Человек я впечатлительный и эта впечатлительность впечатляет. Меня всю дорогу преследуют житейские бури. Для людей стойких — это лёгкий освежающий ветерок, придающий пикантность и обаяние их жизни. Для меня жестокий смерч, помноженный на цунами, после которых я долго не могу внятно думать о чем-нибудь другом. Я до сердцебиения ненавижу какие-то переезды, изменения в судьбе. И наверно поэтому жизнь моя, вопреки усилиям, состоит из одних злополучных переездов и изменений в непонятную сторону. Я сменил уйму адресов и квартир, жил с различными гражданками в браке и без, восторгался их вторичными половыми признаками, гладил по голове чужих детей, но благодаря сволочному характеру нигде не приживался. Жизнь давала очередной пендель и, подталкиваемый ненавистью, я уходил дальше, дальше. Туда, где меня еще не знали. Но все эти передвижения с чемоданом по пересеченной дорогами и домами местности носили узкий местечковый характер. Я менял города и населённые пункты, иногда жил в пунктах и ненаселённых, но границ области не пересекал…
Светлые аллеи
Возвращение к истокам
Человек я впечатлительный и эта впечатлительность впечатляет. Меня всю дорогу преследуют житейские бури. Для людей стойких — это лёгкий освежающий ветерок, придающий пикантность и обаяние их жизни. Для меня жестокий смерч, помноженный на цунами, после которых я долго не могу внятно думать о чем-нибудь другом. Я до сердцебиения ненавижу какие-то переезды, изменения в судьбе. И наверно поэтому жизнь моя, вопреки усилиям, состоит из одних злополучных переездов и изменений в непонятную сторону. Я сменил уйму адресов и квартир, жил с различными гражданками в браке и без, восторгался их вторичными половыми признаками, гладил по голове чужих детей, но благодаря сволочному характеру нигде не приживался. Жизнь давала очередной пендель и, подталкиваемый ненавистью, я уходил дальше, дальше. Туда, где меня еще не знали. Но все эти передвижения с чемоданом по пересеченной дорогами и домами местности носили узкий местечковый характер. Я менял города и населённые пункты, иногда жил в пунктах и ненаселённых, но границ области не пересекал.
И вот однажды дура-судьба забросила меня снова жить на родину. Так называемую малую родину-район города, где я родился, вырос и отчасти перерос. Где была зарыта моя пуповина. Человек я не сентиментальный, поэтому лет 20 сюда не заглядывал, меня и не тянуло, и вот как блудный сын появился. Болел я в ту пору гриппом и поэтому вопреки традиции вместо слёз на моем лице блестели сопли.
«Это хорошо, — светло думалось мне, — вернусь к истокам. Успокоятся нервы, нормализуется сон и аппетит (станет меньше). Поживу, отдышусь, судьба моя утихомириться и будет мне счастье, простое обывательское тихое счастье без всех этих мексиканских выкрутасов.» Закинув чемодан в комнату, я первым делом совершил экспресс-экскурсию по родной, но уже малознакомой улице. И естественно впечатлился. Всё было каким-то маленьким и плюгавеньким до отвращения. Дом, где я родился (родился-то я в роддоме, но так говорится) выглядел, как после удачного миномётного обстрела. Был он убог, непригляден и весь потрескался, как переспелый арбуз. А может трещины оттого, что его распирало от возмущения — почему не сносят? Весь его вид прямо-таки взывал о сломе. Высоко на стене всё также красовалась идиотская жестяная табличка, белой краской гласившая:
«В этом доме все школьники учатся на хорошо и отлично». В мою бытность здесь жили одни двоечники и активные лоботрясы, но лживая табличка и тогда висела. Какой мудак её повесил? Сейчас у дома была такая аура, что дети в нём жить просто не могли, одни старики и старухи доживали отпущенное. Я хотел постоять ещё, может быть даже всплакнуть, но вышла какая-то баба с помоями и мне пришлось уйти.
Всё было не так. И особенно потрясла меня дорога — главная транспортная артерия нашего района. В детстве она казалась просторным проспектом, этаким скоростным хай-веем, по которому я так любил гонять на своём задроченном велосипеде. А на деле это была неряшливая, синусоидальная, а местами трамплинами просёлочная дорога без всяких примесей асфальта. Но я готов поклясться, что раньше на ней был асфальт, а сейчас его почему-то нет. Да и тротуары куда-то подевались. Вот она абберация памяти! Обескураженный, я обошёл клуб, построенный в натужном сталинском стиле; огромную двухэтажную баню, оказавшуюся почему-то одноэтажным приземистым домиком; магазины, похожие на сельпо на чабанской точке, покурил на берегу обмелевшей реки и от чего-то загрустил. Всё было мрачно, сиро и непоправимо. Район напоминал обанкротившегося человека. Обанкротившегося давно и навсегда. И даже не пытающегося это скрыть от общественности. А может это казалось из-за стоящего на улицах, как в халтурном фильме ужасов, тумана.
Телевизор сломался
У меня сломался телевизор. На одном канале всё мельтешило, на другом всё двоилось. Третий не показывал вообще. При первом же удобном случае я зашёл в бюро по гарантийному ремонту. За столом приёма заказов сидел мужик в промасленной кепке, но при галстуке и листал порнографический журнал.
— Вот, — сказал я, стараясь держаться за панибрата, — телевизор сломался.
— Что с ним? — нехотя поинтересовался мужик.
— Мельтешит и двоится, — по-военному чётко, чтобы не утомлять, доложил я.
Мужик задумался. Думая, закурил. Потом его лицо озарила какая-то догадка и он спросил.
Весёленькое дело
Жара огненным утюгом придавила наш маленький хитромудрый город. Солнце в небе нерушимо, как жар-птица, сидящая на яйцах. Женщины ходят в топиках, с развратно оголёнными таинственными пупками, в этих плотно обтекающих ноги джинсах. В них они выглядят обнажённее, чем без них. Ты сгораешь, а разденешь — ничего особенного, те же складки, те же прыщи. Одежда пудрит мозги.
Вот ещё одна прошла, воинственно размахивая задницей. Провожаю её ощупывающим взглядом. Куда интересно они ходят? И, главное, качество лица заметить буквально не успеваешь. Пока смотришь на чуть припухлый обаятельный животик, потом взглядом тонкого ценителя толстых жоп любуешься последней, она уже прошла, оставив тебя с мечтой. То есть ни с чем.
«Сегодня же кого-нибудь изнасилую,» — твёрдо решил я. И вечером, когда жара стала не так пристальна, я, тоскуя по этим мягким животам, снял с карточки последнюю деньгу и по компасу, который был в штанах, пошёл за проституткой. Но, увы, моей звезды как обычно не было на небосклоне. Все весёлые девчонки оказались в разъездах. Поздно я появился. В машине сидела только одна, похожая на переболевшую менингитом слониху, да ещё ко всему хорошо беременная. Так сказать экзотика на любителя. Она гнусно улыбалась сложной постменингитной улыбкой и курила вонючую самокрутку. Само собой в дупелину пьяная. Может быть где-то в глухих и диких деревнях Нечерноземья она бы и имела благодаря мясистой внешности какой-то сомнительный успех, но только не здесь.
«Чёрт знает что! — страстно и уныло подумал я — и вот это у нас называется сервис. Да я её даже в голодный год за ведро пельменей не соглашусь.» Боже, как я был самонадеян!
Стараясь поскорее забыть единодушное остроумие циничных таксистов, я с опущенной гривой поплёлся домой. От расстройства пошёл на предыдущую квартиру, совершенно забыв, что уже снимаю новую.
Слеза комсомолки
Встречал я как-то с одной комсомолкой один рассвет. Рассвет завяз где-то в тучах и опаздывал. Жгуче светила луна. Как электрические столбы гудели ноги. Бесновались комары и комарихи и всей камарильей злобно нападали на нас. И безумно хотелось лечь и поспать. А ей было всё нипочём. Женщины, особенно нерожалые, чрезвычайно выносливы на встречах рассвета.
— Ты меня любишь? — выпытывала она у меня.
А я не знал, люблю её или нет. Если в человеке тебе нравится только его сиськи — это не повод для любви. Я сделал неопределённое, многовариантное лицо. Вроде как стесняюсь.
— Ну хоть немножко? — не успокаивалась эта комсомолка.
А я не знал, как можно любить немножко. Это всё равно, что немножко умереть или немножко забеременеть. Однако осторожно сказал:
Ностальжи
И где ты босоногое детство? Когда деревья были большими и вообще ещё были. Впереди нищенская пенсия и опять же босоногая старость. Я здесь, конечно, фигурально. Босым ходить наверно не будешь, но как знать, как знать.
В остросюжетной фазе отрочества — задрочества я не понимал этот опасный, как бритва мир и ужасно мучился, как будто переносил на ногах роды. Сейчас немного понял, но от этого мучаюсь ещё больше. Правда не так остро, но зато более непрерывно что ли. Более всеобъемлюще. В детстве я полагал, что никогда не умру, это не про меня. А сейчас думаю, отчего я не умер в детстве, ведь шансы были.
А как насыщенно и вдохновенно жилось! Каждый день прятки, штандр и казаки — разбойники. Мы отращивали себе великолепные цыпки, играли с девчонками в медосмотры (эта игра была моей любимой), со свирепым садизмом дразнили местных олигофренов Колю и Серёжу, ловили на уду простодушную рыбу… А ещё мы играли в войну, но на душе у нас был мир. И как изумительно мечталось о складном ножике! Хотя, конечно, школа и отравляла нашу счастливую до неприличия жизнь. Там нас учили уму-разуму, учили несвободе. Что такое в сущности педагогика, как не изуверская лженаука превращения счастливых детей в несчастных взрослых? Что?
Но детство упылило, как красный мячик. Оно оказалось стремительным, как понос, и коротким, как юбка путаны. Оно, как вспышка молнии, после которой мрак. И могучая гармония жизни кончилась — началось половое созревание и половое перезревание. И этими прыщами выложена дорога в ад. И уже не слышишь волнующей мелодии жизни, дыхания флейты не слышишь. Вокруг одна угрюмая какофония и невнятный диссонанс, в которых главенствуют почему-то настойчивое хрюканье, звуки метеоризма и страстные простуженные выкрики «Моё!» Грустно, братья и сёстры! И ты уже матерый самец человека. Своя норка, куда приводишь понравившихся самочек, этих вероломных и ушлых исчадий, посещаешь водопой, протекающий в пивнушке, участвуешь в выборах вожаков, а также состоишь в какой-нибудь стае таких же козлов, как и ты. И вокруг единодушное двоедушие и это цементирует ряды.
А детям всего этого не нужно. Мир для них просторный, ласковый и с искрами, как июньское утро в лугах. Правда он и сейчас напоминает утро, но уже утро в борделе, когда все иссякли и всё противно, и от разочарования под глазами синие круги. И уже не смотришь на мир ребячьими глазами художника. Вернее смотришь, но уже злобными прищуренными гляделками художника-баталиста. Это — враги, здесь наши. Врагов к ногтю, своих к награде.