Пиросмани

Кузнецов Эраст Давыдович

Книга посвящена великому грузинскому художнику Н. Пиросманашвили, пользующемуся сегодня мировой известностью. Автор воссоздает драматические обстоятельства жизни и творчества мастера, раскрывает смысл и своеобразие его самобытного искусства.

По сравнению с первым изданием нынешнее существенно расширено и дополнено новыми материалами. В книге — тоновые и цветные воспроизведения работ художника, а также документальный изобразительный материал, дающий представление о его облике и о той среде, в которой он жил и работал.

2-е изд., исправленное и дополненное

Э. Д. Кузнецов ПИРОСМАНИ

Конец Пиросмани был страшен.

Он вернулся в Тифлис в начале 1918 года, в феврале или начале марта. Несколько месяцев (может быть, больше полугода) он пропадал неизвестно где, ни с кем не попрощавшись перед исчезновением, никому не посылая вестей. Он и раньше неожиданно уезжал — на неделю, две, три, на месяц — и так же неожиданно возвращался, похудевший и оборванный. Ему были рады друзья, его с нетерпением ждали заказчики. Но сейчас все было иначе.

Сейчас, когда все перевернулось и перемешалось в некогда устойчивом мире и, казалось, не было видно конца или хоть какого-то просвета впереди, когда на фронтах, опутавших мир, измученные долгой войной солдаты стояли друг против друга, когда уже полетело Временное правительство и Советская власть шла по Украине, Дону, Кубани, когда немцы сорвали мирные переговоры в Брест-Литовске и двинули войска, а газеты печатали совершенно достоверные сведения о падении Петрограда, когда турки тоже прервали переговоры и тоже двинули войска — уже захватили Карс, Ардаган, Батум, Эрзерум и продолжали идти дальше, почти не встречая сопротивления, когда совершенно беспомощный Закавказский комиссариат сменился таким же беспомощным Закавказским сеймом, который тщетно пытался удержать готовую развалиться Закавказскую республику, когда с севера хлынули толпы беженцев, а навстречу им потянулись к Баку эшелоны частей, покидавших постылый турецкий фронт, и их пытались разоружить и они прорывались боем, оставляя за собой кровь и горелое человеческое мясо, а министры спорили и разбирались — кто из них повинен в Шамхорской трагедии, когда в центре Тифлиса, в Александровском саду, был зверски расстрелян митинг, и министры снова разбирались — кто виноват, когда по городу почти открыто носились разбойные банды, стреляющие из фаэтонов в прохожих, и не было ночи без убийств и грабежей, когда город был не в силах вместить беженцев и цены на жилье подскочили неслыханно, а в газетах печатались объявления: «Тужурка офицерская продается», «Полотно бумажное (мадаполам) случайно продается», — тогда, в начале 1918 года, никому не было дела до Пиросманашвили.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

«Нико Пиросманашвили (…) до того растворился в народе, что нашему поколению трудно уловить черты его индивидуальной жизни. Его будни так таинственны, что, пожалуй, ему придется остаться без обычной биографии».

[3]

Эти слова были написаны в 1926 году. И десятилетия не прошло со дня смерти художника, на стенах некоторых духанов еще не были замазаны его росписи, были побиты еще не все стекла, разукрашенные им, а в самых заброшенных винных погребах еще можно было купить его картину, ускользнувшую от собирателей; живы еще были его друзья, приятели, собутыльники и заказчики, а среди них попадались и люди, знававшие его в молодости и даже в детстве.

Что же должны сказать мы сейчас, когда почти не осталось людей, не то чтобы хорошо знавших, но хотя бы видевших его в самые последние годы жизни?

В представлениях о Пиросманашвили господствуют легенды и стереотипы. Стереотипы услужливо подвертываются на каждом шагу: стереотип сироты, отданного в услужение, стереотип нищего художника, не имеющего денег на краски, стереотип страдальца, загубленного недругами. Легенды возникали уже при его жизни, появляются они и сейчас. В, казалось бы, бесхитростном и простом существовании Пиросманашвили слишком много было необъяснимого и непонятного, да и его удивительное искусство отбрасывает на него причудливый свет. Необычностью судьбы, своеобразием личности, таинственностью будней он был словно создан для легенды. По-своему загадочным он казался каждому из обоих миров, знавших его: миру духанов, винных погребов и шарманки — и миру художников, писателей, журналистов. И оба эти мира — каждый на свой лад — творили о нем легенды и чистосердечно соединяли вымысел с фактами.

Очевидно, часть того, что мы знаем о художнике, — легенда. Бывают легенды откровенные — их обнаруживает сопоставление с известным точно. Другие — неотторжимы от фактов, по-своему осмысливают, дополняют и развивают их; эти легенды распознать невозможно или почти невозможно. Третьи — правдивы поэтически. Надо примириться с тем, что все написанное о Пиросманашвили в прошлом, настоящем и будущем неизбежно будет содержать в себе хоть частицу вымысла и каждый вновь пишущий о Пиросманашвили будет создавать новую легенду — в лучшем случае только более убедительную, чем существовавшие до сих пор.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Его новая жизнь была и устойчива, потому что шла по одному и тому же порядку изо дня в день, не зная сильных перемен и резких поворотов, и — неустойчива, потому что не давала ему ничего надежного, какой-то опоры и уверенности в завтрашнем дне. Это была жизнь в непрерывном труде и в непрерывном вдохновении, которые и не воспринимались им как труд и вдохновение, а были постоянным, естественным состоянием.

Жизнь его была необычна — необычна настолько, что мы вряд ли способны представить себе ее в деталях и в полноте конкретной ощутимости. Он был лишен почти всего, что составляет естественное бытие каждого человека. И в первую очередь — своего дома. «Если бы у меня было хоть сто рублей, оделся бы, нанял комнату и тогда бы писал…» «Если бы мне дали комнату, где можно было бы работать, и полотно, я бы вам за месяц написал десять-пятнадцать картин, лучших, чем те, которые у меня есть…» — не раз говаривал он, но то были слова, может быть самообман; свой дом ему не был нужен.

Домом ему был город. Приходилось ему ночевать и в подъездах, в сравнении с которыми самый тесный и душный угол мог показаться уютным. Не раз посреди ночи его будили и выгоняли дворники — и хорошо еще, если по лености не вели в участок. Впрочем, от этого он не был защищен и ночуя в духане, когда устраивались облавы на беспаспортных и он просыпался от топота сапог, лязга металла и света фонаря, бьющего в лицо. Начинались переговоры с хозяином, и его всегда оставляли за оскорбительно ничтожную взятку — за угощение, за скромную мзду, сунутую в кулак, и все кончалось будто бы благополучно, но он сохранял такую острую неприязнь к полиции, какую может понять только бездомный и бесправный человек.

Город стал виден ему изнутри, открылся в каких-то новых свойствах, безразличных для всякого другого, а для Пиросманашвили жизненно важных. Некоторые районы как бы источали тепло — то были его районы; некоторые отталкивали холодом — то были районы чужие, не его.

Все левобережье было его стороной, он очень скоро почувствовал это и даже определил для себя. Дидубе с паровозным депо и маленькими домами, разбросанными вокруг железнодорожных путей, с запахом мазута и гари, с паровозными гудками, звучащими внезапно и тревожно. Нахаловка (а по-грузински — Надзаладеви, что означает, в общем, то же самое), беспорядочно и самовольно застраиваемая беднотой, официально, на картах города, как бы и не существовавшая. Кукиа и Чугурети, расползавшиеся по унылым голым холмам, над которыми властвовала мрачная громада Арсенала. Длинные-длинные привокзальные улицы: Молоканская, Абастуманская, Вокзальная, Авчальская — благодатные улицы, где чуть ли не всякий дом звал в погреб или в пивную. Пески, низко припавшие к Куре, затопляемые каждой весной, с рядами лавок и мастерских. Тесный и грязный Авлабар с его кривыми улочками вокруг старых церквей. Это были владения Пиросманашвили — места будничные, бедные, решительно безо всякой экзотики — той экзотики старого Тифлиса, с которой наше сознание обычно (и ошибочно) связывает Пиросманашвили. И совершенно естественно, что после революции именно невзрачная Молоканская улица, тянущаяся от вокзала, та самая, на которой он жил часто и в разных местах, с которой его повезли умирать, — была названа улицей Пиросмани.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

А время между тем незаметно шло. Повозвращались (те, кто уцелели) из-под Мукдена, Ляодуня и Порт-Артура солдаты; отгремели стачки, демонстрации и ожесточенные бои 1905 года; замолкли слухи о Камо (дерзко, прямо на Эриванской площади в центре города!), захватившем казну; на месте одного из паромов появился большой Мухранский мост; по городу забегал трамвай, с оглушительным трезвоном и скрежетом преодолевавший тифлисские крутейшие подъемы и повороты; проехал первый автомобиль, завезенный сюда не кем иным, как принцем Наполеоном; гимназист Алеша Шиуков, оседлав хрупкий летательный аппарат, не страшась ни высоты, ни начальства, взмывал в воздух над Махатской горой; появились первые кинематографы — сначала в Муштаидском саду деревянный балаган на сто пятьдесят мест, принадлежавший Извицкой, потом, там же, другой — ее конкуренту Розетти, потом, наконец, в центре, на Головинском проспекте, в доме князя Орбелиани — он звался «Электропрожектор»…

Колючая балка, в которой Пиросманашвили снимал когда-то комнату, стала Колючей улицей, позднее ее назвали Феодосиевской, а в ее начале, у подъема в гору, появилась маленькая церквушка в «русском стиле». Ребята, бегавшие к нему в лавку, давно выросли. Некоторые узнавали его и здоровались, а он не узнавал никого, но отвечал. Когда ему случалось переходить реку по Верийскому мосту и идти по Верийскому подъему мимо велотрека, где в столовой висел написанный им портрет гонщика Ладо Кавсадзе, он останавливался на углу Ольгинской, чтобы перевести дух. Именно здесь, совсем еще недавно, он начинал торговлю. Теперь на этом месте стояла громада дома Мелик-Азарьянца. Оврага за ним не было видно. Будто не было оврага. Будто и ничего не было.

Он старел. Водка и частые простуды понемногу разрушали и без того не крепкое здоровье. К тому же он стал курить, и курил много, папиросу за папиросой. Когда бы его ни встречали, он всегда бывал нетрезв. Правда, сильно пьяным его тогда еще не видели. Очень редко он позволял себе распуститься и тихим голосом, наклонясь над столом, пожаловаться на трудности жизни кому-нибудь из близких людей.

Но и близких становилось все меньше. Приятели, шумно сопровождавшие его в эту жизнь, пропадали: кто погибал в драке, кто умирал в больнице, кто исчезал бог весть куда — а новые не появлялись.

Друзей и раньше было немного, а приятели и собутыльники все меньше становились нужны. В сущности, он уже давно был одинок. Сейчас одиночество стало ощутимее, но не тяготило его. «Одиноким я пришел в этот мир, одиноким и умру», — любил не раз повторять он.

ИЛЛЮСТРАЦИИ