В загадочном неведомом Турмагане открыты залежи нефти. И сюда высаживается первый десант нефтяников во главе с начальником вновь созданного нефтепромыслового управления Гурием Бакутиным. Для большинства героев Турмаган становится своеобразным горнилом, очищая и закаляя их характеры. Роман остросюжетен. Писатель поднимает проблемы гражданской нравственности и ответственности человека перед собой и обществом.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая
На крутоярье, на самой кромке обрыва застыл изваянием Гурий Бакутин. Он стоял неколебимо, широко расставив крепкие, будто вросшие в берег ноги и чуть наклонясь вперед, словно выжидая миг, чтоб кинуться с кручи в мутную, половодьем вспененную Обь.
Перехлестнув береговые рубежи, река волокла на себе бревна, деревья, доски, льдины. Все это кружилось, сшибалось, подминая и топя друг друга, и уносилось дальше на север, к Ледовитому.
— Во силища… Ломит, да… — упоенно бормотал Бакутин.
Сырой колкий ветер с севера косматил его длинные, почти по плечи, седые волосы, хлестал по молодому загорелому лицу, шарил под распахнутой длиннополой курткой, холодил разгоряченное восторгом тело. И от этой прохлады, от рискованной близости головокружительного обрыва, от бунтующего разлива реки Бакутин словно бы захмелел.
Глава вторая
Как ни ждали, как ни торопили это открытие — оно совершилось неожиданно, камнем с неба пало на головы и тех, кто искал в Сибири нефть, и тех, кто должен был ее добывать. За десятилетие отчаянного лихого геологического поиска не было сделано ничего для освоения нащупанных в таежных болотах нефтяных месторождений. Те, кто планировал и кто обязан был эти планы выполнять, к остолбленному геологами сибирскому нефтяному исполину подходили как к медвежьей берлоге: и пустая не радовала, и с начинкой не веселила, не хотелось лишний раз рисковать да перенапрягаться. Оттого салютный клич «Есть сибирская нефть!» вместе с радостью посеял во многие сердца тревогу. Ее прятали за трезвым расчетом, разумной осторожностью и необходимостью предвидения. На растерянно замешкавшихся плановиков снизу давили местные партийные органы и нащупавшие нефть геологи, а сверху — директивные цифры нефтедобычи, невыполнимые без сибирской нефти. Тогда и сшибли пробку с кремневой подземной бутыли, в которой миллионы лет корчился нефтяной исполин.
Тогда и начался тот самый невиданно дерзкий, полуфантастический поединок с болотами, тайгой и стужей, который окрестили «чудом XX века» и о котором вскоре загомонил весь мир…
Но голова у всех одна, и всегда отрадней видеть снесенную голову соседа, нежели топор над своей. И кое-кто лишь тем только и занимался, что оберегал собственную голову. А в это время нефтяной младенец, хрипя и кряхтя от натуги, вылезал и вылезал из подземного плена…
Надо было немедленно, всеми силами готовить посадочную первому десанту нефтяников в Турмагане, но вместо этого туда выбросили сам десант. У недоношенного и хилого Турмаганского нефтепромыслового управления не было ничего для промышленной добычи нефти, зато в кармане начальника НПУ, коммуниста Бакутина, лежал всеми инстанциями утвержденный план, где кривая добычи ракетой устремилась ввысь и, начав с миллиона тонн в 1965-м, через десять лет должна была достигнуть фантастического рубежа — сто миллионов! А где было взять нужные для такого взлета рабочие руки? Куда поселить владельцев этих рук? На чем завезти миллионы тонн механизмов, металла, труб, бетона? — это и многое иное, такое же важное и безотлагательное, в том плане замалчивалось.
Глава третья
Нет, неправда, что можно от какой-то точки начать жизнь сначала, отсекая напрочь прожитое. Можно сменить жену, переменить веру, из добренького стать злым, а из подлеца святошей, но все, через что прошел по пути к этому, навсегда останется в тебе, всюду будет с тобой и в самый неподходящий миг кольнет прямо в сердце. Все можно начинать по десять раз, ломать и снова строить, только не собственную жизнь, ибо та начинается без спросу и обрывается без предупреждения. Может, и есть неведомая сила, управляющая судьбами людскими, отмеряющая долготу каждой жизни, так та сила неподвластна человеку. Потому и нет ничего страшней раскаяния. И видишь, и понимаешь, и чувствуешь, а переиначить — не можешь. Вперед пятками не ходят…
Примерно такие мысли высказал Остап Крамор в пропахшую терпким мужским потом и запущенным бельем, прокуренную пустоту полубалка, куда его подселили четвертым. Соседями Крамора по душному купе с единственным оконцем были трое недавно демобилизованных парней, прибывших сюда с комсомольскими путевками. Они служили в одной танковой части, потому называли себя «мехтроицей» и жили на редкость спаянно и весело. За старшего в «мехтроице» был помбур Егор Бабиков — некрупный, но туго скрученный, жилистый, неутомимый парень. Смуглый, горбоносый острослов и задира Аркадий Аслонян монтировал буровые вышки. И только Ким Чистяков не изменил армейской привязанности, не покинул машину, работал бульдозеристом в четвертом СМУ (строительно-монтажном управлении) треста «Турмаганнефтегазстрой». Ким был белобрыс и веснушчат, с выгоревшими ресницами и тоже как будто выгоревшими белесыми глазами. Добродушный и флегматичный, он иногда становился на диво упрямым. Друзья знали: если Ким застопорил — не пытайся его сдвинуть.
К Остапу Крамору все трое отнеслись с оттенком того еле приметного полуиронического снисхождения, с каким ныне зачастую относятся люди физического труда к творческой интеллигенции. Они не третировали художника, но нет-нет да кто-нибудь ненароком подчеркнет свое превосходство, чем сразу зацепит чуткого Остапа, и тот, мигом сникнув, уйдет без объяснений.
В деревянной двухэтажной конторе нефтепромыслового управления был у Остапа Крамора свой крохотный закуток, выделенный Роговым с великой неохотой, под нажимом Бакутина. В том закутке, кроме самодельного, из древесно-стружечной плиты стола и такой же самодельной табуретки — ничего не было. Остап появлялся здесь когда хотел, засиживаясь иногда за полночь. Он малевал надверные таблички, писал лозунги, рисовал плакаты, оформлял стенды, стенгазеты и делал еще массу таких же очень нужных мелочей, получая за это заработную плату инженера по технике безопасности…
Глава четвертая
«Не складно — зато жалобно» — всплыло в памяти бог весть когда слышанное присловье, и Бакутин, хмыкнув, желчно скривил губы. Точно о нем: и не складно и жалобно получилось. Ни поесть, ни отдохнуть по-человечески, да и без жены сухостойная жизнь. И ведь сам капкан насторожил, сам и влез в него, да не со слепу, не по забывчивости, а сознательно. Все сам. Поманила неведомая Сибирь, рисковое дело, трепетный, терпкий дымок первопроходческих костров. Словом, кровь взыграла, романтики захотелось. А может, зов предков? Может, кто-нибудь из прапрадедов открывал неведомые земли, карабкался на безыменные пики, торил первые тропы? Иль это от избытка сил? И сам не знает. Его всегда притягивали аэродромы, вокзалы, пристани, звали невесть куда вскрики тепловоза и стонущий протяжный пароходный рев…
«Папа, а где этот Турмаган?» — прицепился Тимур. Они расстелили на полу большую карту Союза, улеглись на нее рядышком. Навесив куполом ладонь над Западно-сибирской низменностью, Гурий стал пояснять сыну: «Вот это зеленое — тайга. Ну, лес, значит, только хвойный. Погоди, ты же читал книжку про Ромку Рамазана…» — «Ага! — приподнялся от полу Тимур. — Вспомнил… Там бродят медведи. Там рыскают рыси. И белки, как птицы: не страшны им выси. Там лоси рогатые трубно ревут. Лиса, и кукушка, и соболь живут…» — «Молодчина! — похвалил Гурий Константинович. — Эти синие пятнышки — озера. Там их — тысячи. А вот Иртыш». Палец Тимура приник к синей змейке и заскользил, запетлял по ней. «Направо. Направо, — скомандовал Гурий Константинович. — Точно. Сюда. Это пошла Обь-матушка. Вот тут где-то Турмаган». — «Странное название. Тревожное и смутное», — вставила Ася. «Языческое», — пояснил Гурий Константинович, вглядываясь в карту. На ней не оказалось даже древнейшего приобского городка Сарьи, который доживал четвертый век и когда-то был столицей фантастически большого Сарьинского уезда…
Только вплотную подлетев и зависнув над ним, Бакутин разглядел из окна вертолета загадочный Турмаган. «Спустись пониже, дай кружок», — попросил вертолетчика, а сам прилип носом к вибрирующему круглому стеклу.
То, что называлось Турмаганом, прилепилось к обскому крутоярью и сверху походило на палубу гигантского судна, терпящего катастрофу. Груды бревен, труб, проволоки, ящиков и мешков, кучи выкорчеванных пней, черные язвы котлованов, черные царапины траншей, черные дымы костров, нелепое нагромождение разномастных строений, между которыми торопливо и бестолково сновали люди и машины, машины, машины. Окутанные сизой гарью, они везли, рыли, толкали, буксовали и вязли в торфяном месиве.
Глава пятая
Второй день, то затихая, то вновь набирая силу, хлестал дождь. Вымыл тепло с прибрежной таежной прогалины, налил котлованы и канавы, разжижил дороги. Ртутный червячок уличного термометра конвульсивно сжимался и сжимался, приближаясь к нулю. На проливном дожде, под боком у свинцово-суровой Оби, да еще при северном ветре пять-шесть градусов тепла куда хуже, чем сухой тридцатиградусный мороз.
Влажный холод проникал во все щели. Неуютно и зябко стало в балках, бараках и насыпушках. Не сушились, а вялялись над печурками серые брезентовые робы и телогрейки, а у порога не просыхали лужи от мокрой обуви.
На исхлестанных дождем дорогах — ни души. Лишь кое-где, увязнув намертво, мокли покинутые водителями самосвалы и трубовозы. Только АТТ отваживались выходить в путь и хоть с большими потугами, но все же развозили людей и продукты, доставляли в больницы нуждающихся в неотложной врачебной помощи.
Прибитые ливнем, с безжизненно обвислыми лопастями, сиротливо стояли на летном поле безотказные работяги-вертолеты. Обескрыленный Турмаган сразу утратил связь с теми, кто нес нескончаемую вахту на затерянных в болотах буровых и на временных насосных станциях. Теперь там хоть умри, хоть разорви надрывным «SOS» рацию — никто не приедет, не придет, не прилетит на выручку. Захлестнутые непогодой, вахты буровиков работали бессменно третьи сутки.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая
Ни одна метеослужба не в силах предугадать погоду на Севере: под боком Ледовитый океан, предскажи-ка, чего вдруг выкинет своенравный полярный владыка. Дохнет посильней, и сорвутся с мест стаи облаков, рванутся к югу, задрапируют, зачернят небо, погасят солнце, спрессуют воздух, и сразу рванутся вниз стрелки барометров и все в природе замрет на трепетной красной черте в немом ожидании взрыва… Дохнет Ледовитый еще раз, и заголосит над тундрой непроглядная свирепая метель, раскачает тайгу, сметет с земли все мертвое, а живое — загонит в дома, норы, дупла. И станет день схож с ночью, ревущий стылый мрак окольчужит планету, только желтые пятна окон будут напоминать о живом, человеческом, неподвластном непогоде… Ну, а если ворохнется Ледовитый, — дрогнет промороженный до звона воздух, хлынет неоглядной лавиной к Уралу, тесня и выметая тепло с гигантской Западно-Сибирской вмятины, тогда не дни, всего лишь часы понадобятся для того, чтоб выстудить ее, выморозить до мертвенной белизны, вздыбить стрелки барометров делений на двадцать пять сразу.
Потому и не верили турмаганцы прогнозам погоды, не дивились ее головокружительным скачкам.
Нынешний день вылупился дивно погожим: ярким, тихим, солнечным. Буровики от удивления только глаза протирали: вместо обещанного метеостанцией крутого похолодания — ласковая, безветренная, искристая тишь. А под таким солнцем, без ветра, минус двадцать пять — не мороз. Потому у рабочих ватники и полушубки полурасстегнуты, уши открыты и шеи не замотаны.
Над буровой то и дело пролетали вертолеты, лихой пулеметной трескотней бодря, подстегивая буровиков. Те работали напористо, весело, будто всех их вдруг поразил диковинный вирус бодрячества, и они, подгоняя и таща друг друга, раскручивали, свинчивали, спускали, цементировали. Захваченные работой, не сразу приметили крутой перелом в погоде, а когда спохватились… ни солнца, ни голубизны, ни искристой тиши. Пронзительный, резкий ветер гнал и гнал с севера клочковатые облака. Те густели, тяжелели, оседали все ниже. Воздух тоже как будто густел и темнел на глазах. Заскакали, зашипели по сугробам витые волны поземки. Закосматились вокруг буровой редкие снеговые струи. А ветер все резче и сильней, волны поземки выше, снегопад гуще, и вот уже загуляла, запела над барханами хмельная, шалая метель. Когтила, пузырила, трепала брезентовый купол над рабочей площадкой, раскачивала сорокаметровую железную пирамиду, слепила глаза, подсекала ноги, вышибала ношу из рук.
Глава вторая
Эти восемь киплинговских строк прилипли к Таниной памяти, и она то повторяла их про себя, то бормотала вполголоса, как молитву. Что-то в них притягивало душу. Порой в них слышался безнадежный зов о помощи, порой — безответная мольба о пощаде и почти всегда — безысходная тоска. Щемящая боль оплетала сердце, выжимала слезы, и, смежив веки или накрыв ладонью глаза, Таня снова и снова, как заклинание, выговаривала неотвязные строки о Томплинсоне. «Так и у меня, так и у меня. Впереди ли, позади ли. Погасла… В полынье. Навсегда…»
Жизнь как бы проносилась мимо нее, не задевая, не тревожа, не зовя. Какой сегодня день, число, ветер голосит в трубе иль первозданная тишь стынет? — ей все равно. С механическим равнодушием Таня жевала, двигалась, говорила, не угадывая чужого настроения, не улавливая чувственной основы чужих слов и поступков. И не будь подле Даши с Люсей, неизвестно, жила ли бы Таня: так манила ее та черная полынья, что стала бездонной могилой Ивана Василенко.
Глава третья
Север…
Прокляни его, отрекись, беги прочь, в благословенные просторы солнечных степей иль под райскую сень пальмовых рощ, блаженствуй и ликуй — раскованный, освобожденный, неподвластный, — но знай: скоро, очень скоро тебя подсечет, заарканит и начнет душить неуемная тоска по комариной болотной глухомани, по непоседливому неуюту балков и палаток, по короткой, жестковатой, но нелицемерной и крепкой мужской дружбе, по неразведенному спирту и сырой рыбе, по лихорадочно напряженным, беспощадным будням, очень схожим с буднями войны, и еще по многому — большому и вовсе мизерному, что вобрало в себя магическое слово — СЕВЕР.
Высказав все это, министерский друг Румарчука надолго умолк. Вертел в руке порожнюю хрустальную рюмку, смотрел на догорающий камин и молчал.
Молчал и Румарчук, хотя и не согласен был с другом. «Север, Юг… Голубые льды айсбергов. Знойная россыпь барханов… Влюбленность. Привязанность… Сентиментально-книжная чешуя, — вяло думал Румарчук, — все это верная примета преждевременного старения: чувства обмякли, одрябли, до срока изношенные тормоза и ограничители не держат, и… струятся слезы, млеет сердце…» Но не высказал это старому другу, не возразил ему. Зачем? Пусть пофилософствует, покрасуется, полюбуется собой, блеснет глубиной мысли и тонкостью чувств. Не часто выпадает ему такая возможность. В нынешний век да еще в столь высоком кресле не до отвлеченных разглагольствований: на неотложные дела едва-едва сил хватает, а надо еще конъюнктуру учитывать… Румарчук ничего худого не желал своему другу — старому, проверенному, надежному. Не без его помощи повенчали Румарчука на трон нефтяного короля Сибири, и он всегда был в курсе настроений и задумок министерского руководства.
Глава четвертая
Она ворвалась как шаровая молния.
Добела раскаленная.
Неприкасаемая.
Взрывоопасная.
Глава пятая
Догорал, оплывая багряным закатом, знойный и душный июльский день. Пропитанный болотными испарениями, горячий воздух казался густым и клейким. Обезвоженная зноем, торфяная скорлупа болот сухо и неприятно хрустела под ногами, колесами и гусеницами, превращаясь в коричневую едкую пыль. Та не рассеивалась в душном безветрии, а копилась и красноватым маревом повисала над Турмаганом, приставала к потным лицам, липла к слизистой рта и носа, набивалась в уголки глаз, хрустела на зубах. Кочковатая, иссеченная рубцами и складками прибрежная полоса пустоши вдоль дорог и пустыри строительных площадок — все было завалено грудами камня, кучами гравия, штабелями теса, металлическими прутьями, балками, трубами, бетонными плитами и иными стройматериалами, которые днем и ночью отовсюду прибывали и прибывали сюда по Оби. Все это накалялось за день так, что само начинало излучать тепло, и строящийся Турмаган становился похож на гигантскую раскаленную каменку, по которой, изнывая и задыхаясь, метались люди словно в бреду — злые, раздражительные, неуступчивые. Они ожидали вечерней прохлады как великого блага, но едва спадала жара, с реки начинало тянуть свежестью, как тут же налетал гнус. Эта крохотная, бесшумная летучая тварь лезла и лезла будто из-под земли, густо облепляя все живое. Люди отбивались от насекомых руками и ветками, давили их горстями, одевали накомарники, разводили дымокуры — ничего не спасало: осатанелые кусучие полчища слепо кидались в огонь и дым, проникали в любые щелки и дырочки, падали дождем в тарелки с супом, в кружки с водой, влетали в рот при вдохе. У иных от укусов мошкары тело покрывалось шишками и страшно зудело. Расчесанные в кровь, с припухшими лицами детишки отбивались от мошкары, чем могли, но не спешили в духоту под крышу.
— Смешно, — зло бормотал Бакутин, задыхаясь и обливаясь потом под глухим брезентовым колпаком «газика». — На Луну летаем, атом взнуздали, а с комарьем не сладим.
Наверное, было бы куда приятней ехать с откинутым тентом, но брезентовая капсула хоть и угнетала и тяготила, зато спасала от едучей пыли и глумливой мошкары.
— Говорят, в Канаде всем, кто работает в комариных местах, дают такие аппаратики, вроде бы наручных часов, и те сигналят мошкаре: «От меня!», — высказался шофер.