Боковой Ветер

Крупин Владимир Николаевич

Горестным, честным и трудным судьбам людей русского села посвящены повесть в письмах "Сороковой день" (1981; назв. сокращенного подцензурного варианта — "Тринадцать писем", до 1987), повесть "Боковой ветер" (1982), "Повесть о том, как…" (1985) и др., проникнутые щемящей болью за разрушаемую, уходящую деревню, сострадательной любовью к сельским жителям. Примечательны постоянные любимые герои Крупина — чудаковатые мужики, доморощенные философы, мудрые юродивые, неуклюже, наивно, косноязычно умеющие выявить подлинную суть событий, сказать правду, мужественно противостоящую "лейтмотивному" для Крупина злу — лжи, пропитавшей современное общественное устройство, провоцирующей и пьянство, и социальную апатию, и нравственный индифферентизм.

Боковой ветер

Когда начинают сниться дедушки и бабушки, это означает, что зовут навестить их могилы. А я не навещал их почти четверть века. Это нехорошо, хотя можно оправдаться. Отец работал в лесхозе, а в 60-м лесхозы объединили с леспромхозами, и отца перевели в другой район. Потом я ушел в армию. За это время два раза побывал в Кильмези в тяжелое для села время — район был ликвидирован, районной газеты, где я работал после школы, не стало. Потом прошли долгие годы, за которые я бывал в области, но уже в Фалёнках, где жили родители, а в Кильмезь все не мог попасть.

И вот — как будто среди ночи постучали в окно. Я проснулся и понял — надо ехать. Сказал маме и старшей сестре, и они обе решительно заявили, что от меня не отстанут, В Кирове на самолете «Ан-2» веселый мужик спрашивал: «Ножики-то получили?» — «Зачем?» — «Как «зачем»! Прилетим, ремни чем разрезать? А ты чего не застегнулась? — спрашивал он маму. — Сейчас ведь не воздушные ямы, а воздушные пропасти до самой земли и дальше. Над Кильмезью вашей как раз. Ее ведь так и зовут: Кильмезь — дыра в небо». Сестра глотала аэрон и в ужасе зажимала уши.

Летели мы очень хорошо, молоденькие летчики дело знали. Первой посадкой должна была быть Кильмезь. Мы сели, самолет забуксовал в грязи, как автобус, но выкарабкался. Мотор взревел и затих. Стали отвязываться. Вдруг мужик, поглядев в иллюминатор, закричал:

— Малмыжским встать, остальные на месте!

Пилоты выходили, надевая фуражки.

* * *

Как было не любить Кильмезь — в центре ее пел соловей. Запоздалый в это вообще запоздалое лето, одинокий, он знал, что его слушают. Бывают соловьи, делающие на одном дыхании до двенадцати различных посвистов, колен. Этот парнишка явственно проделывал четыре и обрезался, причем легкие у него были отличные — воздухом он запасался колен на десять. Он сердито выпускал остатки воздуха, молчал и вновь громко въезжал в переливы мелодии. Самое интересное, что синицы и воробьи замолкали, когда вступал соловей, но начинали насмешливо кричать, когда ему не удавалось взять пятое колено. Тут уж они его освистывали. Но и опять замолкали, когда он начинал. То ли ожидали, что он сможет, то ли злорадно ждали срыва, увы, скорее — второе, так как уж очень насмешливо начинали чирикать.

Вот базарная площадь. Здесь я учился кататься на велосипеде. Тут постиг правило: если есть в середине площади столб, один на всю площадь, то где бы ни петлял, а обязательно в него врежешься. Меж прилавков, торговых рядов, уже научившись, мы лихо гоняли, почти не касаясь руля, пошедшая семечки. Здесь стреляли из лука. Делали стрелы-пиконки. Это, Вообще-то, страшные стрелы. Длинная стрела из оструганного прямого полена, а на нее надевался наконечник, свернутый из узкой полосы белой жести. Фанеру пробивало шагов с десяти.

Здесь, на базарной, какие бывали базары!.. Все кипело. Приезжали татары, смотрели коней, марийцы ходили в белых длинных рубахах, марийки звенели пришитыми к подолу монетками. Удмурты торговали лаптями. Всего было полно — так казалось. Глиняной посуды, корзин, игрушек. Мы не больно-то смотрели на другое, нам бы лиственничной, или сосновой, или еловой серы, сваренной с медом, да кедровых орешков. Раз и я оказался продавцом. Отпущенный с утра на весь огромный день, я сорвал в огороде здоровенную шляпу подсолнечника и еще не распечатал, только ошоркал остатки сохнущих цветов и общипал треугольные листья по кругу. Ко мне пристала бойкая женщина: «Продай!» Я не хотел. Но она так пристала, что ей я эту шляпу отдал. Она навалила мне анилиновый краситель.

Базарная площадь, или «базарка», была известна своим «Голубым Дунаем». Так называли после войны пивные по всей стране. А еще звали «бабьи слезы». Когда мы стали дружинниками, приходили в пивную к закрытию. Обходилось закрытие всегда мирно. Раз я сам видел, как мужик, выпив стакан, на спор стал откусывать и есть тот же самый стакан. Только донышко не съел. Порезался, конечно, но выспорил!

Здесь в летние вечера и ночи была так называемая «сковородка» — вытоптанное место за ларьками на теперешнем стадионе. Сходились плясать и петь парни и девушки. Почему-то до нас, то есть до нашего юношеского возраста, «сковородка» недодержалась — выстроили танцплощадку, куда пускали за деньги, но зато играла радиола. И уже гремели фокстроты. «Мишка, Мишка, где твоя улыбка, полная задора и огня? Самая нелепая ошибка, Мишка, то, что ты уходишь от меня». Попробуй не запомни, когда за вечер пластинка с «Мишкой» крутилась до потери голоса. И уже привозили из города переделки песен; одна начиналась так: «Мишка, Мишка, где твоя сберкнижка»… Пародия разоблачала ненатуральные, лживые чувства, обнаруживая истинные стремления создателей. Гремела «Тиха вода», «Бела, бела донна», «Ариведерчи, Рома», «Я выучил вмиг итальянский язык, аморе, аморе…». Куда там было гармошке со «сковородки».