я скажу госпоже Тизенхаузен о моей встрече с графом Сиверсом?.. О боже, через сто шагов после первых домов с огородами в начале Рыцарской улицы мне стало ясно: до сих пор я мог уверять себя, что вначале я не совсем обманывал госпожу Тизенхаузен… (На самом деле ведь обманывал! Уже давно, с самого начала. Неотвратимо. Каждым поступком, который не был предательством по отношению к самому себе…) И все же я еще мог убеждать себя, что до сих пор все было для меня только выжидательной подготовкой. А сейчас — и эту слепо-надменную старую женщину, а через нее и реальных господ этой земли я окончательно и бесповоротно предал… Однако кому? Просто — другим хозяевам из их же среды… Но это уже не имело значения. Поступок был непоправим. Я проскакал по краю крутого склона между Сакой и Онтикой и, не знаю уж, едучи туда или на обратном пути, выехал на другую сторону дорожных столбиков, Я выехал на край и за край. В сущности, я скакал над пропастью. Мне стало страшно. Но это придало мне — во всяком случае, так мне казалось в начале Рыцарской улицы — несокрушимую крупицу гордости и смелости. Хотя она же испугала меня предчувствием, что, возможно, это лишит меня, может быть, уже лишило подленькой гибкости и дальше изображать из себя лояльного исполнителя распоряжений моей госпожи…

Что же касается ответа госпоже Тизенхаузен, то сами события неожиданно облегчили мое положение. Въезжая по Рыцарской улице в город, я взглянул на углу Скотной налево (чтобы увидеть, приступили ли рабочие госпожи Тизенхаузен или солдаты Кексгольмского полка к починке сгоревшей башни) и так в испуге дернул поводья, что конь остановился: на том месте, где совсем недавно был трактир Длиной в двадцать локтей, послеполуденный ветер вздымал золу над грудой головешек.

IV

Я участвовал в окончательном погребении графа Сиверса, хотя был графиней уже уволен и получил жалованье и являлся, в сущности, во всех этих хлопотах человеком уже посторонним. Еще более чужим, чем все время.

Мы проводили гроб из Петербурга до Нарвы. В Нарве его поставили на лафет, взятый из местного полка, потому что граф был как-никак General en chef, и полковые лошади повезли его сквозь клубящуюся метель в Вайвара. Как выяснилось, и старый, с поседевшей щетиной вокруг ноздрей, Люцифер, любимый конь графа, шел с поникшей головой за гробом сквозь вихри метели от самой Нарвы до мызы и церкви.

О церкви еще нельзя было, в сущности, говорить. Стояли стены без крыши с оконными проемами и странные, колоссальной высоты круглые колонны по обе стороны двери. Лафет с гробом остановился между ними перед замерзшими, кутавшимися в шубы, меховые воротники и муфты провожающими, за господами стояла молчаливая серая толпа вайвараских крестьян, окутанная снегопадом; недостроенная церковь, скорее руины, была как театральная декорация, вокруг которой только метель была настоящей.

Похоронный обряд был короче короткого. И, к моему большому разочарованию, совершал его не мой друг Габриэль, а совершенно мне незнакомый человек, новый вайвараский пастор Дитрих. Гроб отнесли в усыпальницу, находившуюся где-то между стенами и сугробами, и ветер развеял резкий голос Дитриха и нестройные песни провожавших в снежные сумерки. Вечером я слышал, как бурчал выпивший на поминках конюх, что, мол, как там с другими провожавшими, он не знает, а вот Люцифер плакал настоящими слезами… И я подумал: может быть, среди провожавших графа никто и не плакал, хотя среди них были и супруга, и молодые господа, и старшие дочери, ибо кому плакать, если Лидиньку, слепое дитя, в мороз и метель так далеко с собой не взяли?