Самостоятельные люди. Исландский колокол

Лакснесс Халлдор

Самостоятельные люди

Героическая сага

Часть первая

Исландский пионер

Глава первая

Колумкилли

Как гласит исландская летопись, в стародавние времена в Исландии поселились выходцы с Запада. После них остались кресты, колокола, а также разные орудия колдовства. Из латинских источников известны имена тех, кто прибыл сюда в первые годы папства; их предводителем был Колумкилли, ирландец, знаменитый заклинатель духов. В ту пору земля Исландии славилась необычайным плодородием. Позднее сюда явились северяне, и первым поселенцам пришлось бежать. В летописях сказано, что Колумкилли в отместку заклял пришельцев и наслал на них всякие напасти; земля исландская стала скудеть, пошли недороды…

Шло время. Северяне отпали от истинной веры и стали поклоняться идолам по примеру других племен. В Исландии все перевернулось вверх дном. Над богами северян теперь глумились, многие нашли себе новых богов и божков, завезенных сюда из восточных и западных стран. По преданию, тогда же воздвигли храм в память Колумкилли — в той долине, где потом был построен на пустоши большой хутор Альбогастад. После того как к 1750 году нечистая сила разрушила хутор, окружной судья Йоун из Утиредсмири-Рейкдаля заинтересовался этой высокогорной долиной, где, по слухам, поселилось привидение. Он и сам был очевидцем весьма странных происшествий и рассказал о них в известном донесении «О дьяволе из Альбогастада». С середины зимы и до самой троицы привидение издавало ужасные вопли, и тогда народ бежал с хутора в поселок. Привидение дважды прокричало на ухо судье Йоуну свое имя, а на все его вопросы отвечало «то непристойными латинскими стихами, то грубой бранью».

Наиболее известное из сохранившихся преданий о привидении относится к тем далеким временам, когда судьи Йоуна еще и на смете не было, и совсем нелишне напомнить о нем тем, кто со временем посетит эти прибрежные долины, пройдется по заросшим тропам, протоптанным некогда конями, и, может быть, залюбуется древним холмом на болоте, где в старину стоял хутор.

В последние годы жизни епископа Гудбранна на хуторе Альбогастад жили муж и жена. Имени мужа мы не знаем, а жену звали Гунвер, или Гудвер. Говорили, что эта женщина отличалась необузданным нравом, занималась колдовством, и лучше было держаться от нее подальше. Муж, человек слабовольный, во всем подчинялся жене. В первое время семья их жила небогато, батраков у них было мало. Предание говорит, что, когда у Гунвер рождались дети, она заставляла мужа губить новорожденных младенцев. Он относил их на гору и клал там под плоский камень — и по сей день еще в весеннюю пору, когда снег начинает таять, слышно, как они плачут. А то он топил детей в озере, с камнем на шее, и теперь даже в морозные лунные ночи доносятся из озера их стоны; говорят, что это предвещает непогоду.

С годами Гунвер пристрастилась к человеческой крови и мозгу. Рассказывают, что своим детям, которых не убивала, она вскрывала жилы и высасывала из них кровь. За домом она велела поставить хижину и там возжигала огонь в честь дьявола Колумкилли.

Глава вторая

Земля

На низком холме, среди болот, стоит старый полуразвалившийся дом.

Быть может, этот холм только наполовину создан природой. Быть может, крестьяне, которых давным-давно нет на свете, из поколения в поколение строили себе жилье в этой долине у ручья, и один хутор вырастал на развалинах другого. Но вот уже сто с лишком лет, как на этом месте находится овечий загон, и все сто с лишком лет там блеют овцы и ягнята.

От холма к югу тянутся обширные болота, в которых торчат покрытые вереском бугры. С редсмирского перевала стекает в болото небольшая река; другая река берет начало в озере и бежит через долину по восточной части пустоши. К северу от загона поднимается крутая гора, склоны которой усеяны камнями, и земля между ними поросла вереском. Кое-где вздымаются острые скалы; в одном месте, напротив загона, утес раскололся, и весной из расселины длинной, узкой струей низвергается водопад. А когда южный ветер взбивает пену и несет ее вверх, то кажется, будто вода течет не вниз, а на вершину горы. Под скалой разбросаны валуны. Загон расположен на пустоши, на месте хутора Альбогастад, и долгое время его называли «Зимовьем».

Возле овчарни течет маленький ручей, огибая полукругом выгон. Прозрачный, холодный, он никогда не пересыхает. Летом лучи солнца играют в его резвых водах, а на берегу лежат овцы и жуют жвачку.

Синее небо, озеро, по которому плавают лебеди, река, спокойно текущая по болоту, а в ней играют форели — все сияет, блестит, радуется, и у всего своя песня под солнцем.

Глава третья

Свадьба

К дням переезда дивная исландская трава так пышно разрастается, что хоть тут же коси ее; овцы начинают поправляться; густая зелень прикрывает падаль на болоте. В эту пору года жизнь кажется прекрасной; и именно в эту пору хорошо жениться.

Старые развалины уже очищены от крысиных гнезд, построен новый дом, — это хутор Бьяртура, Летняя обитель. Натаскали камней, нарезали дерну, возвели стены, положили балки, поставили стропила, покрыли крышу, законопатили мхом все щели в стенах, сложили плиту, вывели дымоход — и дом готов, и он уже врос в ландшафт.

Свадьбу сыграли на хуторе Нидуркот, у родителей невесты; и большинство гостей явилось с таких же хуторов, прижавшихся к подножию гор или лепившихся на южной стороне перевала. Возле каждого хутора бежит по лугу маленький ручеек, ниже простирается болото, которое пересекает плавно текущая река. Если идти от хутора к хутору, может показаться, что все они называются одинаково, что здесь живут одни и те же люди. Ничуть не бывало! Например, старик Тоурдур из Нидуркота много лет мечтал поставить маленькую водяную мельницу у ручья — там, где было сильное течение, — чтобы молоть ячмень для окрестных крестьян и кое-что подрабатывать на этом. И он построил мельницу, но к тому времени в Исландию стали вместо немолотого зерна ввозить готовую муку, и люди охотно ее покупали. Весенней порой, когда сумерки сразу же сменяются рассветом, дети Тоурдура играли возле мельницы: синее небо тех дней запомнилось им на всю жизнь. У старика было семеро детей, и все они покинули родные места. Два сына утонули в далеких чужих морях; один сын и дочь уехали в Америку, в страну, которая находится чуть ли не на самом краю света. Впрочем, наверное, пет больших расстояний, чем те, что разделяют бедных родственников в одной и той же стране; две дочери вышли замуж и жили в рыбацком поселке: одна осталась вдовой с кучей детей, другая, у которой муж был чахоточный, находилась на иждивении прихода… Такова жизнь.

Младшая дочь, Роза, дольше всех жила дома. Наконец и она поступила служанкой к старосте, в Утиредсмири. На хуторе остались только родители и старуха, поселившаяся у них, да еще восьми десятилетний старик, за содержание которого платил приход.

Сегодня Роза выходит замуж; служить ей больше не придется. Завтра и она навсегда покинет родительский дом. Останется только мельница у ручья… Такова жизнь.

Глава четвертая

Летучие облака

На следующий день Бьяртур повез молодую жену домой. Он посадил ее на Блеси и повел лошадь под уздцы, так как она была еще плохо объезжена, упрямилась и брыкалась. На спине он нес узел с периной Розы; свадебные подарки, уложенные в два мешка, были приторочены к седлу, — там были кастрюля и ковш, которые громыхали друг о друга. И лошадь от этого звука всякий раз вздрагивала и шарахалась в сторону, но Бьяртур повисал на поводьях, точно якорь. Титла плелась сзади и беспечно принюхивалась к весенним запахам, как все собаки в погожие дни. Каждый раз, когда Блеси вздрагивала, собака яростно бросалась на нее, стараясь куснуть за задние ноги, и еще больше пугала и лошадь и женщину. Бьяртур бранил то лошадь, то собаку, и всю дорогу через перевал Роза от него ничего не слышала, кроме брани.

Когда они приблизились к кургану Гунвер, Роза хотела сойти и бросить ей камень: она думала, что это принесет счастье.

— Гунвер требует камень, она примечает всех, кто идет через перевал.

— Нет, — сказал Бьяртур. — Это не может принести счастья. И не хочу я заискивать перед привидением. Пусть себе лежит, старая ведьма.

— Я все же хочу сойти и бросить камень, — сказала жена.

Глава пятая

Тайна

На первый взгляд замечание, которое бросил Бьяртур, не содержало в себе ничего определенного и тем более значительного, и все же мало что так повлияло на жизнь молодой четы в Летней обители, как этот брошенный на ходу намек, и особенно то, что послужило поводом к нему.

— Нет, — сказала Роза. — Это неправда.

Она упрямо отвернулась к стене, убитая, несчастная.

— Кто он? — спросил Бьяртур.

— Это неправда.

Часть вторая

Свободные от долгов

Глава двадцать пятая

Зимнее утро

Медленно, медленно занимается день на севере.

От того мгновения, когда он начал просыпаться, и до того, когда поднял свои тяжелые веки, сквозь бесконечно долгое утро проходит не только час за часом, проходит век за веком, мир за миром, как в видениях слепого; одна действительность сменяет другую. И вдруг все исчезает: рассвело. Вот как долог путь между зимним утром и днем. И даже утро тянется без конца. Первый слабый луч на горизонте и дневной свет, проникающий в окно, — это как два различных начала, два истока. И если так долго тянется утро, то когда же наступит вечер? Вехи дня — утро, полдень, послеобеденные часы — все это где-то впереди, вдалеке, как страны, куда мы мечтаем поехать, когда вырастем; а вечер так же далек, как смерть, о которой вчера рассказали младшему сыну; смерть, отнимающая у матери детей, которых потом хоронят в саду у старосты; смерть, уносящая туда, откуда никто не возвращается, как в бабушкиной сказке; смерть, которая придет и за тобой, когда ты состаришься и вновь станешь ребенком.

— Значит, умирают только маленькие дети? Почему он так спросил?

Потому что отец его вчера спустился в поселок с умершим младенцем; он нес его на спине, в ящике. Пастор и староста похоронили дитя. Пастор велел вырыть яму в саду у старосты и пропел псалом.

— Когда-нибудь я опять стану маленьким? — спросил семилетний мальчик.

Глава двадцать шестая

День

В этой семье обычно ели молча, почти торжественно, как бы совершая таинство. Каждый наклонялся над тарелкой, стоявшей на коленях, очищая рыбу от костей с таким сосредоточенным вниманием, с каким работает часовщик; кашу ели не отрываясь, держа миску у самого подбородка. До чего же быстро управлялся отец с огромной миской каши! Старуха ела возле плиты, повернувшись ко всем спиной. На завтрак всегда подавали горячую овсяную кашу, кровяную колбасу, ломоть хлеба, остатки вчерашней соленой рыбы и подогретый кофе с куском сахара. Вкуснее всего был сахар. Мать ела, как птичка, полусидя в постели; она доставала одну из восьмидесяти склянок, присланных ей членом альтинга, и принимала лекарство. Лицо у нее было серое, вялое, большие глаза лихорадочно блестели. Во рту у нее появились какие-то болячки, и жевала она с трудом. Иногда мальчику становилось не по себе оттого, что отец уписывает такую пропасть каши прямо на глазах у матери, а она едва-едва притрагивается к рыбе и с отвращением глотает ее. Никогда дети не мечтали так страстно о куске хорошего мяса или толстом ломте ржаного хлеба, как после еды.

Бьяртур сразу же после завтрака ложился на самый край постели — это была привычка, сохранившаяся с детства. Несколько минут он сильно храпел, затем вскакивал с видом человека, которому угрожает смертельная опасность, и шел в хлев взглянуть на скотину. Бьяртур пристроил к дому овчарню и стойло для барана, но ягнята и двухлетки находились в загоне под жилой комнатой. Старшие мальчики чистили кормушки, выгребали навоз, ломали лед на ручье, прокладывали вокруг дома дорожки, которые снова заносило снегом. Овцам приходилось взбираться на восемнадцать ступенек, выдолбленных в снегу, чтобы перевалить через сугроб. Людям тоже. Под окном выкапывали нечто вроде капаны, чтобы дневной свет мог проникнуть в комнату.

Только тогда, когда отец и старшие мальчики уходили в овчарню, на хуторе по-настоящему начинался день, и тянулся он бесконечно долго; вечер казался таким далеким, что даже брало сомнение, наступит ли он. В дом проникал скудный свет — ведь оконца были маленькие, а сугробы высокие. Две кровати на день застилались, а в третьей неподвижно лежала мать. Иногда она поворачивалась в постели — очень медленно, с полузаглушенными стонами: у нее были пролежни. Роды, как и раньше, сопровождались у нее болезнью, укладывавшей ее в постель каждую зиму месяца на три. В прошлом году она родила ребенка и пролежала четыре месяца. Этот ребенок умер.

На кровати, у окна, сидела Ауста и вязала кофту. Ноги ее не доставали до пола, зато она могла время от времени прислониться к стене и подремать.

Бабушка доставала прялку и начинала прясть. Во всем доме слышалось жужжанье, наполнявшее долгие дни. Колесо прялки — как колесо времени, что мчит нас далеко-далеко, каждого к своему пределу.

Глава двадцать седьмая

Вечер

Приближается вечер. После песен и сказок, услышанных за день, мальчик чувствует себя неуверенно, он боится пошевелиться, он весь съеживается от страха перед нечистой силой и молча вяжет. Бабушка и сестра стоят спиной к нему, занятые весьма ответственным делом — приготовлением пищи; они священнодействуют. Хворост шипит и не желает загораться, комната наполняется дымом, от которого щиплет в горле. Это и есть поэзия дня; она живет в этом дыму, где мальчику видятся бушующие снежные вихри, опасные ущелья и призраки, посылаемые нам per nostia crimina l. Co двора изредка доносятся голоса ссорящихся братьев, но от этого Нонни не становится легче, его охватывает тоска; он вяжет все небрежнее, петли ложатся кое-как, а указательный палец левой руки давно уже онемел. В сумерках стены комнаты как будто раздвигаются, их разделяют огромные пространства, и чудится, что человеку уже не под силу преодолеть их. Даже мать уже где-то далеко-далеко, и кажется, что к ее груди уж никогда не прильнешь, и боишься, что она безвозвратно исчезнет в волнах тумана. Ведь в этом тумане — поэзия жизни, поэзия смерти…

Во время ужина дети чувствовали себя скованными. Стояла ледяная тишина. Все украдкой поглядывали на Бьяртура, затем друг на друга. Ауста еле прикасалась к еде. Старуха мямлила что-то про себя, не подымая глаз. Все досыта наелись соленой рыбы, покончили с картошкой, и никому уже не хотелось оставшейся от завтрака каши. Ауста убрала со стола; от волнения она сильно косила. Старшие братья зло шептались, а мать, тоже шепотом, останавливала их:

— Ну, ну, дети, милые!

Старуха взяла с полки свое вязанье и громко сказала, точно продолжая начатую сказку:

— Мычи, мычи, Букодла, если только ты жива.

Глава двадцать восьмая

Литература

Обучение Аусты Соуллильи началось с этой любовной песни, взятой из рим о викингах из Йомсборга. Когда она, читая по слогам, одолела первую строфу, Бьяртур откинулся на спинку стула и, полузакрыв глаза, спел ее, а потом объяснил ей непонятные места. Она заучивала наизусть все прочитанные ею строфы и тихонько напевала их, когда оставалась одна. Все эти любовные песни были обращены к одной и той же девушке по имени Роза. Ауста никогда не спрашивала, кто была эта девушка, про которую поэт сложил такие, как казалось ей, красивые стихи, но она видела ее вместе с отцом, любила ее вместе с ним и глубоко прочувствовала наивные слова, напоминавшие благочестивые изречения, вырезанные на веретене бабушки.

У нее вообще были смутные представления о том, как создавались стихи и как их печатали. Голос отца и любовь, жившая в душе давно умершего писателя, вызывали у нее представление о чем-то возвышенном и прекрасном. Глядя на себя в ведро с водой, она по-детски мечтала стать похожей на ту прекрасную женщину, которой уже давно не было на свете…

Учиться стало труднее, когда от любовной песни они перешли к римам. Здесь уже пояснений Бьяртура было недостаточно, чтобы связать между собою некоторые непонятные места. И неискушенная читательница растерянно блуждала в беспросветном тумане непонятных и трудно произносимых слов, между которыми, казалось, не было никакой связи; герои — викинги, их походы и битвы — все это было выше ее скудного воображения. А когда дело дошло до любовных похождений викингов, то отец читал их только про себя и смеялся: «Ну и бабники!» — закрывал книгу и говорил, что молодежи вредно, да и неприлично слушать подобные вещи. Наконец викинги повели себя настолько легкомысленно, что пришлось вовсе отказаться от этой книжки. Тогда Бьяртур достал римы о Берноуте, то было более подходящим чтением для молодежи.

— А почему мне нельзя знать о любовных похождениях? — спросила девочка.

Глава двадцать девятая

Корова

В тихий сияющий снежный день, в начале марта, произошли события, которые запоминаются на всю жизнь. Их значение поймет только тот, кто сам пережил нечто подобное. На западе по склону горы двигалось что-то большое и таинственное. Мальчики, которые теперь тоже познакомились с сагами, подумали, что это рать, идущая в бой. Это была немалая новость для зимы, когда даже человек, с палкой бредущий по дороге, — редкое явление. Рать медленно передвигалась по долине. Маленький Нонни и Ауста взобрались на сугроб у дверей дома. Даже бабушка поднялась на восемнадцать ступеней, прорытых в сугробе, и приставила руку к глазам.

— Это корова, — сказала она.

— Да, это, наверное, корова! — закричали мальчики.

Последним вышел Бьяртур, весь в сенной трухе. Он был вне себя от злобы: нет здесь места для коровы! Он не станет отнимать сено у овец и бросать его корове; у него нет ни малейшей охоты выгонять из стойла лошадь, которой он больше обязан, чем любому другому животному, кроме собаки. Бьяртур исчез и не появлялся до тех пор, пока его не позвали.

Шествие двигалось шаг за шагом через болота; за коровой везли корм на санях, запряженных одной лошадью. Это была корова.

Часть третья

Тяжелые времена

Глава сороковая

У порога дома

Если смерть побывала в доме весной, все лето омрачается воспоминанием о похоронах. А какие мысли таятся в душе осенью, на пороге зимы?

— Что, если в этом году будет длинная зима, — говорит старший брат, сидя на пороге дома, в сумерки, — если зима будет все тянуться, тянуться и кружить, кружить, как собака, когда ее дернут за хвост, — все кружит и не может остановиться, как бы ее ни останавливали? Тогда что?

И сам отвечает:

— Теперь ничего уж больше не может случиться.

— Такой зимы не бывает, — ответил младший брат. — А если бы наступила зима, которая тянулась бы… ну, например, сто лет, — то я за это время взобрался бы на нашу гору.

Глава сорок первая

Крысы

Рождественский пост. Бьяртур отправляется в овчарню: стоит сильный мороз, и овец нельзя выгнать на пастбище. Бабушка, как обычно, воюет с упрямым огнем в печке, еле двигая онемевшими пальцами. Дети, окутанные дымом, лежат, свернувшись калачиком, спят или уже проснулись и слушают слабый треск хвороста в печи. Так было в прошлом, так было и в позапрошлом году. И прежде чем бабушка делает первую напрасную попытку разбудить Аусту, маленький Нонни так же безуспешно пытается сосредоточиться на том, что может когда-нибудь произойти, — где-то, как-то, с кем-то. В прошлом году все они мучились, прислужи на ясь к тяжелому дыханию, которое теперь смолкло, как лопнувшая струна, о которой поется в песне. Ушла скорбь, в ко юрой есть и своя радость, так как она возрождает все, что умерло в нашей душе. Красивое блюдо тоже давно уже разбилось.

Вдруг, задолго до того как разгорелся огонь и закипела вода, ном им лен отец. Быстро и яростно шагая, он поднялся в дом, схватил нож, которым резал овец, и вынул его из чехла.

— Гм, похоже на то, что он задумал еще кого-нибудь извинил, — сказала бабушка.

Со сверкающей сталью в руках отец подошел к детям и поднял их с постели.

— Идите-ка со мной в овчарню и поглядите, что случилось. Тогда и бабушка узнает.

Глава сорок вторая

Левая щека

Удалось ли «негодяю-коту» положить конец бесчинствам на далеком хуторе в долине?

Вечером Бьяртур брал его под мышку и относил в овчарню. Особого доверия к коту он не питал. Он ложился спать поздно и долго еще возился, после того как засыпали ребята и старуха. Последней ложилась Ауста. Она до поздней ночи суетилась возле плиты, занималась стиркой и починкой, потом мылась, приводила себя в порядок. Ауста уже была в том возрасте, когда девушки заботятся о своей прическе. Иногда она, согрев воду, мыла себе ноги выше колен, шею, плечи и грудь. «Пусть, — думал Бьяртур, — все девушки до страсти увлекаются мытьем; это длится несколько лет. Ведь молодость — пора расцвета. Разве трава не впитывает в себя росу во время роста? Когда начинают рождаться дети, женщина перестает мыться». Он потушил свет, улегся в постель, сложил руки под головой, но засыпать и не думал. Ауста все еще мылась и причесывалась при свечке; она стояла в нижней юбке и гляделась в осколок зеркала, потом, спустив лямки, стала мыть плечи; милое дитя, она становится девушкой. Да, тут уж ничего не поделаешь. Однако Ауста хорошо знала, что отец смотрит на нее; если бы он не смотрел, она помылась бы тщательнее, но в его присутствии это было бы уже непристойно. Странно, но ей хочется убедить его, что даже в мыслях у нее нет ничего дурного, недозволенного. Отчего бы это? Оттого, что еще в раннем детстве, в чужом городе, она однажды прильнула к нему и никак не может забыть об этом. Вспоминая ту ночь, она краснела, особенно пока была жива мачеха. А позже при одной мысли об этом ее охватывал ужас. Удивительно, как живучи заблуждения наивного детства, как долго они тревожат душу. Ведь ничего и не было! Она боялась большого мира, она была еще так мала — а он оттолкнул ее и ушел. Ауста не могла разобраться в этом, у нее сжималось сердце от страха перед чем-то непонятным, и этот страх все время преследовал ее. Как только она начинала думать, страх разгорался сильнее и особенно мучил ее тогда, когда она твердо решала отогнать от себя эти мысли; порою он проникал даже в ее сновидения, принимая образы странных зверей, призраков, злых людей или ущелий, по которым она блуждала, не находя дороги ни вверх, ни вниз. А чаще всего ей снились груды нечистот, которые ей приходилось убирать, — они все росли и росли. Что было дурного, неправильного в ее поступке? У нее и в мыслях не было ничего плохого. Она была беспомощна и несчастна — вот и все. Эти мысли не оставляли ее и позже. Нет, никогда она не спустит рубашки в присутствии мужчины, и тем более перед отцом.

Бьяртуру видна была ее щека, освещенная отблеском свечки; ему, конечно, даже и в голову не приходило, какие мысли ее мучали. Это была ее левая щека, и он думал, что и душа ее видна ему с левой стороны, с изнанки, — душа старая, несчастная, печальная; она на тысячу лет старше самой девушки; это душа другого века — недоверчивая, с непостоянными желаниями, страстными обетами, тоской и смертельной ненавистью. Полная нижняя губа, так красиво изогнутая, если смотреть на нее справа, отсюда казалась искривленной. Даже не верилось, что это пятнадцатилетняя девочка. Чудилось, что лицо ее говорит о какой-то утрате, даже какой-то слепоте, — и слепота эта находится в ужасном соответствии с ее внутренним миром, не знающим стремления к другому, лучшему, проникнутым тем презрением к смерти, которое помогает сносить все неудачи, как ни остро их переживаешь.

— Послушай, милое дитя мое, — говорит он, думая: «Что это я — одурел или помешался?»

Девочка быстро подымает лямки на плечи и смотрит на него с ужасом, почти задыхаясь, в глазах у нее что-то бьется и трепещет. В чем же она виновата?

Глава сорок третья

Разговор со сверхъестественными силами

Во второй половине рождественского поста погода изменилась — выпал густой снег. Он падал и падал, день за днем, спокойно, мягко, настойчиво. Глядишь на эти медленно опускающиеся хлопья, и начинает казаться, что ты отрезан от всего мира, что ты и сам уже не существуешь.

— Хорошо, когда ничего не случается, — говорил Бьяртур. — Некоторые жалуются на однообразие, им, как ребятам, подавай перемены. Люди разумные перемен не любят.

С другой стороны, не всем дано так легко переносить отсутствие перемен, как кошкам. Под окном вырастают снежные сугробы, как бы окутанные голубовато-серым шерстяным одеялом, а кот все сидит и сидит, все жмурится с забавным выражением важности и коварства. Наконец снег перестал. Погода проясняется, мороз крепчает, и холодный колючий ветер наметает кучи снега. Этой зимой сена было вдоволь, и стихийные бедствия были не страшны. Бушует ли еще нечистая сила? Сейчас как будто унялась. Тревога, погнавшая Бьяртура в поселок за котом, теперь почти утихла. Он погладил кота по спине и сказал: «Как бы он только не сцепился с собакой». Раздумывая обо всем происшедшем, он не мог понять, как же это он поверил, что глупый кот мог справиться с нечистой силой. Все же он перестал вставать по ночам и наведываться в овчарню.

И все-таки нечистая сила не сдавалась; она попросту решила дождаться морозов, чтобы на снегу не было видно следов. Как-то рано утром Бьяртур, по обыкновению, пошел в овчарню. Войдя туда, он зажег фонарь и огляделся. Его глазам представилось ужасное зрелище: десять овец валялись мертвыми или были при последнем издыхании; они лежали на полу или возле кормушек.

Овцы были зарезаны самым зверским образом: у одних были вспороты глотки, другим вколочены в череп ржавые гвозди, а некоторые, видно, погибли от удара дубинки. Тяжело рассказывать о таких ужасах, может быть, поэтому Гудбьяртур Йоунссон особенно не распространялся о случившемся ни тогда, ни впоследствии. Он совершенно растерялся; сорвав с себя шапку, он крепко охватил обеими руками голову. Он осмотрел одну овцу за другой и прикончил тех, которые еще дышали. Больше он уже не мог сдерживаться: резко повернувшись, он стиснул кулаки и стал изрыгать проклятия, плеваться, он вызывал на поединок злого духа Колумкилли вместе с его потаскухой Гунвер и изливал на них поток языческих и библейских проклятий. Он призывал их сразиться с ним на выгоне перед овчарней. Что еще ему оставалось делать и говорить? Он бросал вызов сразу всем духам: пусть покажут свое мужество в открытом бою. Если они хоть сколько-нибудь дорожат своей честью, то теперь уж скрываться не будут. «Не велика хитрость грабить и убивать, когда все спят!» — сказал он, грозя кулаками окоченевшей природе и небу. И наконец, не находя больше достаточно крепких слов, громко завыл. Завыла и собака. Все это сплошное кощунство. Нет ему спасения. На востоке слабо забрезжил рассвет.

Глава сорок четвертая

Молебствие

Жители поселка, возвращаясь из города, заглядывали по пути в Летнюю обитель, выведывали у детей новости и с этими новостями шли в поселок. Здесь слухи о привидениях быстро передавались из уст в уста, — в эту глухую пору года, когда нечем занять ум и сердце, за них жадно хватались и стар и млад. И люди с легкостью поверили в нечистую силу и усомнились в том, что всему виною крысы, — ведь все мы склонны допускать невероятное и сомневаться в правдоподобном.

Жители поселка стали наведываться к Бьяртуру все чаще. Люди не жалеют сил и времени, когда им хочется проверить слухи о кознях привидений, они жадно подхватывают эти слухи и хранят их в недрах своей души. Бьяртур отвечал любопытным, что, кому охота, пусть гоняются как очумелые за привидениями и изнашивают свои подметки, — это их личное дело; он же не интересуется болтовней о нечистой силе. Вся суть в том, что однажды ночью кот испугал овец, они всполошились, с перепугу бросились к стенам и кормушкам — и поразбивали себе головы, натыкаясь на ржавые гвозди.

Ребятам же доставляло большое удовольствие развлекать гостей… Они стояли с ними возле дома, под стенкой, и рассказывали о нечистой силе; впервые в жизни они чувствовали себя важными особами — их слушали. А хозяйка из Редсмири послала Аусте тайком от Бьяртура кофе, сахар и книгу одного талантливого иностранца под названием «Простой образ жизни». Оказалось, что мальчики своими глазами видели привидения, им даже удавалось разговаривать с ними, в особенности старшему и младшему. Стоило им только забраться в овчарню и пробыть там некоторое время, как являлось привидение. Они видели его сверкающие в темноте глаза, но плохо понимали его, так как оно говорило гнусавым голосом и невнятно. Все же они разобрали, что привидению наскучило жить забытым и всеми покинутым — вот оно и дает о себе знать. Не успокоится оно до тех пор, пока ему не будут оказаны все почести, какие полагаются, — проповедь, псалмы, молитвы, предпочтительно заупокойные. Некоторые гости подходили к овчарне и тихонько затягивали какой-нибудь псалом или даже бормотали отрывки из «Отче наш». Ауста едва успевала приготовлять кофе. «Да, — говорило привидение, — завтра пусть придет еще больше гостей». Это было не какое-нибудь языческое божество, это был настоящий бог, который требовал у людей: молитвы наши «дождь нам днесь» — ему они, видно, шли на пользу.

Чего только не говорили в приходе о привидении: оно уничтожало дома в долине, скакало по крышам среди бела дня и грозилось обрушить кару на тех, кто не хотел возносить ему молитвы. Этот маленький хутор, ранее ничем не примечательный, привлек к себе внимание всей округи и почти всего края. Люди и даже собаки, которых раньше здесь никто не видел, появлялись на выгоне, а иногда даже вторгались в комнату. Если бы собрать и записать все легенды об этом привидении, споры, различные мнения, философские и религиозные толкования, то получился бы объемистый том вроде Библии. В поселке образовались различные партии, чуть ли не секты. Некоторые видели в том, что произошло, откровение свыше; другие спрашивали, в чем же оно, это откровение, состоит; а третьи наперекор всему уверяли, что овцы сами перебили друг друга. Кто говорил, что привидение огромного роста, а некоторые доказывали, что оно средней величины или даже рисовали его маленьким сморщенным существом. Кое-кто, опираясь на исторические данные, утверждал, что это привидение — мужчина; другие не менее убедительно доказывали, что оно женского пола; третьи находили, что привидение бесполое, и даже развили на этот счет весьма своеобразную теорию.

Пронесся слух, что на рождество привидение намерено разрушить Летнюю обитель. Эти сведения шли от мальчиков, которые были с ним на короткой ноге. Некоторые из тех, кто хорошо относился к обитателям хутора, обратились к пастору с просьбой подняться на пустошь и помолиться; быть может, такое обращение к злому духу от имени господа бога заставит этого духа пойти на уступки. Пастор обрадовался. Наконец-то его далеко не богомольные прихожане под влиянием обстоятельств вспомнили о боге!

Часть четвертая

Годы благоденствия

Глава шестидесятая

Когда убили Фердинанда

Так называемая мировая война — это величайшая, после наполеоновских войн, благодать, ниспосланная господом богом на нашу страну. Эта благословенная мировая война избавила народ от нужды, избавила нашу культуру от уничтожения, она повысила спрос на рыбу и рыбий жир. Прекрасная мировая война! Дай бог, чтобы поскорее разразилась еще одна такая! Началась она с того, что убили какого-то беднягу иностранца по имени Фердинанд. И злые люди так горевали по этому Фердинанду, что больше четырех лет рубили друг друга, как рубят мясо в корыте.

Так беседовали крестьяне в маленькой комнате Летней обители, перед тем как отправиться в горы на поиски овец. Сами они всю жизнь свою воевали, и их война была посерьезней мировой, да и причина ее поважнее, чем убийство Фердинанда.

— Народ, думается, вздохнул, разделавшись с этим проклятым парнем, — говорит Бьяртур.

— Я ничего не могу об этом сказать, — отвечает Эйнар из Ундирхлида, но ведь кому какое дело до того, что я и мне подобные говорят о мировой истории. Он был, слыхать, королем в очень маленьком государстве, — я никак не могу запомнить, как оно называется. Не знаю, был ли он толковый парень, — мы, исландцы, не придаем значения королям, мы ценим только королей гор; все мы равны перед богом, и пока крестьянин называется самостоятельным человеком, а не слугой другого, — он сам себе король. Но Фердинанд, или как там его звали, все же был человеком, бедняга. И не годится христианам говорить о нем плохо. Человек всегда человек.

— Да и не все ли равно, что случилось с этим парнем и как его звали? — говорит Круси из Гили. — Но одного я никак не возьму в толк: чего ради им понадобилось начинать драку из-за этого проклятого Фердинанда.

Глава шестьдесят первая

Вопросы веры

Мировая война все продолжалась, обогащая страну и народ; и многие — в особенности наивные и добрые люди — называли ее уже не иначе, как благословением божиим. Война длилась уже четыре года — и чем дальше, тем большее вызывала удовлетворение. Все добрые люди желали, чтобы она продолжалась до скончания века: цены на исландские товары за границей все росли, и на континенте целые государства боролись за честь ввозить их к себе. Эти способные, но непонятные для исландцев вояки, раньше так спокойно относившиеся к тому, что исландцы страдают от голода и рабства, от купцов и всяких других напастей, теперь рвали из рук исландские товары и способствовали росту богатства и благоденствия страны. Многие исландцы стали покупать землю, которую они ранее снимали в аренду — ибо земля единственная истинная ценность; а тот, кто еще до войны бился из последних сил, чтобы приобрести землю, теперь занимался устройством своего дома. Задолжавшим была предоставлена возможность залезть в еще большие долги, а к тем, кто никому ничего не был должен,

кредитные учреждения ласково простирали свои объятия. Люди стили гораздо больше, чем раньше, увеличивали поголовье скота, даже посылали своих детей в школу. В некоторых крестьянских усадьбах появились фарфоровые собачки всех размеров, а кое-где и музыкальные инструменты. Женщины начали носить металлические кольца, многие накупили себе верхней одежды и сапог, что раньше было недоступно трудовому люду. Правительство наметило обширную программу общественных работ, а в тех поселках, которые выбрали в альтинг какого-нибудь энергичного человеколюбца вроде Ингольва Арнарсона Йоунссона, появились дороги и мосты. Была проложена шоссейная дорога от Фьорда через долину мимо Летней обители и дальше — до самого Утиредсмири; первые самодвижущиеся телеги мчались по ней с невероятной быстротой, пугая лошадей. Погоня за наживой, избыток денег, которые градом посыпались на усадьбы и поселки, разбросанные по стране, лишали кое-кого способности разумно рассуждать; и нельзя отрицать, что цены на землю были слишком взвинчены, что строительная горячка перешла все границы здравого смысла, что детей в школе учили наспех и слишком многому. Лишь немногие относились ко всему происходящему спокойно, не меняли образа жизни, не покупали фарфоровых собачек, не платили денег за учение детей, а постепенно увеличивали поголовье скота, в меру улучшали хозяйство и потихоньку шли к более высокой цели. К их числу принадлежал и Бьяртур из Летней обители. Роскошь и теперь не прельщала его, но он понемногу прикапливал денег на покупку скота и наем работников. Прежде он вел счет времени с того лета, когда на хуторе появилась проклятая Фрида — воплощенное горе-злосчастье. Но это уже было далекое прошлое. Теперь в его стаде насчитывалось двести пятьдесят овец, две коровы и три лошади; летом у него работали косцы, зимой он держал экономку и батрака; он даже оборудовал старый овечий загон под жилье людям, — и там, где раньше в стене было отверстие, через которое выбрасывали навоз, теперь появилось оконце с четырьмя маленькими стеклами. Из ручейков образуется большая река, говорит пословица. Ото было здоровое движение вперед, без потрясений и переворотов, оно совершалось само по себе. Бьяртур нисколько не изменился: он не признавал никаких роскошеств, разве что позволял минут на пять лечь отдохнуть на копну сена, в надежде, что скатится оттуда во сне, и лучше всего в лужу; от батраков он требовал добросовестной работы летом и зимой и, по старой привычке, оставшись наедине, бормотал искусно сложенные стихи. Старуха все еще жила, подобно свече, которую господь бог забыл задуть; она шептала свои псалмы и вязала, не видя ростков нового: она отрицала, что через долину пролегла шоссейная дорога, что самодвижущиеся телеги пробегали за три четверти часа весь путь до Фьорда и за четверть часа до Утиредсмири. Она вообще не верила, что есть какие-то пути, кроме, может быть, путей господних. Люди с радостью сообщали ей, что идет мировая война, и в ответ слышали, что никакой мировой войны нет, а если есть война, то самая обыкновенная — из тех, которые, помнится ей, всегда ведутся за границей. Мировая война — вот еще выдумали! Она даже не верила тому, что где-то существует какой-то мир. Зато она твердила, что над хутором, где они жили, всегда висело проклятье и рано или поздно все в этом убедятся: Колумкилли редко выпускал из своих когтей тех, кто цеплялся за этот хутор.

— А вот в Урдарселе, где я жила сорок лет, был такой красивый закат, и люди были счастливы.

Она постоянно тосковала по родному дому.

Теперь нам следовало бы рассказать о кооперативных объединениях, о крестьянских потребительских обществах. Там, где они возникают, посредники становятся ненужными и крестьяне продают свои товары за хорошую цену. Создается полезная взаимопомощь в торговле, строительстве, производстве и хозяйстве. Эти союзы призваны спасти крестьянское сословие и сделать бедных крестьян состоятельными, какими, говорят, они стали в Дании. Потребительское общество во Фьорде, как и все потребительские общества, процветало. Паразиты-торговцы один за другим шли ко дну или только-только держались на поверхности. Крестьяне понемногу взяли в свои руки торговлю, сельское хозяйство, стройки, даже электричество. Столичные крестьянские газеты писали, что теперь в Исландии закладывается основа для крупного сельского хозяйства, что это сельское хозяйство будет отвечать требованиям времени, станет основным источником дохода для исландцев, краеугольным камнем свободы народа, гарантией сохранения его национальных особенностей, роста его духовной и физической силы. Тот, кто борется против интересов крестьян, — злейший враг народа. Долой посредников! Потребительские общества на двадцать пять процентов сокращают расходы крестьян. Они созданы для борьбы против засилья капитализма, для защиты мелких производителей и прав народа. Но это еще не самое важное. Потребительские общества ставят перед собой и более высокую цель, чем просто экономическая выгода: они стремятся воспитывать людей, расширяют их кругозор, учат быть сострадательными к слабым.

Глава шестьдесят вторая

Билет

Гвендур вырос.

Это был высокий юноша, похожий на отца, но более мягкий по характеру. Как ни странно, он мало интересовался поэзией и стихосложением. Впрочем, это уже не считалось недостатком, — стихов было предостаточно написано обо всем на свете, и немало очень искусных. К тому же в те времена, когда он рос, люди думали не о поэзии — они думали о мировой войне, о благословении божьем, ниспосланном на море и сушу. Гвендур был парень широкоплечий, плотно сбитый, чуть-чуть неуклюжий, со светлыми волосами, которые он редко подстригал или причесывал. У него было обветренное лицо; в его добрых глазах светилось выражение решимости и воли. Но что такое воля? Он был очень силен.

Его называли единственным сыном крестьянина из Летней обители. И это было большой честью в те времена, когда маленькая овечка стоила тридцать, сорок и больше крон, когда на усадьбе появлялась корова, а затем и другая, и это не вызывало ни споров, ни возражений — как самое обычное дело; еще недавно бедняк, он начинал нанимать рабочую силу — батраков, которые приходили весной и осенью в любую погоду; и хотя они требовали высокой платы, работая всего четырнадцать часов в сутки, они все же стояли гораздо ниже крестьянского сына на общественной лестнице. В один прекрасный день Гвендур станет наследником этого маленького царства. С детства он работал в усадьбе, во сне и наяву мечтал о хозяйстве, любил землю, даже не сознавая этого, был готов одолевать трудности, не щеголяя идеалами. Он радовался тому, что овцы окотились благополучно и в срок, что они хорошо переносят зиму и к весне выйдут на пастбище, — других радостей у него не было. А может быть, это и есть истинная радость? Он никогда не горевал о том, что дом немного покосился.

Бьяртур считал, что его сын таким и должен быть; он только жалел, что у него нет с полдюжины таких детей. Но что же делать. Мальчику минуло всего семнадцать лет, а у него уже было шесть молочных овец, кожаные башмаки, синий воскресный костюм и часы с цепочкой. Не так-то много найдется исландцев, обладающих таким богатством в семнадцать лет. Но богатство приобретается упорным трудом. Ему и в голову не приходило сидеть на пороге и болтать всякий вздор, мечтать и якшаться с привидениями, как делали его братья, — это к добру не приводит. Вот они оба и умерли, каждый по-своему, а он жив и является владельцем шести молочных овец.

В то время в поселках шло брожение, кое-кто называл это распадом, — и немногим было дано устоять перед этим брожением и этим распадом. Нет, немногим. Больше всего это касалось денег: ведь большинство считает, что деньги — единственная сила, управляющая жизнью. Много ли их, мало ли, или ни много, ни мало — от этого зависит вся жизнь человеческая. Люди вдруг сделали открытие, что денег существует вообще гораздо больше, чем они предполагали; тот, кто редко имел дело даже с какими-нибудь двумя кронами, вдруг стал орудовать десятками их, а владельцы десяти — двадцати крон говорили о тысячах так же равнодушно, как о том, чтобы зайти на минутку за угол дома. Даже слезливые старики, уже многие годы не имевшие ни гроша, начали вести коммерческие операции на такие суммы, что невольно вспоминалась астрономическая поэма «Ночь». Тоурир из Гилтейги купил себе усадьбу и, по слухам, заплатил за нее наличными. Да о чем тут говорить, если даже чахоточный философ Оулавюр из Истадаля подписал купчую на свою маленькую усадебку, говорят, на сорок тысяч! Другие вкладывали деньги во фьордский банк, который обычно связывали с именем утиредсмирского старосты, потому что у него в банке, говорили, лежало сто тысяч; но вряд ли это верно: ведь никто не жаловался так горько на невыносимое бремя долгов, как староста. В этом банке платили большие проценты: говорили, что деньги, как только их вписывали в банковские книги, начинали давать приплод, как крысы. Среди вкладчиков был и Бьяртур из Летней обители; в банке его встречали с почетом и выдавали ему проценты. И выходит, что эти проценты он получал у владельцев Редсмири. Нет, все идет шиворот-навыворот!

Глава шестьдесят третья

Сир и гол утес…

Бьяртур не пытался уговаривать сына: ведь это признак слабости; самостоятельный человек думает только о своих делах и не вмешивается в чужие. Он, Бьяртур, сам никогда не позволял уговаривать себя. Но с того дня сын перестал для него существовать: он не обращался к Гвендуру, не отдавал ему приказаний; он копал глубокую канаву на лугу вместе с батраком и работал, как каторжный, целыми днями. Юноша тоже ничего не говорил, но предстоящая разлука давила его тяжелым камнем, наполняла его душу страхом и печалью. Любовь к земле была у него в крови, она не требовала ни слов, ни объяснений, и теперь ему казалось, что он отрывается от земли и уносится куда-то в воздух, в пустое пространство, в неизвестность. Но он не мог ничего изменить. Человек живет в мире действительности, привыкает к ней с детства, мужественно смотрит ей в глаза, — но вот даль поманила его к себе своими невиданными возможностями, у него в руках входной билет — две голубые бумажки, — и он уже не живет в мире действительности, он уже не в ладу с ней, у него нет мужества смотреть ей в глаза, он во власти гостеприимной дали, манящих надежд, — может быть, на всю жизнь. Может быть, он уже конченый человек.

— Я уезжаю завтра, — сказал Гвендур. Ответа не последовало.

— Не купишь ли ты моих овец?

— Нет, но ради тебя я могу утопить их в торфяном болоте.

— Хорошо, тогда я подарю их Аусте Соуллилье, когда буду проезжать через город.

Глава шестьдесят четвертая

Беседа о сказочной стране

Уехать в Америку уже не считалось зазорным. А ведь еще подавно существовало мнение, что на это способны лишь отпетые люди, голь перекатная — те, кто рано или поздно попадет на иждивение прихода, а то и в тюрьму. Теперь на поездку в Америку смотрели проще: обыкновенное заграничное путешествие. Отъезжающих уже не называли бездельниками, бродягами, не отпускали по их адресу шуточек: это-де подгнивший товар, экспортируемый приходами. Нет, это были люди с деньгами в кармане, они ехали на Запад, за море, к своим богатым родственникам и друзьям, весьма почтенным людям. Исландцы, поселившиеся за морем, вдруг стали весьма почтенными людьми: всем было достоверно известно, что у них есть деньги. Гвендур из Летней обители, которым раньше никто во Фьорде не интересовался, теперь явился в город с деньгами в кармане, с сотнями, может быть, с тысячами крон, и вдруг стал здесь уважаемой особой. В ожидании парохода он пил кофе у судьи, пока оформляли его паспорт. Даже жена судьи вышла посмотреть на него — он ведь отправлялся в Америку!

Один образованный человек, которого он совершенно не знал, окликнул его на улице, пригласил к себе на чашку кофе и научил его говорить, чтобы он не растерялся в Америке. А в пароходной конторе ему целый час объясняли, как вести себя в Рейкьявике, кого разыскать, что сказать, кому платить за билет на пароходе. Кто-то угостил его сигарой, и его вырвало тут же на берегу. Многие останавливали его на улице и спрашивали:

— Это ты? Да, это он.

Женщины выглядывали из окон и, приподняв занавеску, оглядывали его с ног до головы с романтическим любопытством: они зияли, что это —

он

. Ребята прятались за углами домов и кричали ему: «Америка! Америка, гей!» Так, в угаре славы, пролетели два дня. Он купил себе нож и веревку — ведь это самое главное, когда едешь в Америку. Пароход должен был прийти завтра утром. Нее приготовления были закончены, у него оставалось еще полдня. «Теперь надо пойти к Аусте Соуллилье», — решил Гвендур. Он разыскал ее: она работала служанкой в семье рыбака; ее дочке было пять лет.

— Ее зовут Бьорт, — сказала Ауста Соуллилья. — Я сама была большим ребенком, когда она родилась, и не могла придумать ничего другого. Большая девочка для своего возраста, еды у нее теперь много. Она у нас с косинкой, как ее мама.

Исландский колокол

Роман

Часть первая

Исландский колокол

Глава первая

Было такое время, говорится в древних летописях, когда исландский народ владел одним-единственным достоянием, единственной ценностью — колоколом. Колокол висел на здании суда в Тингведлире на реке Эхсарау, под коньком островерхой крыши. В него били, созывая народ на суд или на казнь. Колокол был такой древний, что никто не знал толком, сколько веков назад его отлили. Но еще задолго до того времени, к которому относится эта повесть, в нем появилась трещина, и старики уверяли, что раньше он звучал гораздо чище. Однако он был по-прежнему дорог народу. Часто в тихий летний день, когда со склонов Сулура дул ветерок, а с пустоши Блоскуг доносился запах берез, можно было слышать звон колокола, сливавшийся с шумом реки. В него били, когда в присутствии королевского чиновника и судьи палач готовился обезглавить мужчину или утопить женщину.

Но в тот год, когда король издал указ, чтобы жители Исландии сдали в казну всю медь и бронзу, ибо приходилось восстанавливать Копенгаген, разрушенный войной, были посланы люди в Тингведлир на реке Эхсарау, чтобы снять старый колокол.

Через несколько дней после окончания тинга по старой дороге с запада берегом озера ехали два всадника, ведя в поводу вьючных лошадей; они спустились по склону к устью реки и переехали ее вброд. Приблизившись к зданию верховного суда, всадники спешились и сели на краю лавового поля. Один из них был толстяк с бледным одутловатым лицом и маленькими глазками; он слегка оттопыривал локти, как делают дети, изображая важных лиц. Одет он был в поношенное господское платье, слишком тесное для него. Второй был черномазый, уродливый оборванец.

На лавовом поле показался какой-то старик с собакой, он подошел к приезжим и спросил: — Что за люди?

— Я королевский судья и палач, — ответил толстяк.

Глава вторая

Йоуна Хреггвидссона, как всегда, нельзя было ни в чем уличить, но, как всегда, он должен был понести наказание. Вообще-то в голодные весны каждый пытался стянуть что-нибудь из рыбацких сараев в Скаги — кто рыбу, кто веревку для сетей. А голодными были все весны. Но в Бессастадире часто не хватало рабочих рук, и фугт был рад, когда судья посылал ему людей в работный дом, именуемый также «Гробом для рабов», где и совершившие преступление, и только подозреваемые в них были одинаково желанными гостями. Но в начале сенокоса власти в Боргарфьорде обратились к фугту с просьбой освободить Йоуна и отправить ею домой на хутор Рейн в Акранесе, ибо его семья осталась без кормильца и ей приходится туго.

Хутор приютился у подножья горы — место было опасное, всегда под угрозой обвала или снежной лавины. Владельцем хутора, стоимостью в шесть коров, был сам Иисус Христос. Один епископ в Скаульхольте в стародавние времена отказал эту землю Христу с тем, чтобы здесь могла поселиться какая-нибудь многодетная семья или благочестивая и добродетельная вдова. Если же в приходе Акранес таковых не окажется, надо будет поискать в приходе Скоррадаль. Но вот уже много лет ни в одном из этих приходов не находилось благочестивой вдовы, и Йоун Хреггвидссон взял хутор в аренду у его владельца Иисуса Христа.

Как могли обстоять дела на хуторе, если все его обитатели были прокаженные или скудоумные или же и то и другое вместе. Йоун Хреггвидссон был изрядно пьян, когда вернулся домой, и тут же принялся колотить жену и придурковатого сына. Четырнадцатилетнюю дочь, которая стала над ним смеяться, и старуху мать, обнявшую его со слезами на глазах, он только слегка стукнул. Сестра его и свояченица, обе больные проказой — одна совсем лысая и полупарализованная, другая же вся в нарывах и язвах, — сидели на корточках, возле кучи сухого овечьего помета, закутанные в черные платки, и, держась за руки, славили бога.

На следующее утро Йоун наточил косу и начал косить, во все горло распевая римы о Понтусе. Обе прокаженные в черных платках пытались сгребать сено. Дурачок сидел на кочке, держа возле себя собаку. Дочь вышла из дому босая, в рваной нижней юбке и остановилась на пороге, вдыхая запах свежескошенной травы.

Была она черноволосая, белолицая, стройная. Из трубы валил дым.

Глава третья

На следующий день погода была ясная, тихая, люди занимались своими делами — кто на суше, кто на море, а Йоун Хреггвидссон лежал в постели на животе, проклинал жену и, тяжело вздыхая, молил бога послать ему табаку, водки и трех наложниц. Дурачок сидел на полу, разбирал шерсть и хохотал во все горло. Едкий запах, исходивший от прокаженных, господствовал в хижине над всеми другими запахами.

Вдруг собака залилась отчаянным лаем, и в то же мгновение издали донесся стук лошадиных копыт. Вскоре на дворе послышалось звяканье сбруи и чьи-то голоса. Кто-то властным тоном отдавал приказания слугам. Йоун Хреггвидссон даже не шевельнулся. Жена, запыхавшись, вбежала в хижину и воскликнула:

— Господи Иисусе, помилуй меня, приехали господа.

— Господа? — удивился Йоун Хреггвидссон. — Да ведь они уже содрали с меня шкуру! Что же им еще нужно?

Но разговаривать им долго не пришлось. Шуршанье одежды, шаги, голоса слышались все ближе.

Глава четвертая

Через несколько дней после этого события Йоун Хреггвидссон отправился верхом собирать «лисий налог» — жители окрестных хуторов платили ему за то, что он уничтожал лисьи норы. По обычаю, он и на сей раз получил эту дань рыбой, но у него, как всегда, не было веревки, и ему пришло в голову зайти к местному судье занять кусок веревки, чтобы связать рыбу. Когда Йоун Хреггвидссон въехал во двор со своей рыбой, у дверей дома стояли судья и трое крестьян из Скаги.

— Мир вам, — сказал Йоун Хреггвидссон. Они едва ответили на его приветствие.

— Я хотел попросить власть имущих одолжить мне кусок веревки, — обратился к ним Йоун.

— Скоро тебе достанется целая веревка, Йоун Хреггвидссон, — сказал судья, — и, повернувшись к окружавшим его крестьянам, приказал: — Хватайте его, во имя Иисуса!

Крестьян было трое, все старые знакомые Йоуна. Двое сделали попытку схватить его, третий стоял в стороне. Йоун сразу же стал яростно защищаться, кидался то на одного, то на другого крестьянина, молотил их кулаками и вскоре сбил с ног. Они никак не могли с ним справиться, пока на помощь не подоспел судья — здоровенный детина, и через некоторое время всем троим удалось осилить Йоуна. Рыба во время потасовки рассыпалась по двору, и ее затоптали в грязь. Судья надел на Йоуна колодки, заявив, что он может не беспокоиться — теперь у него всегда будет казенное жилье. Арестованного отвели в дом судьи и поместили рядом с людской, в сенях, через которые с утра до ночи взад и вперед сновали слуги. Две недели просидел он там в колодках под стражей. Его заставляли чесать конский волос, молоть зерно, а слуги судьи по очереди сторожили его. Спал он на ларе. Парни и девушки, проходя мимо, дразнили его, смеялись над ним, а одна старуха как-то вылила на него содержимое ночного горшка за то, что по ночам он пел римы о Понтусе и не давал людям покоя. Только одна бедная вдова и ее двое детей чувствовали к нему сострадание и угощали горячим свиным салом со шкварками.

Глава пятая

Старой женщине во что бы то ни стало надо переправиться через фьорд.

По утрам, в те часы, когда рыбаки уходят в море, она сидит на берегу. Просит то одного, то другого взять ее с собой, ей непременно надо попасть в восточную округу. И хотя все отказали ей сегодня, назавтра она приходит опять. На женщине новые башмаки, голова ее повязана коричневым платком — виднеется только кончик носа. В руках у нее кожаный мешок и палка, юбку она подобрала, как это и подобает странствующей женщине.

— Какая беда случится от того, что вы переправите бедную старуху через фьорд и высадите ее на мысу? — говорит она.

— На южном мысу и без того много бродяг, — отвечают ей. Время идет. Весна в разгаре — работникам пора переходить на новые места. А женщина по-прежнему каждое утро бродит по берегу — ей во что бы то ни стало надо уехать. Наконец один шкипер сдается, ругаясь, берет ее на свой бот и высаживает на берег у Гротта. Гребцы снова берутся за весла, и бот уходит. Старуха карабкается по покрытым водорослями скалам, по выщербленным морем камням, пока наконец не выбирается на зеленую лужайку. Ну вот, значит, она и переправилась через фьорд. Вдали — там, откуда она ушла, синеют горы Акрафьедль и пустошь Скардсхейди.

Она направилась в глубь страны. Стоял по-весеннему ясный и тихий день. Женщина шла по гребню возвышенности, разделявшей мыс на две части: она хотела видеть все, что делается вокруг.

Часть вторая

Златокудрая дева

Глава первая

Спокойно и плавно несет свои воды глубокий Тунгу. Восточнее Скаульхольта Тунгу впадает в Хвитау — реку, вытекающую из глетчера. В междуречье по берегу тянутся сперва поросшие тростником болота, а там, где местность слегка поднимается, широко раскинулось большое селение. Посреди него, на самом высоком месте, расположена усадьба, окруженная со всех сторон дворами арендаторов. Это Брайдратунга. Здесь, в Брайдратунге, сидит у себя в комнате синеглазая женщина с золотыми волосами и вышивает по покрывалу древнюю сагу о Сигурде из рода Вёльсунга, который одолел дракона Фафнира и завладел его золотом.

Окна в ее комнате чисто вымыты, и сквозь них видно, чем заняты люди в селении. По сухим, заросшим травой берегам реки вьются проселочные дороги. На реке мелькают снующие во всех направлениях лодки перевозчиков, но Скаульхольта не видно — он скрыт холмом Лангхольт. Женщина сидит в резном кресле, обложенная со всех сторон подушками с бахромой, ноги она поставила на маленькую скамеечку. Альков с ее постелью завешен пологом, на котором вытканы фигуры героев древних сказаний. У противоположной стены, под скатом, стоят зеленый ларь с ее одеждой и массивный буковый поставец. Ближе к дверям висит на крюке роскошное седло с множеством латунных украшений, — здесь переплелись в битве тела драконов, людей и ангелов. На седле выгравированы имя владелицы, число, месяц и год. Все седло обтянуто тисненой кожей, прикрепленной латунными гвоздиками, а сверху лежит свернутый чепрак тонкой работы. На луке седла висит уздечка. Можно подумать, что женщина собирается в дорогу. В комнате стоит странный, чуть удушливый запах.

С юга, со стороны переправы через реку Хвитау, откуда дорога тянется вниз на Эйрарбакки, поднимаются несколько человек.

Трое из них верхами. Двое всадников поддерживают третьего, едущего посредине. Четвертый идет пешком и ведет под уздцы лошадь среднего всадника, который, видимо, старший в этой компании. Голова его свесилась на грудь, шляпа сбилась на лицо, из кармана плаща высовывается парик. Похоже на то, что его выволокли из болота, а может, и откуда-нибудь похуже. Мужчины держат путь в Брайдратунгу.

Если смотреть на усадьбу с дороги, она кажется великолепной: пятнадцать домов с островерхими крышами, не считая других строений, иногда даже двухэтажных, обращены фасадами на юго-запад. Фасадные стены ближайшего к дороге дома — деревянные. В такой ясный весенний день, как сегодня, когда солнце золотит крыши и бревенчатые стены, господская усадьба, возвышающаяся над зеленеющей равниной, выглядит очень богатой.

Глава вторая

На другой день после возвращения юнкера домой в усадьбу нагрянули гости: окружной судья из Хьяльмхольта, богач Вигфус Тораринссон, его зять Йоун из Ватну, втайне торговавший водкой: когда у самого управителя фактории в Эйрарбакки выходила вся водка, Йоун продавал ее за деньги или в обмен на землю, — и еще двое зажиточных крестьян. Их сопровождало несколько конюхов.

Гости вели себя немного странно, словно находились у себя дома. Они спешились на выгоне перед усадьбой, приказали слугам пустить лошадей на пастбище неподалеку от того места, где, как вчера и позавчера, спали на солнце оба батрака, и прошли к амбарам. Они поковыряли пальцами трухлявое дерево, сокрушенно покачали головами при виде пустых дверных рам и направились к дому, где произвели такой же осмотр. Затем они без стука вошли в сени.

Хозяйка стояла у окна. Она обернулась к больному мужу, лежавшему в ее постели, и спросила его:

— Что нужно здесь судье?

— Верно, я что-нибудь натворил, — пробормотал юнкер, не двигаясь с места.

Глава третья

На следующий день Снайфридур поехала в Скаульхольт. Она хотела поговорить со своей сестрой Йорун, супругой епископа.

Каждую весну, к открытию альтинга, мадам Йорун уезжала на запад в Эйдаль, чтобы погостить дней десять у своей матери. В этом году она намеревалась сделать то же самое.

— Может быть, ты поедешь со мной, сестра? — спросила Йорун. — Нашей матушке приятнее повидать один раз тебя, чем десять раз меня.

— Мы с матерью во многом схожи, и все же нам с ней трудно ужиться, — ответила Снайфридур. — Поэтому, сестра Йорун, я думаю, что еще много воды утечет, прежде чем притчу о блудном сыне можно будет применить к одной из женщин нашего рода, до тех пор покуда одна из женщин этого рода походит на свою мать. У меня есть небольшое дело к отцу, но я не могу поехать сама в Тингведлир, чтобы повидаться с ним. Не едешь ли ты на альтинг, сестра?

Оказалось, что Йорун и в самом деле едет. Она собиралась, вместе со своим супругом епископом, остановиться на одну ночь в Тингведлире, а затем отправиться с провожатыми дальше на запад.

Глава четвертая

К началу сенокоса юнкера вновь охватило беспокойство, всегда предвещавшее у него одно и то же: запой со всем сопутствующим ему бахвальством и омерзительным поведением. Он поднимался с зарей, но ничего не делал. В сарае, в куче стружек, лежал его инструмент и утварь, которую он собирался починить. Как-то ранним прохладным утром он стоял в сарае и смотрел на улицу. Затем он спустился к реке, — возможно, чтобы встретить проезжих. Через некоторое время можно было услышать, как он что-то напевает в сенях. Он приказал привести верховых лошадей, заботливо осмотрел их копыта, направился в кузницу и подковал одну из лошадей. Он долго расчесывал лошадям гривы, счищал с них скребницей грязь, гладил их и при этом дружески разговаривал с ними, а затем снова отпустил их на волю, не теряя, однако, из виду. Потом он зашел в хижину бедного арендатора, выругал ее несчастного обитателя и стал беспокойно слоняться по двору.

Экономка Гудридур накрыла ему на стол в комнате с панелями, так как он никогда не ел вместе с людьми. Она подала ему скир, треску и масло.

Он сморщил нос и спросил:

— Разве у нас нет баранины?

— Не помню, чтобы моя госпожа, супруга судьи из Эйдалина, что-нибудь говорила на этот счет, — сказала экономка.

Глава пятая

На другой день после описанных событий Снайфридур Эйдалин Бьорнсдоутир в третьем часу пополудни шла в сопровождении какой-то женщины по лужайке к дому. Через плечо у Снайфридур висел на тесьме деревянный короб с собранными ею кореньями и травами. Как и все женщины ее рода, она знала толк в полезных растениях и умела приготовлять из них замечательные целебные настои и краски. Некоторые травы она брала ради их чудесного запаха. На ней был старый синий плащ. Она шла с непокрытой головой, обнаженной шеей и распущенными волосами. Ее лицо и руки сильно загорели. Снайфридур каждый день ходила за травами, и от нее словно исходило золотое сияние.

Еще издали она увидела, что к камню перед домом привязана большая черная лошадь и по двору расхаживает, стиснув руки, маленький тощий человек в черном. Это был скаульхольтский каноник. Завидев хозяйку дома, он снял шляпу с высокой тульей и, держа ее в руке, пошел по лужайке навстречу Снайфридур.

— Вот неожиданная честь, — сказала она, кланяясь ему с улыбкой, и, подойдя ближе, протянула свою загорелую, немного выпачканную в земле руку. От нее шел сильный запах чабреца, душистого колоска, земли и вереска. Он избегал смотреть ей в лицо. Он поздоровался с ней, возблагодарил бога за то, что видит ее в добром здравии, и, вновь водрузив шляпу на свой воскресный парик, стиснул, как прежде, свои синеватые, чуть распухшие дряблые руки и стал внимательно их разглядывать.

— День выдался такой погожий, что я не мог отказать себе в удовольствии проехаться верхом на моем вороном, — сказал он, словно желая извиниться за свое появление.

— Хвостовертки как раз и летают в самое жаркое время года, — заметила она. — В эту пору меня всегда тянет в горы, словно какую-нибудь бродяжку.

Часть третья

Пожар в Копенгагене

Глава первая

В Охотничьем замке праздник.

Королева дает пир в честь своего супруга — короля, своей матери — немецкой принцессы и своего брата — герцога Ганноверского. На этот пир приглашены знатнейшие люди страны и знаменитейшие иностранцы.

Королева приказала изготовить в Гамбурге свыше пятидесяти роскошных луков и по сорок стрел к каждому луку, ибо сегодня король должен свалить оленя.

К вечеру именитые гости собрались на лужайке, окруженной высокими буками, где были разбиты шатры. Когда знать заняла места, появился всемилостивейший монарх — его королевское величество в красном охотничьем костюме, на его черном бархатном берете колыхалось длинное — в аршин — перо. Затем вошла королева вместе со своим высокородным братом. А за ними выступали придворные и другие знатные дамы — все в охотничьих костюмах.

На правой стороне арены воздвигли нечто вроде прилавка в сто футов длиною, где были разложены серебряные призы, предназначавшиеся в награду победителям. На одном конце прилавка между двумя деревьями натянули зеленое полотно, а напротив расставили кресла для самых высокопоставленных лиц, их супруг и придворных дам. Но кавалеры должны были стоять так же, как и чужестранные гости с черными бородами в остроконечных шапках и с широкими ножами на боку. Это были посланцы татар.

Глава вторая

Странное поведение именитых людей по отношению к Арнасу Арнэусу на празднике королевы объяснилось очень скоро. Вернувшись ночью домой, он увидел на столе документ. Он был осужден. Решение верховного суда по так называемому «делу Брайдратунги», тянувшемуся почти два года, гласило, что обвинения, предъявленные Магнусу Сигурдссону, неосновательны.

Поводом для процесса послужили два письма, написанные указанным Магнусом в Исландии. Одно из них было жалобой на Арнэуса — на его якобы частые встречи с женой жалобщика. Второе предназначалось для прочтения на соборе в Скаульхольте. В нем автор письма обвинял свою жену в незаконной связи с королевским эмиссаром и призывал церковные власти вмешаться в это дело. Королевский посол счел себя оскорбленным этим письмом и обвинил жалобщика в распространении ложных слухов. Приговор был вынесен окружным судьей Вигфусом Тоураринссоном через две недели после того, как последнее письмо было зачитано в церкви, и Магнус Сигурдссон был приговорен к лишению чести и имущества за позорную клевету на Арнэуса. Эмиссар передал дело в более высокую судебную инстанцию — альтинг на реке Эхсарау, и создал специальный суд для слушания этого дела, поскольку тогдашний судья Эйдалин в силу родства с ответчиком не имел права судить его.

Этот суд на реке Эхсарау вынес еще более суровый вердикт, нежели окружной суд, и Магнус Сигурдссон был приговорен, помимо отчуждения от него усадьбы Брайдратунга, к уплате королевскому эмиссару трехсот далеров в возмещение ущерба, нанесенного его письмом, а также некоторых сумм судьям в силу особых трудностей, связанных с этим делом.

В решении верховного суда все это было опровергнуто. В преамбуле говорилось, что с беднягой Магнусом Сигурдссоном жестоко и не по-христиански обошлись actor Arnas Arnaeum и судьи. Его судили за то, что он написал письмо во имя восстановления своей чести, а затем второе, предназначенное для оглашения на церковном соборе с той целью, чтобы дать Арнэусу возможность в зародыше задушить необоснованные слухи и сплетни, порочившие не только матрону из Брайдратунги и ее супруга, но также и епископство в Скаульхольте, поскольку очагом слухов о распущенной жизни явился этот маяк христианской добродетели и твердыня добрых нравов. О том, что эти письма были написаны не случайно и не напрасно были сделаны достоянием гласности, свидетельствовал тот факт, что уже на другой день после прочтения последних Арнэус уехал из епископской усадьбы и переселился в Бессастадир. Преамбула гласила: трудно себе представить, чтобы эти письма могли оправдать безжалостное преследование бедного человека, Магнуса, наложение на него сурового наказания и большого штрафа. Очевидно, господин Сивертсен имел все основания писать свои письма, чтобы тем самым заставить замолчать упорные слухи о неверности его жены, ходившие в стране. Его супруга воспользовалась его пьянством, как предлогом, чтобы встречаться с Арнэусом, по вине коего она уже в ранней своей юности не могла считаться невинной девушкой, а теперь, находясь в течение целой зимы под одной кровлей с бывшим своим любовником, вновь вступила с ним в преступную связь, ибо, согласно свидетельским показаниям, вела частые беседы с глазу на глаз с эмиссаром как среди бела дня, так и темной ночью за закрытыми дверями. Трудно было, следовательно, усмотреть что-либо иное в письмах супруга, кроме justo dolore

Глава третья

Около девяти часов утра, когда зеленщик уже обошел все дворы и охрип от крика, вязальщик метел здорово напился, а точильщик из породы мошенников бродил со своим точилом от двери к двери, по главной улице Копенгагена шел человек. На нем был ветхий кафтан, очень старая шляпа с высокой тульей и стоптанные башмаки. Он шел большими шагами и такой странной походкой, которая, по-видимому, свидетельствовала о его безупречной нравственности. Лицо его было чуждо всему окружающему, казалось, он вовсе не видел города с его башнями и человеческим муравейником, не ощущал времени.

Его не интересовало ни мертвое, ни живое, — таким пустым миражем был для него этот город, который случаю было угодно сделать местом его жительства.

— Вот идет безумный Гриндевиген, — шептали соседи друг другу, когда он проходил мимо.

В переулке, выходившем на канал, почтенный человек остановился и огляделся, как бы желая убедиться, что он на верном пути. Затем направился к воротам, прошел через двор, вступил в темные сени и, найдя нужную ему дверь, постучал несколько раз. За дверью долго не подавали никаких признаков жизни, но Гриндвикинг все продолжал стучать, пока не потерял терпения и не закричал в замочную скважину:

— Я же знаю, шельма, что ты не спишь, а только притворяешься!

Глава четвертая

Ученые люди в своих книгах много писали о разнообразных знамениях, появлявшихся в Исландии перед чумой. Прежде всего следует назвать голод и неурожай, которые царили во всех частях страны и унесли множество жизней — особенно среди бедняков. Ощущалась острая нехватка в снастях для рыбной ловли. К тому же участились грабежи и воровство, а также кровосмесительные связи, и в южной части страны произошло землетрясение. Случилось много странных вещей. Осенью перед чумой восьмидесятилетняя женщина в Эйрарбакки вышла замуж за человека, которому было немногим более двадцати, а весной она хотела его бросить impotentiae causa

[67]

. Семнадцатого мая люди видели семь солнц. Той же весной овца в Баккакоте в Скуррадале принесла ягненка с головой и щетиной свиньи, верхней челюсти у него совсем не было, язык свисал над нижней челюстью, не соединявшейся с черепом, глаз не было и в помине; уши у него были длинные, как у охотничьей собаки. Из головы торчал маленький сосок с отверстием.

Когда ягненок родился, люди ясно слышали, как он сказал: «Могуч дьявол в детях неверия». В зиму перед чумой из монастыря Киркьюбайар распространилась весть о том, что монастырский эконом и еще один человек, идя вечером по кладбищу, слышали, как под ногами у них раздавались стоны. В Кьяларнестпнге в воздухе что-то шумело. В Скагафьорде из моря вытащили рыбу-ската. Когда ее бросили в бот, она начала жалобно пищать и биться, а когда на берегу ее резали на части, каждая часть также кричала и жаловалась, и даже мелкие кусочки, когда их принесли домой, продолжали визжать и ныть, так что пришлось опять побросать их в море. В воздухе вдруг появлялись какие-то люди. В заключение следует упомянуть яйцо, снесенное курицей во Фьядле на Скейдаре, на котором можно было ясно различить темный знак, это был перевернутый знак Сатурна, означающий, что omnium rerum vicissitudo veniet

[68]

.

Когда в страну пришла великая чума, исполнилось ровно тридцать лет со времени последней чумы и пятьдесят со времени предпоследней. Большинство жителей страны старше тридцати лет еще носили на себе следы прошлой чумы, у одних были высохшие руки или ноги, у других выпученные глаза или какие-нибудь увечья лица и головы. Кроме того, большинство людей страдало обычными болезнями бедняков: они были согнуты и скрючены английской болезнью, покрыты рубцами и ранами от проказы, ходили со вздутыми от глистов животами или еле двигались, пожираемые чахоткой. Из-за непрерывного голода мужчины были низкорослые, каждый, кому удавалось вырасти повыше, становился героем народных сказаний и считался равным Гуннару из Хлидаренди и другим древним исландцам. Люди верили, что такой может помериться силой даже с неграми, которых иногда привозили датчане на своих кораблях.

На этот народ чума снова обрушила свой бич, на сей раз с небывалой силой, теперь ее можно было сравнить только с черной смертью. Болезнь завезло в страну торговое судно, прибывшее в Эйрарбакки весной, в конце мая; через неделю три хутора в этой: местности совершенно опустели, а на четвертом остался в живых только семилетний ребенок. Коров не доили. Через десять дней сорок человек погибли в этом нищем местечке.

Смерть косила людей. Иногда в маленькой церкви хоронили сразу тридцать человек. В более населенных приходах умирало по двести человек и больше. Чума поражала священников, и богослужения не отправлялись. Многие супруги ложились в могилу в одни и тот же день; некоторые теряли всех своих детей, и бывало так, что в многодетной семье выживал только один слабоумный ребенок. Многие впадали в неистовство или теряли рассудок. В большинстве умирали люди, не достигшие пятидесяти лет, самые молодые, здоровые и сильные, а старики и инвалиды выживали. Одни лишались зрения или слуха, другие оставались подолгу прикованными к постели. В ту пору епископство в Скаульхольте лишилось своей главы, а эта глава — своей короны, поскольку болезнь унесла яркий светоч веры, друга бедняков — епископа, а через неделю — его богобоязненную и щедрую на милостыню любезную супругу. Они были положены в одну могилу.

Глава пятая

Арнэус часто заглядывал в канцелярию, чтобы следить за ходом дела, поскольку он был посредником во множестве вопросов, касавшихся исландцев.

Государственный советник, занимавшийся исландскими делами, вызвал к себе в канцелярию брадобрея, но часто во время бритья вставал, чтобы полакомиться вареньем из банки, стоявшей на столе среди присланных из Исландии бумаг — копий приговоров к наказанию плетьми, клеймению и повешению. В комнате стоял удушливый запах парикмахерских снадобий.

Когда профессор antiquitatum Danicarum открыл дверь, государственный советник бросил на него взгляд из-под ножа и сказал «мин херрё» не то на немецком, не то на нижненемецком наречии и указал гостю на стул. Затем он продолжал по-датски:

— Говорят, что в Исландии много красивых девушек.

— Да, ваша милость, — ответил Арнас Арнэус.