Творчество Марии Кунцевич — заметное явление в польской «женской» прозе 1930-1960-х гг.
Роман «Тристан 1946» написан в 1967 году уже зрелым мастером. В нем по-прежнему сильны романтические мотивы, а сюжет восходит к древней легенде о Тристане и Изольде, хотя события разворачиваются в послевоенной Англии и все действующие лица — наши современники.
«Тристан 1946» — роман, задуманный в годы эмиграции, — своеобразная интерпретация древней легенды, миф в современных одеждах. История любви польского «Тристана» и ирландки «Изольды», лежащая в основе повести, по накалу страстей не уступает средневековому первоисточнику.
Часть первая
Глава I
В Пенсалосе у меня был домик прямо на краю скалы, с видом на один из корнуэльских заливов — Ready Money Cove, что означает «залив шальных денег». Он был назван так еще в те времена, когда в этих местах пираты охотились за испанскими и португальскими кораблями. Домик достался мне по наследству после смерти Фредди Бёрнхэма, переехали мы сюда в 1943 году, чтобы спастись от бомбежек, но главным образом потому, что Корнуолл находится далеко от Кента, где семья моего «второго мужа» — меня считали женой Фредди — так и не смогла смириться с тем, что я существую. Это вовсе не означало, что в Пенсалосе меня приняли как свою. Я по-прежнему ставила тарелочку для хлеба справа, поодаль от большой тарелки, мое «th» было по-прежнему слишком шепелявым, а мое «а» чересчур монотонным, супы, которые я варила, были пагубны для желудка. Новые соседи, не являясь родственниками, не считали своим долгом исправлять мои ошибки.
Два года спустя Фредди умер. Поскольку он не был уроженцем Корнуолла, страны кельтов, которая, оберегая свою независимость, долго не подчинялась саксам, именуя себя Западным Уэльсом, траур после его смерти был очень умеренным. Англичан здесь не считают соотечественниками, но все же вдовы — а меня принимали за его законную вдову — независимо от того, какое им досталось наследство, считаются здесь жертвами судьбы. Поэтому после того, как не стало Фредди, мне многое простилось, тем более что сам он перестал быть моей жертвой.
В 1946 году в мою упростившуюся жизнь вторгся Михал. Сперва — в виде подписи на письме. Позднее — в виде фамилии на документах и во всевозможных анкетах, фамилии, принадлежащей умершему человеку, который семь лет назад был моим законным мужем.
Михал написал мне из Германии. После поражения Варшавского восстания в 1944 году его вывезли в Германию как пленного, и он оказался в «очень гуманном» лагере для «гражданских лиц»; когда его освободили американцы, он «не умел ходить» и поэтому долгое время находился на излечении в различных госпиталях. Потом он «удрал» от американцев, занялся «разными комбинациями». Когда-то еще давно он нашел в отцовском чемодане не отправленное мне письмо и переписал адрес. Теперь он спрашивал, могу ли я помочь ему перебраться в Англию.
Сыну моего мужа Петра, мужа нелюбимого, но достойного, разумеется, я могла помочь перебраться в Англию. Но хотела ли я этого? Хотела ли я, чтобы в моем доме появился незнакомый молодой мужчина, появился только потому, что когда-то довольно немолодой партийный лидер выбрал для себя роль строителя Сольнеса
Глава II
Как только я перебрался из Германии в Англию, мне сразу же расхотелось ехать в Пенсалос. Я не знал, что за птица теперь моя мать, ведь прошло столько лет. Я шатался по Лондону, городишко подходящий, места там хватает, ходил, глазел на витрины. В окне у Ллойда на Пиккадилли была выставлена наглядная карта морей, по ней курсировал пароходик, и, как только он заворачивал в порт, там сразу же зажигался маяк, величиной с мизинец. Мне больше всего понравилось слово — Рейкьявик, есть такой город в Исландии. Я всегда стоял у витрины, ждал, когда пароход доплывет до Рейкьявика, и потом спокойно шел дальше.
Старый Франтишек, между прочим, может быть, он вовсе и не педик, уж больно он перед Касей выставляется, так вот старый Франтишек взялся за меня всерьез: нечего, говорит, тебе здесь делать, надо чем-нибудь заняться, лучше всего поезжай к матери. Плевать я хотел на его слова, не его собачье дело, а потом говорю, ладно, поеду, но только в Исландию. Он на меня глаза вытаращил.
А откуда я мог знать, что я буду делать? Разве в Варшаве, потом в лесу, а потом в лагере я знал, что я буду делать завтра? Прошли те времена, когда люди знали, что они будут делать завтра. И на себя я тоже был зол. Какого лешего я приехал в эту дурацкую Англию? К мамочке. Испугался? В Германии иногда я себе места не находил от страха, боялся, вдруг меня арестуют за историю с Драконом, головокружения замучили, болела спина, из больницы я удрал, не долечившись, людей боялся, боялся, что отберут доллары, да еще эта банка с языком, у меня был бзик, что выбрасывать ее нельзя, потому что это месть за отца и за Анну…
Черт его знает, кому я собирался предъявить эту пакость, все мне мерещился какой-то международный трибунал, думал, после этой большой войны соберется большой совет и каждый должен будет доказать, на чьей стороне он боролся. Дурак я был, не понимал, что доказательства обернутся против меня, ведь Дракона-то я убил не на войне, а на большой дороге. Но потом я показал все это Касе в Гайд-парке, и с того дня она мой трибунал, она выдала мне награду. В Германии ребята уговаривали меня вместе вернуться домой, почти все они были из Катовиц, а один из Забже, им хотелось домой, а у меня дома не было, в Варшаве домов вообще почти не осталось, мне все мерещилось, что, как только я там появлюсь, из ворот, навстречу мне, выйдет отец, выйдет из тех самых ворот, у которых его пристрелили или же из-под земли вылезет Анна, та самая Анна, у которой нет больше лица.
Мать? Мать убежала, ее я боялся меньше других. По ночам мне часто снилась опухшая синяя шея Анны и голова — кровавый бифштекс вместо лица… Я с трудом просыпался, зажигал свет и принимался разглядывать фотографию матери. «У нее есть лицо, — говорил я себе, — лицо, которое ты видишь на фотографии, и сейчас такое же белое, и шея тоже белая». «Спасибо тебе, мама, — говорил я, — спасибо, что ты убежала туда, где людей не подвешивают вниз головой и не бьют сапогом по лицу, промеж глаз». Поэтому меня тянуло к матери.
Глава III
Девушку Михал привез рано утром, они приплыли на лодке и казались ослепшими от солнца и очень усталыми. Она была в шортах и голубой кофточке. Михал пробормотал что-то невнятное, так что фамилии ее разобрать не удалось, и они, обращаясь друг к другу, не называли имен. «Если это Изольда, то не белокурая», подумала я, кудри у нее были каштановые. Впрочем, из Труро нельзя добраться на лодке. Стало быть, для Михала это какая-то новая история, которая под лучами июльского солнца выльется в легкий флирт.
Между тем «история» с улыбкой вошла в дом, и улыбка эта не исчезала ни на минуту. Говорила она много и быстро, так что порой за словами нельзя было разглядеть лица.
После обеда они пошли купаться, пляж был почти перед домом, и я могла все время наблюдать за ними из окна. Они сбросили с себя одежду, она осталась в трикотажном черном купальнике, длинноногая, округлая, он — в своих куцых плавках. Нагота их была откровенной и спокойной. Они вошли в воду. Потом вылезли, легли каждый на свое полотенце на приличном расстоянии друг от друга. Ни в их движениях, ни в жестах не было даже намека на близость. Может быть, это и не был флирт? Теперь Михал говорил, от нее исходило молчание, лишь изредка нарушаемое возгласами одобрения или поддакиванием. В комнату вошел почтальон со срочной посылкой, а одновременно с ним и мисс Берчер заглянула на минутку на чашечку кофе и не думала уходить. Когда я наконец снова выглянула в окно, моей пары не было на пляже.
К ужину Михал не явился. Я решила, что он поехал провожать свою знакомую. Но часов в девять вечера скрипнула калитка, они опять были здесь. Вошли в дом усталые, с озаренными вечерним солнцем лицами. В руках у них были сумки с какими-то свертками. «Мы делали покупки, здесь можно купить рыбу прямо у рыбаков, и помидоры здесь дешевые, — деловито рассуждал Михал. — Ужин мы съели «Под дельфином». Она пришла проститься».
А «она» вся так и искрилась словами и улыбками. Мне стало грустно, что через минуту ее не будет. Общение с Михалом порой было тягостным, а вместе с ней, с незнакомой, в дом вошла беспечная веселая молодость. Я решила задержать ее хотя бы на часок.
Глава IV
Время, которое наступило потом, я назвала бы пиршеством Иродиады. Библейская символика не совпадает с перенесенными в XX век легендами средневекового рыцарства, но источник всех мифов один: таинственная сущность человека.
Когда я вспоминаю многочисленные приемы, развлечения и полусемейные встречи у Брэдли во время двухмесячного пребывания Михала в Труро, мое воображение до сих пор преследует голова, которую подают на блюде пирующим гостям, голова мудреца, принесенная в жертву танцовщице. Разумеется, речь идет о голове профессора. Он принес ее в жертву сам, добровольно, только для того, чтобы удержать под своей крышей двух безумцев, потерявших разум от страсти. Он дал на отсечение голову и истекал кровью, которую видели все, кроме него.
Забросил работу над своим opus magnum
[23]
. Многочисленные письма из различных университетов и академий валялись на его столе нераспечатанными. Он не поехал в Осло на торжественную церемонию присвоения ему шестнадцатого по счету почетного научного звания. Ежеквартальные и прочие научные издания Эрнест складывал в угол, за шкафом, потому что предназначенный для этих целей стол освободили теперь под холодные закуски.
Я смотрела на Кэтлин, удивляясь наступившей метаморфозе. Из студентки она вдруг превратилась в даму. Шерстяные свитеры и джинсы отошли в прошлое. Если даже это и была шерсть, то непременно с серебряной нитью, брюки — с отделкой из золота. Вечером она демонстрировала туалеты, доставленные из Парижа, в которых казалась куда более обнаженной, чем год назад в купальнике! Она придумывала все новые прически. И только синева глаз и темное золото волос оставались прежними, так же как быстрый говор и громкий смех.
Михал по-прежнему не делал уступок моде. По-прежнему не любил черных костюмов, не выносил смокинга, который подарил ему Брэдли, он его тайком продал и на вырученные деньги в рассрочку купил мотоцикл. На приемах он появлялся обычно в желтом или красном свитере, который прекрасно гармонировал с черными брюками, обтягивающими тело, словно кожа. Шрам над глазом словно бы делал его более мужественным. Занятия с профессором становились все более редкими, нерегулярными. Брэдли утверждал, что Михал прекрасно подготовлен, а на экзамене сдали нервы. Вместо зубрежки он рекомендовал развлечения и занятия спортом. Оказывается, во время войны, укрываясь от гестапо, Михал где-то раздобыл поддельные документы, целый год был жокеем при конном заводе, где хозяйничали немцы, и там, пользуясь расположением кавалериста-пруссака, освоил кое-какие тонкости верховой езды. Брэдли, исполняя волю Кэтлин, позаботился теперь о том, чтобы в конюшне была пара верховых лошадей.
Глава V
На другой день после появления Михала с Кэтлин в моем доме с самого утра я отправилась в Труро. На стороне Брэдли было общественное мнение и закон. На моей — только молодость и безрассудство любовников. Я не знала, предприняты ли за последние двадцать четыре часа, истекшие с того момента, как была установлена «истина», какие-нибудь шаги, чтобы найти и достойно наказать провинившихся. Зная отвращение профессора к мещанской морали, надеялась, что нет. Двери, как обычно, открыл Эрнест, и это несколько меня обескуражило.
То обстоятельство, что, несмотря на зловещую роль Эрнеста в событиях роковой ночи, профессор все же не уволил его, означало, что весь свой гнев, поначалу обрушившийся на слугу-«правдолюба», он перенес теперь на обманщиков. Мне хотелось думать, что это всего лишь обычная пауза между первой и второй сценами драмы, результат усталости актеров и неторопливости судьбы.
С постной миной, словно на похоронах, Эрнест провел меня в гостиную, размерами своими напоминавшую часовню. Я села напротив погасшего камина, где еще так недавно Михал ворошил щипцами пылающие угли, и стала глядеть на искры, изредка мелькавшие в пепле. Михал и Кэтлин ушли отсюда, унося в памяти образ огня. Мои искры всегда кто-то гасил еще до того, как они успели разгореться.
Я ждала довольно долго и не заметила, как, бесшумно ступая по ворсистому ковру, в комнату вошел профессор.
— Простите… Я, кажется, испугал вас. Должно быть, я похож на привидение.
Часть вторая
Глава I
Немало воды утекло с тех пор, как Ванда вторично прислала ко мне Михала, на этот раз не одного, а с женщиной. С той самой ирландкой-медичкой, с которой я познакомил его, когда он впервые приехал в Лондон. Ванда своей пассивностью способна горы свернуть. Шесть лет назад она, не шевельнув для этого и пальцем, превратила меня в свою собственность. И по сей день неизвестно, почему распоряжается мною как ей заблагорассудится.
Может быть, потому, что она не столько женщина, сколько некий абстрактный «образ»? Это означает, что все связанные с ней события словно бы отдалены и можно при желании не принимать их близко к сердцу. Моя мать всегда бурно реагировала на все. Подписывала обращения к правительству, к городским властям, требовала жертв от отца, от меня, от сестры. Даже прислуге вменялось в обязанность жертвовать собой во имя «общего блага». Обычно из этого ничего не получалось, и тогда у нее разыгрывалась мигрень. Признаться, я не очень любил, когда она прижимала меня к своей мощной груди, а гнев ее вызывал у меня смех.
И только за одно я буду ей всегда благодарен — за то, что она с малых лет брала меня с собой в оперу. Теперь-то я понимаю, что бедняжка мечтала о «красивой жизни», которой — увы — никогда у нее не было. А она, наверное, мечтала умереть от чахотки, как Мими, сделать себе харакири, как мадам Баттерфляй, плясать хабанеру, как Кармен, хотела, чтоб у нее, как у Эльзы, был бы любовник, который в качестве средства передвижения использовал бы лебедя, а не велосипед, и так далее. Мне кажется, что чрезмерная ее активность объяснялась неудовлетворенностью — жизнь не предоставила ей возможности сыграть хотя бы одну из этих ролей. И, наверное, именно поэтому во время спектакля, спрятавшись за своим веером из страусовых перьев, она всегда так горько плакала. Мне было ужасно неловко, я украдкой бросал испуганные взгляды на соседей по ложе и норовил незаметно ее ущипнуть. Но именно благодаря ей я тоже создал свой идеальный образ женщины, на жизнь которой можно с интересом глядеть издалека, ничего не принимая всерьез и не чувствуя никаких обязательств, ведь занавес скоро опустится, певица сотрет грим и поедет ужинать с мужем или любовником, а я мирно вернусь домой напевая по пути только что услышанную мелодию. Я никогда не проливал слез из-за болезни Мими или харакири мадам Баттерфляй, хотя ужасно люблю смотреть на такого рода трагедии из зрительного зала. Я вообще предпочитаю, чтобы меня отделяла от людей определенная дистанция и занавес.
Из Варшавы я уехал в 1936 году. Я дружил с Бёрнхэмом, но с Вандой не был знаком. Фредди говорил, что в ней есть что-то неуловимое, как в каждой «истинной славянке». У меня складывалось впечатление, что Бёрнхэм ни за что ее не упустит.
Я был знаком с ее мужем — Гашинским. Это был типичный для Польши политик последовавших за Версальским договором времен, когда от депутата сейма требовалось, чтобы глаза его метали молнии и чтобы на заседании бюджетной комиссии он цитировал Словацкого. Внешне приятный, небрежно одетый, худой, высокий, он частенько устраивал журналистам в Европейском отеле роскошные обеды за свой счет. Я называю его «приятным» условно, как о некрасивой женщине говорят, что у нее «милая улыбка». Лично я терпеть не могу романтичных сарматов. И как только представился случай в качестве корреспондента поехать за границу, я удрал от этих типов в Англию. То, что эти романтики могут иногда «провернуть выгодное дело», отнюдь меня с ними не примиряет. Гашинский несомненно мог. А что толку от всех этих дел, которые он затевал ради себя и ради Польши? Как человек со слабым мочевым пузырем не в силах удержать мочу, так романтики не могут сберечь ни народной, ни частной собственности.
Глава II
Может быть, я и не согласился бы приютить их у себя, если бы мне не захотелось вдруг самому понаблюдать, как вот такая Кэтлин воспринимает такого вот Михала. Когда они, удрав из Труро, поселились в Пенсалосе, Ванда с переговорного пункта (там она чувствовала себя свободнее) рассказала мне о всех событиях, и все же я многого не понял.
Впрочем, то, что они приехали, мне, пожалуй, на руку. С годами я все меньше любил заниматься домом, а Филипп и Юзефина постарели, с ними не всегда удается договориться. Я велел им лишь убрать хлам с мансарды, которую я, боясь пожаров, давно никому не сдавал, теперь она предназначалась для Михала и Кэтлин. Поселив их у себя, я рассчитывал одновременно заполучить и кухарку и садовника-сторожа.
Кэтлин и Михал явились с такими лицами словно бы им достался в наследство миллион. Поднявшись наверх, они разразились восторженными воплями. И едва переступив порог мансарды, не обращая на меня никакого внимания, бросились друг к другу в объятия.
— Наконец-то у нас будет свой дом! Наконец-то нас оставят в покое!
Ни о чем не спрашивая, они тут же стали передвигать мебель и устраиваться по-своему. Тахту передвинули поближе к окну.
Глава III
Какое счастье, что супруги Мак-Дугалл перебрались из Саут-Кенсингтона в Суссекс. Я и по сей день не знаю, известно ли им, что их дочь сбежала от мужа. Замужество дочери возвеличило их в собственных глазах. Полковник помолодел. Как только он смекнул, что ему не придется тратиться ни на свадьбу, ни на приданое, он меньше стал брюзжать на жену. Брэдли он в глаза не видел и вовсе не мечтал с ним встретиться. «Яйце-головые» (интеллектуалы) не вызывают у него симпатии. Он вполне довольствуется тем, что зять его богат и к тому же еще и знаменит.
Пользуясь наступившей в доме «разрядкой», миссис Мак-Дугалл вместо бифштексов покупала суповое мясо и на оставшиеся деньги приобрела пластинки — этюды Шопена в исполнении Владимира Горовица. Время от времени она тайком выбиралась в Альберт-Холл на дневные концерты. Иногда останавливала меня на улице, чтобы поделиться новостями с «участливым соседом». Последнее было в какой-то мере справедливо: во время налетов вражеской авиации я был уполномоченным местной добровольной команды противовоздушной обороны и как официальное лицо, имея доступ в окрестные дома, несколько раз спасал ее не столько от бомб, сколько от мужа.
Все наши разговоры о замужестве Кэтлин обычно заканчивались ее возгласами: «Они будут счастливы! Да, да, я это чувствую. Я сделала им такой свадебный подарок, он и в старике пробудит страсть!» Как-то она взяла меня за руку и, глядя в глаза, прошептала: «Разве иметь любящего мужа для жены не большее счастье, чем любить самой? Шопен не любил Жорж Санд! Но он был благодарен ей за любовь и создал на Майорке свои прекраснейшие творения. Моя Кэтлин тоже создаст в Корнуолле что-то возвышенное и прекрасное. О да, у нее светлый ум. И большое сердие». И она уходила с томным видом.
Меня так и подмывало спросить Кэтлин: о каком волшебном подарке идет речь? Но стоило только заговорить с ней о муже, как глаза у нее становились пустыми и холодными, и поэтому я предпочитал не спрашивать. Но зато я решил поговорить с ней о будущем.
В конце февраля стало совсем тепло. Воспользовавшись тем, что в одно из воскресений Кэтлин и Михал что-то вместе делали в саду, я зазвал Кэтлин к себе. Должно быть, ей очень не хотелось идти. Они вообще не любят выполнять какую-либо работу порознь. Если Кэтлин готовит, Михал тоже торчит на кухне. Если он копает землю в саду, она стоит рядом с деревцем в руке. Когда-то уже давно она предложила мне застенографировать мой ежемесячный отчет для правления. Я сделал вид, что именно сейчас очень нуждаюсь в этой услуге. Продиктовав несколько предложений, в которых шла речь о складских помещениях для чая на Цейлоне, я сделал паузу и сказал:
Глава IV
Только что ушел Драгги, хвалил меня за выдумку, хорошо, что я захватила из Пенсалоса корни и ракушки. Из корней Михал смастерил подставки для ламп, ракушки я нанизала на шнур, разделила большими узлами и подвесила это ожерелье к потолку возле камина, а рядом с ним еще одно ожерелье полегче, из разноцветных жестяных крышечек от бутылок; когда в камине горит огонь, ожерелье вздрагивает, жестянки ударяются о раковины и тихонько звенят, напевая песенку. Иногда кошка Минти прыгает на полку над камином, лапкой трогает ожерелье из крышек сначала осторожно, потом сильнее. Получается настоящая симфония, в награду за выдумку Михал принес мне жареных каштанов.
Михал сказал, что мне нечего огорчаться, я его никогда не спрашиваю, откуда он берет деньги, знаю только, что здесь намного лучше, чем у Франтишека, у этой старой лисы, у этого Иуды. После скандала мы с самого утра переехали к Миодрагу, Михал ему доверяет и я тоже. Михал любит лошадей, а Драгги живет в «Конюшне». Но оказалось, что во всем переулке ни одной настоящей конюшни нет, есть только гаражи, и одна дама как раз ищет шофера — она богатая и плохо видит.
Наша квартира прямо над ее гаражом, но дама не разрешает ездить мне вместе с ним, говорит, что шофер есть шофер и жена его ни при чем. «Жена» — нудное слово, вечная экономия на спичках, жалованье, проигранное в покер, вечные свары и ссоры, ненавижу это слово, и все равно я часто теперь говорю, что я жена Михала. Мне это приятно, но госпожа Маффет не любит жен, и теперь я часто сижу одна. Маффет то и дело ездит в гости и за город. На что ей это, если она так плохо видит?
В первый раз у меня есть время подумать, думать урывками плохо, я всегда до сих пор думала урывками — между одним делом и другим, между одним страхом и другим, может, и думать особенно не о чем было, но теперь у меня страшно много накопилось такого, о чем надо подумать, и как только Михал уходит на работу, я принимаюсь за уборку, а потом думаю, потому что в лаборатории, когда я делала анализы, я думала не для себя, а когда подметаешь или моешь, то опять же думаешь, чтобы немного отвлечься и еще чтобы не было скучно, вот и думаешь обо всяких пустяках; и только теперь, когда я думаю, — это настоящая работа, правда, я не столько думаю, сколько вспоминаю, и это очень трудно, я знаю, что мне нужно, и приходится здорово помучиться, чтобы вспомнить именно то, что хочешь, а потом постараться понять, почему это было именно так, и как-то связать с тем, что сейчас.
И только одного я не хочу — думать о чем-то наперед, потому что думать о будущем — это значит не думать, а гадать на кофейной гуще, я когда-то учила про силлогизмы — вывод делается соответственно посылке, и философ на основе прошлого и настоящего рассуждает о будущем, в жизни такие номера не выходят, именно так философствовала моя мама — она вышла замуж по любви (прошлое) и несчастлива (настоящее), значит, я, ее дочь, выйду замуж без любви (будущее) и буду счастлива, и что получилось? Прав был Брэдли, он не верил в будущее.
Глава V
Все хорошо, все отлично, пока держусь. Спина у меня не болит, а могла бы, этой бабе мало того, что я часами сижу за баранкой, вечно она заставляет меня двигать мебель из комнаты в комнату, купит какое-нибудь барахло в магазине — и опять я за грузчика. Но все это пустяки, главное — Кася довольна. Квартирка у нас подходящая и заработок тоже. К машине я привык. Неплохой «мерседес», послушный, как дрессированная лошадь, все было бы о'кей, если бы не эта баба…
Велит подать ей в спальню «дринк», а потом ложится в постель, говорит, что устала и что у нее, мол, сердцебиение, не позвать ли доктора, она так одинока, умрет от разрыва сердца, никто и знать не будет. Каждый вечер я обязан ей звонить. Я, а не Кася, женщин она стесняется. У нее было семь братьев, два сына а теперь нет никого. Если телефон не отвечает, я должен прийти — вдруг она лежит без сознания. Два раза я так попался. Она лежала, но в полном сознании. Я как-то отбился, но в третий раз номер не выйдет, в третий раз мне уже не отбиться.
А для меня все, что не Кася, — табу. Здесь ли она, нет ли, все равно я ее вижу. Иногда иду по улице за какой-нибудь девчонкой, смотрю на ее юбку и думаю: «Юбка ты юбка, тебе бы Касины ноги». И не такая уж Кася красавица. У нас в отряде на Бжозовой была девчонка куда красивее Каси. Когда вокруг горели дома, она, видно, рехнулась, прямо при всех сорвала с себя одежду и голая хотела броситься в огонь. Таких ног, такого тела мне больше никогда не увидеть. Ребята ее держали, она вырывалась, а я думал: зачем мешают? Чем скорей все это для каждого из нас кончится, тем лучше.
А с Касей все по-другому. С ней никогда ничего не кончается, все всегда в первый раз. Грудь и колени у нее великоваты, чуть-чуть, самую малость, но с ней каждый день, каждый час я как будто заново рождаюсь. И когда она здесь — нельзя постареть. Может быть, это потому, что для нее на всем белом свете существуют только двое — это она и я. И больше никого — никто нам не нужен.
Если и бывает на душе скверно, я себе говорю: «Дурак ты дурак, стоит ли злиться, у тебя ведь есть Кася». И помогает? Еще как! У Подружки я умел выуживать деньги. И Брэдли тоже доил — будь здоров. Касиных денег мне не надо. Драконовы деньги давно разошлись. И те, что мы заработали у Франтишека, тоже. Из Подружкиного наследства я не взял ничего, оно у нее от англичанина — я положил всю сумму на ее имя в банк. А Кася — какие у нее деньги?