Герои третьей книги Джумпы Лахири не чувствуют себя чужими ни в строгих пейзажах Массачусетса, ни в уютных лондонских особняках. Эти молодые люди, выпускники элитных колледжей Новой Англии, уже, казалось, полностью ассимилировались, воспринимают себя уже настоящими американцами. Но все-таки что-то не дает им слиться с успешными яппи, своими однокашниками, и спокойно воплощать американскую мечту. И это не только экзотически звучащие имена и цвет кожи, выдающие их бенгальское происхождение…
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
НА НОВОЙ ЗЕМЛЕ
На новой земле
После смерти матери Румы отец ушел из фармацевтической компании, в которой проработал несколько десятилетий, и начал путешествовать по Европе. За последний год он успел посетить Францию, Голландию, а совсем недавно пробыл две недели в Италии. Он покупал самые дешевые «коллективные» путевки — его не раздражали незнакомцы, с которыми ему приходилось общаться, и он с явным удовольствием трясся в автобусе по ухабистым сельским дорогам, послушно осматривал картины в музеях и ел то, что клали ему в тарелку. Поездки продолжались две, три, а иногда и четыре недели. Каждый раз, когда отец отправлялся в новое путешествие, Рума закрепляла магнитом на холодильнике электронную распечатку его рейсов, а в день прилета внимательно слушала новости, чтобы узнать, не случилось ли где в мире авиакатастрофы.
Иногда в Сиэтл, где жили Рума, Адам и маленький Акаш, приходили открытки с видами старинных дворцов и церквей, каменных фонтанов, уютных, заполненных туристами и голубями площадей, терракотовых крыш в лучах вечернего солнца. Рума тоже когда-то ездила в Европу, правда только раз, лет пятнадцать назад, а то и больше. Они с подружками купили «круговой билет» на «Еврорейл» — целый месяц бесплатных переездов на поезде по европейским странам. Вышло не очень дорого: хватило денег, которые Рума скопила за полгода работы помощником юриста. Ночевали они в дешевых пансионах и студенческих общежитиях, жили впроголодь, ничего не покупали, кроме таких же открыток, что теперь ей посылал отец. Отец снабжал их лаконичными, безликими посланиями, кратко описывая достопримечательности, которые он уже посетил или собирался увидеть: «Вчера были в галерее Уффици. Сегодня гуляли по набережной Арно. Завтра планируем экскурсию в Сиену». Время от времени отец вставлял пару слов о погоде, однако никогда не высказывал своего мнения об увиденных им красотах. Его письма скорее напоминали телеграммы, которые они когда-то посылали родственникам в Калькутту, когда возвращались домой после очередного посещения исторической родины: «Долетели благополучно. Всех целуем».
Однако эти открытки были первыми письменными обращениями отца к Руме за все тридцать восемь лет ее жизни. Ответа на них не предполагалось: туристские маршруты отца слишком часто переносили его из одного города в другой. Глядя на его почерк — мелкий, четкий, почти женский, — Рума с тоской вспоминала материнские каракули: мать путала заглавные буквы со строчными, вставляла их в середине слов, как будто каждую букву выучилась писать в единственном варианте. Отец адресовал открытки только Руме, никогда не упоминая ни Адама, ни Акаша, да и ее он признавал как дочь лишь в самом конце своих коротких посланий, которые всегда подписывал одинаково: «Будь счастлива, с любовью, баба» — будто раздача счастья могла произойти с легкостью одного росчерка пера.
В августе отец опять собирался отправиться в путешествие, на этот раз в Прагу. Однако перед поездкой он намеревался приехать к ним погостить: посмотреть дом, который они с Адамом купили в восточном районе Сиэтла, и провести неделю в обществе дочери. Рума с Адамом переехали в новый дом из Бруклина прошлой весной: Адаму предложили престижную работу в Сиэтле. Рума страшно удивилась, когда отец позвонил ей как-то вечером, когда она возилась с ужином на кухне, и рассказал о своих планах. Обычно Рума сама звонила отцу: после смерти матери она приняла на себя обязанность развлекать его ежевечерними звонками, спрашивать, как прошел его день, хорошо ли он себя чувствует. С течением времени звонки стали более редкими — теперь они разговаривали лишь раз в неделю по воскресеньям. «Баба, ты знаешь, мы всегда тебе рады, — прокричала она в телефонную трубку (там что-то трещало и похрипывало), — приезжай в любое время, не надо спрашивать разрешения!» «А вот маме и в голову бы не пришло спрашивать разрешения, — положив трубку на рычаг, с грустью подумала Рума, — она бы просто поставила нас в известность в последнюю минуту, держа в руках билеты: «Дочка, мы навестим вас в июле». Когда-то Руму бесила материнская бесцеремонность, но теперь она бы все отдала, чтобы еще раз увидеть маму живой.
Они решили, что Адаму на эту неделю лучше уехать в командировку. Правда, со времени переезда он и так слишком мало времени проводил дома, разъезжая по всему Западному побережью, но что поделаешь! Такова была специфика его новой работы, а Рума не могла ездить вместе с мужем. В городах, куда его посылали, не было ничего интересного ни для нее, ни для Акаша. Правда, Адам уверял ее, что через пару месяцев интенсивность командировок спадет и что ему самому непереносимо оставлять Руму с Акашем так часто одних, особенно теперь, когда Рума снова ждет ребенка. Может быть, им следует нанять няню, хотя бы на полдня? А может быть, на целый день? Можно даже поселить у них няню — в доме сейчас полно места. Но Рума почти не знала Сиэтла, да и мысль о том, чтобы оставить свое дитя с чужим человеком, приводила ее в ужас. Она сама со всем управится, ничего страшного, а через полгода, в сентябре, Акаш пойдет в детский садик, и тогда всем станет значительно легче. К тому же Рума не работала, и ей было стыдно платить за то, что сама могла делать бесплатно.
Земля — Небо
Строго говоря, Пранаб Чакраборти не был моим младшим дядей, то есть младшим братом моего отца. Он просто был одним из бенгальцев, что возникали в жизни моих родителей в начале семидесятых, когда они снимали квартирку на Сентрал-Сквер и могли перечислить американских знакомых и друзей по пальцам одной руки. Но настоящих дядей у меня в Америке не было, и поэтому родители велели мне называть его Пранаб-каку —
дядя
Пранаб. Соответственно, сам Пранаб называл моего отца Шиамал-да, всегда обращаясь к нему в уважительной форме, как положено обращаться к старшему брату, а мою маму он звал буди, что в бенгальской традиции служит обращением к жене старшего брата, и никогда не обращался к ней по имени, Апарна. После того как мои родители подружились с Пранабом-каку, он признался, что в день, когда он осмелился заговорить с моей матерью, он шел за нами в течение нескольких часов. Мы с мамой в тот день бродили по улицам Кембриджа — мы частенько гуляли там после школы. Пранаб-каку шел за нами по Массачусетс-авеню, зашел даже в «Гарвард Куп» — там моя мама любила покупать на распродаже кастрюли и сковородки. Затем мы с мамой пошли в Гарвард-парк посидеть на травке, поглазеть на поток студентов и профессоров, который непрерывно втекал в ворота университетского городка и вытекал оттуда на улицу. В конце концов, когда я захотела в туалет, и мы стали подниматься по лестнице, что вела в библиотеку, он все-таки набрался смелости и легонько похлопал мою мать по плечу. Когда она удивленно обернулась, Пранаб-каку, запинаясь, спросил ее по-английски, не бенгальской ли она национальности. Вообще-то национальность моей матери перепутать было практически невозможно: на запястьях ее болтались традиционные бенгальские красно-белые браслеты, одета в тот день она была в нарядное
тангельское
сари, а пробор ее был густо накрашен алой краской, отличающей замужнюю женщину от девицы. К тому же ее лицо — с округлым подбородком и огромными карими глазами — также было типично бенгальским. Пранаб признался позже, что окончательно убедили его три английские булавки, прикрепленные к тонким золотым браслетам, украшающим мамины руки: эти булавки она всегда носила с собой, чтобы вовремя заменить оторвавшуюся пуговицу или быстренько вдеть лопнувшую резинку на моих трусах — привычка, которую Пранаб наблюдал у своих сестер и тетушек, оставшихся в Калькутте. Более того, Пранаб-каку слышал, как моя мама обратилась ко мне на бенгали — она сказала, что нет, мне нельзя купить очередной выпуск «Арчи», поскольку я еще не сделала уроки. Однако бедный Пранаб был настолько запуган американской действительностью, что уже не доверял ничему, даже своим собственным глазам и ушам.
К тому времени мои родители снимали квартиру на Сентрал-Сквер уже более трех лет; а до этого они жили в Германии, а еще раньше — в Индии. Я родилась в Берлине, где мой отец получил диплом в области микробиологии, прежде чем переехать в Америку и принять должность научного сотрудника в лаборатории Массачусетской клинической больницы. А поженились мама с папой еще в Индии. Они и не знали друг друга до женитьбы — по древней традиции, ее устроили родственники. Мои первые воспоминания связаны с нашей квартиркой на Сентрал-Сквер, маленькой и темной, и Пранаб-каку занимает в них немалое место. Долгое время мне казалось, что он жил там вместе с нами. Как он сам любил рассказывать, когда он дотронулся до плеча моей мамы, она бросила на него один лишь взгляд и сразу поняла, что он умирает от тоски и голода. И она взяла его за руку, привела в нашу квартиру и прежде всего напоила чаем. Потом, узнав, что он уже три месяца не пробовал настоящей бенгальской еды, она накормила его остатками вчерашнего ужина — макрелью под соусом карри и рисом — и принялась готовить новый ужин. Пранаб, подумав, решил никуда не уходить и подождать следующего приема пищи. Когда вернулся с работы мой отец, все опять сели за стол и поужинали еще раз. С тех пор Пранаб стал не просто частым гостем в нашем доме — он занял прочное место в нашей семье в самом прямом смысле этого слова.
Вообще-то Пранаб происходил из обеспеченной калькуттской семьи и до приезда в Америку не делал по дому ничего — разве что стакан воды мог себе налить. Он был совершенно не готов к жизни бедного аспиранта и за первый месяц похудел на двадцать фунтов. К тому же он приехал в Бостон в конце января как раз посреди ужасного снегопада и метели и даже не взял с собой теплой одежды, а где купить ее — тоже не знал. К концу первой недели он собрал свои вещи и поехал в аэропорт — готов был отказаться от своей заветной мечты, которую лелеял всю жизнь, но в последний момент передумал. Пранаб жил на Траубридж-стрит в доме разведенной женщины с двумя маленькими девочками, которая сдавала ему комнату.
Девочки орали и визжали дни и ночи напролет, не давая ни минуты покоя, а пользоваться кухней ему разрешалось только в определенные часы, когда никого не было дома, и после готовки тщательно протирать плиту и раковину дезинфицирующим средством. Мои родители выслушали несчастного, сочувственно прищелкивая языком, и согласились, что такая жизнь может довести человека до самоубийства. Если бы у них была свободная комната, они с удовольствием пустили бы Пранаба квартирантом, сказал отец, но в их маленькой квартирке не было места лишнему человеку. Однако хоть они и не могут взять его на полное довольствие, заверил отец, по крайней мере, он должен был почаще приходить к ним в гости, хоть на обеды, хоть просто так. Пранаб не возражал, и вскоре он стал постоянно забегать к нам в перерывах между занятиями и проводить с нами все выходные. Он постоянно оставлял после себя напоминающие о нем предметы, как будто боялся, что его забудут: то зажигалку, то початую пачку сигарет, иногда газету или конверт, который он так и не удосужился вскрыть, а иногда и свитер, небрежно повешенный на спинку стула.
Я прекрасно помню его смех — звучный, сильный — и его нескладное длинное тело. Обычно он садился верхом на стул, обвив ноги вокруг ножек, или разваливался на диване. У него было запоминающееся лицо: высокий лоб, густые темно-каштановые усы — и целая копна нечесаных волос, которые, по мнению мамы, делали его похожим на хиппи — их тогда вокруг было видимо-невидимо. Он не мог усидеть спокойно ни минуты — его ноги постоянно отстукивали какой-то ему одному слышный ритм, маленькие руки с тонкими пальцами дрожали, когда он чиркал спичкой. Он непрерывно курил, стряхивая пепел в чайную чашку, — моя мать быстро поняла, что лучше расставить чашки по периферии гостиной, иначе ковру скоро придет конец. Несмотря на то что Пранаб был ученым, в нем не было ничего от сухого педанта — он выглядел скорее диким и непредсказуемым, как лесная обезьяна. И он был всегда ужасно голодный: входил в дверь, восклицая, что у него маковой росинки не было с утра, и поглощал пищу с такой жадностью, как будто пытался наесться на всю жизнь. Он таскал у матери котлеты со сковородки и проглатывал их прежде, чем мама успевала выложить их на традиционный салат из красного лука. Родители уверяли меня, что Пранаб необыкновенно талантлив — в университете в Джадавпуре он считался звездой, а Технологический университет Бостона выделил ему полную стипендию — больше, чем другим эмигрантам. Впрочем, свою стипендию Пранаб-каку проедал за неделю, а занятия прогуливал почем зря.
Выбор ночлега
Снаружи отель «Чадвик Инн» выглядел многообещающе, он походил на охотничий домик в горах в старинном стиле: сайдинг темно-шоколадного цвета, красные наличники на окнах. Но, оказавшись в холле гостиницы, Эмит почувствовал разочарование: несмотря на недавний ремонт, а может быть, именно благодаря ему отель приобрел безликий, стандартизованный вид, типичный для такого рода заведений. Стены были оклеены обоями пастельных тонов, и особенно раздражал Эмита рисунок на них: серия резких штрихов, как будто кто-то пытался расписать новую шариковую ручку, но в голову ему не пришло ни единого слова. На стойке администратора возвышалась стопка цветных брошюр, рекламирующих местные достопримечательности. Меган сразу же схватила кипу проспектов и рассеянно листала их, пока Эмит заполнял анкеты. Теперь эти брошюры в беспорядке валялись на одной из двуспальных кроватей, которые занимали большую часть их номера. Меган открыла заднюю страницу брошюры и развернула приклеенную там карту.
— Ты можешь показать мне, где мы сейчас находимся? — спросила она, уводя палец слишком далеко на север.
— Вот здесь, — сказал Эмит, указывая на город. — Здесь озеро, видишь? Вот это, похожее на зайца.
— Не вижу, — сказала Меган.
— Да вот же оно! — Эмит взял палец Меган и твердо поставил его в правильную точку.
Только хорошее
Самое обидное, что Судха сама впервые дала попробовать Рахулу алкоголь, когда брат приехал навестить ее в Пенсильванском университете. Она сначала заказала ему и себе по кружке разливного пива в баре, а на следующий день взяла ему чашку кофе в столовой. Оба напитка Рахулу категорически не понравились, он поморщился, пробуя пиво, и заявил, что предпочитает спрайт этой противной горечи, а в кофе высыпал десять пакетиков сахара. Тогда ему было пятнадцать, и Судха посмеялась над своим маленьким братишкой. Однако на следующее лето, когда она приехала домой, Рахул попросил ее купить ему несколько упаковок пива: он намеревался собрать дома друзей, поскольку родители уезжали на выходные в Коннектикут. Она с трудом узнала брата: меньше чем за год он вымахал до шести футов, с зубов исчезли брекеты, вместо них над верхней губой появилась темная поросль, а на щеках — россыпь красноватых прыщей. Да уж, ничего себе — «маленький братишка»! «Маленьким» теперь ее брата было никак не назвать. Судха поехала в винный магазин, а потом они с Рахулом тщательно спрятали алкоголь в стенных шкафах в коридоре, разделяющем их комнаты.
После того как родители заснули, Судха принесла несколько банок пива в комнату брата. Он уже успел сбегать вниз и набрать колотого льда в высокий стакан, чтобы остудить тепловатый «Будвайзер». Они быстро прикончили одну банку, потом еще одну, включили магнитофон, послушали «Роллинг Стоунз» и «Дорз», выкурили по сигарете, сидя за занавеской и выдыхая дым на улицу. Судхе казалось, что она вновь оказалась в школе, только теперь у нее было больше опыта и дерзости, и она могла позволить себе делать то, что ей хочется. Она почувствовала также еще более крепкую связь с братом: многолетняя привычка считать его ребенком постепенно уступала место чувству равенства и искренней дружбы.
Судха научилась нарушать родительские запреты только в колледже. До этого она в точности следовала их наставлениям: целые дни училась, а свой круг общения ограничивала столь же скромными одноклассницами. Она как будто нарочно вела себя идеально, ожидая дня, когда сможет вырваться на свободу. Однако и в Филадельфии, вдалеке от родительского дома, Сухда продолжала старательно учиться, вместо одной взяла себе две специализации, в математике и экономике, и только на выходные позволяла себе повеселиться с друзьями на вечеринках, даже иногда допускала мальчиков к себе в постель. Она также попробовала алкоголь, нарушив тем самым один из наиболее строгих родительских запретов. Ее родители ненавидели алкоголь больше других «грехов» американского общества — сами в жизни своей капли в рот не взяли и другим не советовали, осуждая бенгальских мужчин, которые на традиционных праздниках позволяли себе выпить рюмку-другую бренди. Вначале Судхе пришлось тяжело — на первом курсе она не знала меры и частенько набиралась так сильно, что ее рвало прямо на тротуар, когда, шатаясь, они с друзьями возвращались под утро в колледж. Однако скоро она научилась определять свою норму и хмелеть, но не напиваться. Уметь держать вещи под контролем: вот черта, которой можно было наиболее полно описать характер Судхи.
После того как Рахул окончил школу, родители закатили грандиозную вечеринку, посвященную этому. Теперь, по их мнению, они могли с гордостью заявить, что сумели воспитать в чужой стране под названием Америка двух прекрасных детей. Рахул направил свои стопы в Корнелльский университет, а Судха продолжала учиться в Филадельфии, поскольку поступила в магистратуру по специальности «международные отношения». На вечеринке, где присутствовало более двухсот человек, родители торжественно вручили сыну ключи от новой машины: в Итаке без автомобиля делать молодому человеку было нечего. Они прожужжали знакомым все уши о Корнелле, это было гораздо более престижное учебное заведение, чем Пенн. «Мы выполнили свои обязанности», — заявил отец под конец вечеринки, позируя перед камерой в окружении детей и родственников. Судха могла только с облегчением вздохнуть. Она годами слушала рассказы о других, умных, успешных и послушных бенгальских детях, с которыми родители сравнивали ее собственные достижения: она наизусть помнила истории про золотые медали и грамоты, привезенные с олимпиад, про полные стипендии, которые предлагали счастливчикам престижные колледжи. Иногда отец Судхи вырезал заметки из газет о каких-нибудь сугубо одаренных детях — Судха запомнила очерк о мальчике, который получил докторскую степень в двадцать лет, и другой, о девочке, которая поступила в колледж в возрасте тринадцати лет, — и прикреплял их магнитами к холодильнику. Когда Судхе было четырнадцать лет, отец написал в Гарвардский медицинский колледж письмо с просьбой прислать ему анкеты для поступления и положил образец заявления Судхе на стол.
Впрочем, опыт Судхи показал ее родителям, что ничего опасного в том, что дети уезжают из родного дома в колледж, нет. Рахул, в отличие от Судхи, которая втайне страшно переживала, как она будет жить одна, вообще не проявил признаков волнения. Казалось, будущий переезд его никак не касается. Глядя на спокойное, почти отрешенное лицо брата, Судха поймала себя на мысли, что всегда считала его более умным и лучше приспособленным к жизни. В школе ей приходилось много заниматься, чтобы оставаться в пятерке лучших учеников, а Рахул, казалось, мог вообще не прикасаться к книгам, однако это не помешало ему сдать экзамены за третий класс старшей школы экстерном.
Не ваше дело
Почти каждую неделю Санг звонили женихи. Вообще-то Санг не знала женихов лично, часто даже не слышала о них, но они откуда-то узнавали ее телефон, скорее всего от своих знакомых — всезнающих бенгальских матрон. Наверняка матроны говорили, что, хотя Санг уже исполнилось тридцать, она все еще хороша собой, умна, образованна и свободна для брака. Большинство мужчин, как и Санг, были бенгальцами, и, когда она спрашивала их, где они достали номер ее телефона, все как один заверяли ее, что получили его от родителей Санг, которые спят и видят свою дочь замужем. Но Санг женихи только раздражали — она говорила, что они полные придурки, что даже толком не знают, как ее зовут, не говоря уж о других фактах ее биографии. Некоторые, например, были уверены, что она изучала физику, хотя на самом деле она училась на философском факультете, и что она окончила Колумбийский, а не Нью-Йоркский университет
[6]
. К тому же все они почему-то называли ее Сангита, хотя она отзывалась только на Санг. Женихи выражали свое восхищение тем, что «Сангита» сумела получить докторскую степень в Гарварде. Дураки! Они не знали, что ее отчислили за неуспеваемость еще на втором курсе и что теперь она работала кассиром в книжном магазине на площади.
Соседи по дому, Пол и Хизер, всегда могли точно определить, когда Санг разговаривает по телефону с очередным женихом. «О, привет!» — говорила она преувеличенно высоким голосом и с еле слышным вздохом раздражения откидывалась на спинку стула, как бы покоряясь обстоятельствам: так в метро, когда поезд останавливается посередине перегона, пассажиры недовольно закатывают глаза, но молчат, пережидая вынужденную задержку и понимая, что не могут ничего изменить. Полу очень хотелось, чтобы Санг «послала» кого-нибудь из наиболее навязчивых ухажеров, но она всегда была с ними подчеркнуто вежлива. Она вникала в сложные, запутанные родственные отношения, которые часто существовали в огромных, разбросанных по миру бенгальских семьях, и задавала наводящие вопросы, если собеседник демонстрировал особенную тупость. Пол отчасти даже завидовал этим неизвестным ему родственникам и друзьям родственников, хотя сам он делил с Санг весь дом и все, что в него входило: кухню, арендную плату и даже подписку на «Бостон глоуб». Бывало, женихи звонили из дальних штатов, например из Лос-Анджелеса, а бывало — из соседнего городка. Санг призналась, что однажды согласилась встретиться с женихом — просто ради прикола — так вот, он провез ее через весь штат на север, чтобы показать дурацкую фабрику, на которой он работал, а потом пригласил в «Баскин-Робинс», где за двумя шариками мороженого и молочным коктейлем сделал ей предложение.
Иногда Санг во время разговора делала заметки в блокноте, который всегда лежал около телефона.
Иногда она записывала имя звонившего, или писала «Университет Карнеги Меллон», или «любит детективы», но по мере того, как ей становилось все скучнее, на листке появлялись изображения цветов, незатейливых орнаментов или игра в крестики-нолики. Конечно, она тоже задавала вопросы, например, как ее собеседнику нравится его работа экономистом, дантистом или инженером. Причиной отказа встретиться она всегда называла занятость, докторская диссертация отнимала уйму времени! Иногда, если Пол был в это время на кухне, она чиркала в блокноте записки и показывала ему: «Умственное развитие лет на пять», или «Ну и зануда-ботаник!», или «Я помню этого персонажа — его когда-то стошнило в родительский бассейн», не отнимая от уха телефонную трубку.
Но после того, как разговор заканчивался, Санг просто прорывало. Да как им не стыдно, всем этим так называемым женихам! Какое право они имеют вторгаться в ее личную жизнь? Жалкие неудачники! Если бы Пол и Хизер слышали, что они тут бормотали о себе. Однажды Хизер не выдержала и резко заявила:
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ХЕМА И КАУШИК
Раз в жизни
А я ведь встречала тебя и раньше, наверное, раз пятьдесят, а может быть, даже сто, но — странно! — никогда не замечала. Впервые я поняла, что ты существуешь, на отвальной, которую мои родители устроили для вас у нас дома на Инмен-сквер. Твои родители уезжали из Кембриджа, но не в Атланту или Аризону, как другие бенгальцы-эмигранты, это было бы всем понятно, нет, они решили вернуться в Индию! Они сдались, прекратили борьбу за звание
американцев,
которую много лет вели мои родители и все их друзья. Это было в 1974 году. Мне тогда исполнилось шесть, а ты был на три года старше. Лучше всего я запомнила часы перед приходом гостей: мы с мамой полировали ручки дверей, протирали от пыли поверхности столов и полок, расставляли на столе бумажные тарелки и раскладывали цветные салфетки. Комнаты заполнились дразнящими ароматами бараньего карри,
пулао
и «Л'Эр дю Тан», любимых духов мамы, которыми она пользовалась в особо торжественных случаях: сначала она старательно обрызгала себя, потом направила флакон мне на живот, оставив на одежде быстро высохшее темное пятно. Я помню, что в тот день мама одела меня в костюм, который прислала из Калькутты бабушка: белые, зауженные книзу шаровары, такие широкие в талии, что в них можно было поместить двух или даже трех таких девочек, как я, длинная бирюзового цвета кофта и черный бархатный жилет, украшенный пластмассовым жемчугом. Три части моего костюма ждали меня, разложенные на родительской кровати, пока я принимала ванну, а потом мне пришлось стоять голой и дрожать от холода, потому что мама увидела, что шаровары с меня спадают. Тогда она вдела в пояс резинку, чтобы закрепить их на мне, и я помню, как она сидела на постели, собирая в пальцах жесткий материал, а затем туго затянула резинку и закрепила ее булавкой. Внутренний шов шаровар был весь исписан какими-то странными фиолетовыми буквами и уродливыми штампами, видимо печатями компании-изготовителя. Мне это совсем не нравилось, но мама сказала, что после первой же стирки буквы сотрутся, а потом добавила, что кофта такая длинная, что все равно никто ничего не заметит.
У моей мамы были заботы поважнее, чем мои шаровары. Кроме двух дюжин приготовленных блюд, которых должно было хватить многочисленным гостям, мама переживала из-за погоды: обещали снегопад, а в те дни ни у моих родителей, ни у их друзей не было машин. Правда, большинство приглашенных жило в пятнадцати минутах ходьбы от нас, недалеко от Гарварда, или от Технологического института, или на другой стороне реки, сразу за мостом Масс-авеню. Но некоторые друзья жили в более отдаленных районах и приезжали к нам в гости автобусом или подземкой. «Что же, я надеюсь, что доктор Чудхури развезет всех по домам», — сказала мама отцу, расчесывая мои волосы и стараясь, не слишком дергая, освободить их от колтунов. Твои родители были старше моих — «заслуженные» эмигранты, они уехали из Индии в 1962 году, еще до того, как в силу вступил закон, поддерживающий зарубежных студентов в США. В то время как мой отец еще сдавал вступительные экзамены в колледж, твой уже получил докторскую степень, у него даже была машина, серебристый «сааб», на котором он каждый день ездил на работу в инженерно-строительную фирму в Андовере. Меня тоже много раз возили на этой машине, то на очередную вечеринку, то домой, когда родители засиживались там допоздна, а я, устав, засыпала, свернувшись калачиком в каком-нибудь кресле.
Наши с тобой мамы познакомились, когда моя была беременна мной. Она еще об этом не подозревала, просто у нее закружилась голова, и она присела на скамейку на детской площадке. А твоя мама в этот момент сидела верхом на качелях, то приседая, чтобы ты поднялся в небо над ее головой, то выпрямляя ноги. И тут она заметила сидящую на скамейке бледную молодую бенгальскую женщину с алой краской в проборе и в шелковом сари. «Что с вами? Вы не больны?» — заботливо обратилась она к моей маме. Она сняла тебя с качелей, взяла за руку, и вы проводили мою маму домой. По дороге твоя мама наклонилась к моей и прошептала ей на ухо, что, возможно, она находится в положении. Наши мамы сразу же подружились и стали проводить вместе все дни, пока наши отцы работали. Они открывали друг другу тайны, рассказывали о своем детстве и юности, которые провели в Калькутте. Только твоя мама жила в красивом доме около парка Джодпур, где на крыше росли кусты алых роз и гибискуса, а моя мама — в маленькой квартирке в районе Маниктала, прямо над смрадным пенджабским рестораном, где они ютились всемером в трех крошечных комнатках. В Калькутте у них не было шансов встретиться, они принадлежали к разным слоям общества. Твоя мать — дочь одного из самых известных юристов города — окончила элитную школу для девочек. Твой знаменитый дед курил трубку, регулярно посещал Субботний клуб
Во время той отвальной действительно пошел снег, гости приходили к нам с мокрыми ногами, в пальто, покрытых белой снежной кашей. Эти пальто отец развешивал в ванной на карнизе для занавески, чтобы они немного просохли. Мою маму до глубины души поразило, что после окончания вечеринки твой отец развез по домам всех без исключения гостей — эту историю она не уставала повторять в течение многих лет. Одну семейную пару ему пришлось вести аж в Брейнтри, но он не жаловался, наоборот, все повторял, что ему приятно в последний раз вволю накататься на автомобиле — ведь в Калькутте машина ему не понадобится. А потом до самого отъезда твои родители приходили к нам чуть не каждый день: приносили то кастрюли и сковородки, то шелковые простыни, то одеяла, а еще шампуни и соли для ванн, и кухонный комбайн, и тостер, и даже початые пакеты риса и сахарного песка. Когда мама использовала эти предметы в быту, она никогда не забывала упомянуть, кому они раньше принадлежали. «Подай-ка мне сковородку Парул», — обращалась она ко мне. Или говорила: «Этот тостер Парул сильно пережаривает хлеб, наверное, надо уменьшить время подогрева». Твоя мама принесла нам десять мешков с одеждой, из которой ты уже вырос, но которая могла пригодиться мне. И моя мама убрала мешки в шкаф, а потом, когда мы переехали в наш новый дом в Шэроне, понемногу доставала одежду из мешков, разбавляя ею мой обычный гардероб. Вещи в основном были зимние — толстые свитера, футболки с длинными рукавами, все как один коричневого или синего цвета. Если честно, я терпеть не могла такое уродство, но — увы! — моя мать не покупала мне ничего другого. В результате в дождливые дни я носила твои резиновые сапоги, с отвращением надевала клетчатые мальчиковые рубашки. Помню, одной зимой меня заставили носить твою куртку, которую я ненавидела так сильно, что в результате возненавидела и тебя, как ее первого владельца. Это была темно-синяя, почти черная, парка с оранжевой подкладкой и отделкой из серого искусственного меха. Я так и не привыкла к тому, что клапан у дурацкой куртки застегивался на правую сторону, я стеснялась выглядеть как мальчишка, почти у всех мальчиков в моем классе были именно такие парки. А девочки щеголяли в розовых и лиловых дутых пуховиках, но конечно же мои родители даже слышать не хотели о том, чтобы купить мне такой же. Для них не имело значения, как выглядит куртка, если она исправно грела тело. А я мечтала избавиться от позорной одежды, придумывая для этого разнообразные и, как мне казалось, хитроумные способы. Вначале я надеялась, что кто-нибудь из мальчишек схватит куртку по ошибке, когда мы прибегали после занятий в раздевалку, и специально приходила туда последней. Но моя мать, видимо опасаясь того же, нашила кусочек белой ткани с моим именем и фамилией на подкладку куртки, внизу, около молнии — она почерпнула эту замечательную идею из своего любимого женского журнала.
Однажды я намеренно забыла куртку в школьном автобусе. Стоял зимний день, уже не очень холодный, и я сняла ее и положила рядом с собой на сиденье. Почти все дети сняли верхнюю одежду, и она в беспорядке валялась на сиденьях. В тот раз я ехала не на своем обычном автобусе, поскольку мне надо было успеть на урок музыки к миссис Хеннесси. Когда автобус подошел к остановке, я встала и пошла вперед, и женщина-водитель дежурным голосом предупредила меня, чтобы я смотрела по сторонам, когда перехожу улицу. Она открыла дверь, и в автобус ворвался свежий морозный воздух. Я уже готова была спрыгнуть с подножки, как вдруг сзади послышался крик: «Хема, постой, ты же забыла свою куртку!» Я вздрогнула от неожиданности, вот никак не ожидала, что кто-нибудь в автобусе знает мое имя, — я совершенно забыла, что оно было написано на подкладке моей куртки!
Конец старого года
Я не присутствовал на свадьбе моего отца. Я даже не знал, что он женился, пока отец не позвонил мне однажды утром в общежитие. В тот год я как раз заканчивал Суортморский колледж
[14]
. Меня разбудил громкий стук в дверь, и я услышал голос одного из соседей по коридору, который хрипло выкрикивал мою фамилию. Я сразу понял, что это отец мне названивает, кроме него никто не стал бы будить меня в девять часов утра. Отец всегда вставал очень рано, с рассветом, уверенный, что утренние часы — самые полезные для организма. Сначала он читал газету, а потом шел гулять — по Марин-Драйв, когда мы жили в Бомбее, или по тихим улочкам недалеко от нашего дома на Норд-Шор. Конечно, он всегда приглашал и маму, и меня присоединиться к нему, но мы знали, что в это время дня он предпочитает быть один. Сейчас все изменилось, конечно, те редкие часы одиночества, которые он когда-то так лелеял, стали привычными, более того, теперь они превратились в настоящую пытку одиночного заключения. Отец признался мне как-то, что после смерти мамы вообще перестал спать, по крайней мере, без помощи «Джонни Уокера», так что с утра у него не оставалось сил для прогулок. Я не разговаривал с отцом больше месяца — он уехал в Калькутту навестить своих и маминых родителей, все четверо находились пока в добром здравии, — так что, когда я взял трубку, которую мой недовольный сосед оставил болтаться на шнуре, я думал, он просто скажет, что нормально долетел. Я никак не ожидал тех новостей, что он мне преподнес.
— Я должен тебе кое-что сказать, Каушик, и боюсь, это тебя расстроит, — начал он, и я немедленно решил, что кто-нибудь из бабушек или дедушек заболел, скорее всего, родители матери больше не смогли мириться со смертью своей единственной дочери, которая умерла в возрасте сорока двух лет. Я не завидовал отцовскому визиту в Калькутту — если не считать маминой смерти, самым тяжелым испытанием для нас оказалась именно та посмертная поездка в Индию. Видеть искаженные скорбью лица дедушки и бабушки, которые растили и воспитывали маму и все еще считали ее маленькой девочкой, ходить по комнатам, где она играла, будучи ребенком, оказалось невыносимо тяжело. Ее родители и так много лет жили в состоянии легкого траура — в 1962 году, с отъездом дочери в США, они потеряли ее в первый раз. Конечно, периодически мама навещала их, сначала возвращаясь домой из Бостона, потом из Бомбея, куда они через несколько лет переехали с отцом на постоянное жительство: как Персефона в древнем мифе, она ненадолго освещала своим присутствием родительский дом, занимала свою детскую комнату, расставляла на трюмо неизменные баночки и тюбики с кремом, заваривала чай в знакомой с детства чашке. Даже после того, как мы позвонили маминым родителям из Бостона с известием о ее смерти, они продолжали хранить робкую надежду, что это лишь розыгрыш и что их дочь все же однажды снова вернется домой. И когда мы с отцом появились на пороге квартиры, бабушка дрожащим голосом спросила, почему мы не привели маму с собой, а оставили сидеть в такси, хотя такси давно уехало, а на стене гостиной висел огромный мамин портрет в траурной раме, увитой гирляндой из живых тубероз.
— Ее больше нет, дидун, — сказал я, и только после этого дедушка с бабушкой осели на пол и зарыдали, заново переживая смерть дочери. Мы с папой так и не сумели поплакать вместе с ними — ведь в каждый день маминой болезни мы тоже понемногу умирали, и наше горе, пусть непереносимое, было растянуто во времени.
Нет, с дедушкой и бабушкой все в порядке, рапортовал отец, они скучают, конечно, шлют приветы и поцелуи, а затем он рассказал мне о Читре, вдове с двумя детьми, на которой он только что женился. Она потеряла мужа два года назад, тот умер не от рака, правда, а от энцефалита. Читра работала учительницей в школе, и ей было тридцать пять лет, почти на двадцать лет моложе отца. Дочкам было семь и десять. Он подробно рассказывал мне эти детали, как будто отвечая на вопросы, которые я не задавал.
— Я не прошу тебя ни любить ее, ни даже уважать, — говорил отец. — Ты уже взрослый мужчина, Каушик, и сам отвечаешь за себя. Конечно, я понимаю и то, что она не может занять в твоей жизни того места, что заняла в моей. Единственное, о чем я тебя прошу, — чтобы ты когда-нибудь попытался понять меня и не осуждал мое решение.
Причаливая к берегу
Хема не стала объяснять семье истинные причины своей поездки в Рим. Правда, осенью она получила грант, официально освободивший ее от преподавания в Уэллсли
[16]
до конца года, но в Италию Хема приехала по личным мотивам: просто коллега по работе Джованна предложила Хеме пожить в ее квартире в Гетто, и такую прекрасную возможность жаль было упускать. И вот, придумав «легенду» о том, что ей предстоит прочитать курс лекций в институте классической филологии, Хема объявила о своих планах семье. Характерно, что ни родители, ни Навин не выказали удивления по поводу этой поездки и особо не расспрашивали ее: для них научная жизнь Хемы была настоящей загадкой, они искренне восхищались ее достижениями, но никогда не проявляли интереса к тому, чем она занимается. Хема успешно защитила диссертацию и была на шаг от получения должности постоянного профессора, и это все, что их интересовало. Джованна, итальянская подруга Хемы, оформила на нее бесплатный пропуск в библиотеку Американской академии и выдала список телефонов друзей и коллег, с которыми Хема могла связаться в Риме. И вот в начале октября, упаковав свой лэптоп и кое-что из одежды, Хема полетела за океан в импровизированный отпуск. К Рождеству она должна была отправиться в Калькутту, где теперь жили ее родители, а в январе выйти замуж за Навина.
А сейчас стоял ноябрь, до Дня благодарения оставалась неделя. Когда Хема вспоминала привычный ее глазу пейзаж университетского кампуса, она представляла голые ветви деревьев, стучащие в окно учительской, замерзшую поверхность озера Вабан, сумерки, наступающие в три часа дня, и измученных студенток, бормочущих слабыми голосами:
«Id factum esse turn non negavit»
[17]
В Риме листья тоже уже слетали с деревьев, образовав на набережных Тибра неряшливые кучи медно-бурого цвета, однако дни стояли непривычно теплые, даже душные, так что можно было выходить на улицу в одной кофточке, а вынесенные на улицу столы ресторанов и кафе были заполнены народом.
Любимый ресторан Хемы находился в пяти минутах ходьбы от квартиры Джованны — прямо рядом с портиком Октавии. Конечно, в Риме были сотни других ресторанов, которые Хема могла бы посетить, сотни вариантов
Она не собиралась возвращаться сюда, но случайно набрела на этот ресторанчик в первый же день, когда вышла из квартиры Джованны в поисках еды, пошатываясь от усталости после перелета. Собственно, она вполне могла назвать его старым знакомцем — много лет назад они ужинали здесь с Джулианом. Она тогда приехала в Рим тоже под выдуманным предлогом, тайно сопровождая Джулиана на конференцию, так влюблена она была, так уверена, что его развод — дело нескольких недель. Стоял май, страшная жара, город был наводнен туристами, а ей даже было нечего надеть — она не ожидала, что будет так тепло. Джулиан сделал свой доклад на конференции — слегка переработал главу собственной монографии о Петронии, и все дела. Она и сама могла бы выступить с докладом, если бы не была здесь инкогнито, собственно, родителям она так и не объяснила, зачем едет. Родители, конечно, поверили ей на слово — их умная дочь только что защитила диссертацию, так что ее решения в семье не подвергались сомнению.
А еще раньше, в самый первый раз Хема заехала в Рим, когда путешествовала по Европе вдвоем с подружкой после окончания Брин Мар