Роман известного французского писателя посвящен годам второй мировой войны, движению Сопротивления. В поэтическом многоплановом рассказе о партизанской борьбе в Восточных Пиренеях, о людях, сражающихся за свободу своей страны, автор обращается к фольклору, к легенде.
Предисловие. «Человек, который шел за весной»
Сорок лет прошло с того незабываемого дня, когда отгремели последние залпы второй мировой войны. Но события, потрясшие мир, не стали достоянием прошлого. Они живут в делах людей, строящих новую жизнь, ведущих борьбу с несправедливым общественным устройством. Они живут в сердцах участников войны и движения Сопротивления, в сердцах юных поколений. Высокий, невиданный дотоле героизм продолжает служить примером. Мы обращаемся к прошлому, чтобы извлечь уроки для настоящего и будущего.
Немалая роль в осмыслении событий военных лет принадлежит литературе. За истекшие четыре десятилетия сложилась огромная литература о второй мировой войне. В таких странах, как Польша, Югославия, военная проблематика является по-прежнему ведущей, определяющей, в других странах она остается на почетном месте. Прислушаемся к голосам писателей, прошедших сквозь горнило войны. «Главная проблема современности, — говорил Константин Симонов, — это проблема войны и мира. Писатель, который не желает, чтобы человечество было ввергнуто в новую войну, обязан напоминать о том, что такое война»
[1]
. Константину Симонову словно вторит Василь Быков: «Война — неуходящая тема. Она не может быть уходящей, когда человечество борется против угрозы ядерной катастрофы»
[2]
.
Богатая литература о войне сложилась во Франции, стране, имеющей опыт народного движения Сопротивления. И пожалуй, наиболее волнующими являются произведения, принадлежащие перу тех, кто сам прошел через суровые испытания, — книги Луи Арагона Антуана де Сент-Экзюпери, Роже Вайяна, Робера Мерля, многих других. К книгам этим принадлежат и романы Лану.
Жизнь не баловала будущего писателя. На своем веку Арману Лану (1913–1983) пришлось сменить немало профессий. Он служил в банке, рисовал этикетки для спичечных коробков и конфетных оберток, был агентом по продаже произведений искусства, занимался рекламой в книжных издательствах, учительствовал. Все изменилось в 1939 году, когда его призвали в армию. Лану храбро дрался с немцами — его наградили военным крестом; был взят в плен, заключен в офицерский лагерь Вестфаленгоф в Померании. В лагере Лану начал писать, делал наброски будущих произведений.
Вернувшись из плена, Лану дебютировал в 1943 году как автор детективного романа «Убитая лодка». С тех пор он опубликовал немало книг — романов и рассказов, сборников стихотворений («Разносчик», премия Аполлинера за 1953 год) и драматических произведений («Человек во фраке»), пьес для радио и телевидения, художественных биографий («Здравствуйте, господин Золя», 1954; «Мопассан — милый друг», 1967) и эссе, исторических романов (эпический цикл о Парижской Коммуне — «Пушки пляшут польку», 1971, и «Красный петух», 1972) и очерков («Физиология Парижа, Париж как сердце», 1954; «Любовь девятисотых годов. 1900, или Апогей буржуазии», 1961). Тематический круг произведений Лану очень широк, но в этом разнообразии существует единство. Одна главная тема проходит через все творчество Лану, и эта тема — война. О войне, в частности, идет речь и в раннем романе Лану «Ковчег безумцев», получившем популистскую премию за 1948 год.
ПЧЕЛИНЫЙ ПАСТЫРЬ
(Роман)
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Первые такты сарданы
I
Эме Лонги открывает глаза. Белесый рассвет растекается по купе. Скрежет колес, мерно постукивающих в бесконечной ночи, убеждает, что поезд по-прежнему медленно катится по неровному балласту… Саботаж? «Да это прямо тачка какая-то», — как сказала бы бабушка. Улыбка горячо любимой старушки исчезает. Он смотрит перед собой. Тулуза осталась позади; Лонги вспоминает о мягком нажиме икр, которые то напирали на его икры, то отодвигались, то напирали снова; об удовольствии, какое он при этом испытывал. Вспоминает с грустью: дама в купе спит или притворяется, что спит, — она похожа на рыбу, которую вытащили из воды. Он подсовывает под себя ногу, упрятанную в темно-коричневую, жесткую, узкую в лодыжке штанину — эти брюки он только что сшил по промтоварной карточке демобилизованного. Брюки приоткрывают пару желтых, тоже новых, ботинок на тройной подошве. Желтый цвет — это не его вкус. Это то, что оставалось. На штаны ушла часть его демобилизационного пособия. Цены ужасающие, но теперь, когда Эме Лонги остался один, он чувствует себя богатым благодаря своему жалованью и перемене своего положения в министерстве.
Купе полупустое, несмотря на нагромождение тюков, потрепанных чемоданов, картонок и сумок, от которых раздуваются багажные сетки. Когда они проезжали демаркационную линию, в купе было восемь пассажиров. Сейчас остались только эта спящая полная дама в цветастом платье и сухопарый мужчина, который читает «Ле Нуво Тан».
Светлеет. Поезд, раскачиваясь, снова тронулся — возникает тягостное чувство, будто он едет по временному мосту. Другие пассажиры, вероятно, сошли в Каркассоне — мельком он видел призрачные очертания этого города — или в Нарбонне. Он стряхивает с себя оцепенение. Его левое плечо — это средоточие боли. Стоящий на балласте усатый железнодорожник помахивает красным флажком. Опершись на лопаты, рабочие строят гримасы длинному поезду. Еще немного — и они будут стоять в воде. Поезд катится по бесконечной лагуне.
Налево позолоченная первыми лучами солнца деревушка высовывает на поверхность этого мертвенно-синего простора свои черепичные крыши, напоминающие рыбью чешую. Туда не ведет ни одна дорога. В камышах покоятся в собственном отражении баркасы. По мере того как поезд набирает скорость, лазурь и золото становятся все ярче. Деревня остается позади. Окна открыты, словно в знак приветствия или смеха ради. Конечно, они замедлили ход из боязни диверсии — нет ничего легче, как устроить чертову пробку здесь, между прудом Сижан и прудом Эйроль! Это единственная железнодорожная ветка между Нарбонном и Перпиньяном. Лазурь лагуны со стороны земли цвета охры напоминает павлинье перо; в сторону моря эта голубизна зеленеет, затем становится изумрудно-желтой. А вдали — море с ослепительными барашками. Эта утренняя симфония потрясает пассажира после тридцатитрехмесячного плена в зелени германского вагона.
В Сальсе, где прячется в виноградниках обезглавленный форт, Лонги возвращается в купе. Глядь, а их уж пятеро. Капитан-артиллерист в мундире, который слишком широк для него. Какой-то грязный служака. Его сундучок, поставленный на бок, загораживает проход. Выражение лица у артиллериста такое кислое, что Эме не хочется вступать с ним в разговор. Пассажирка напротив, кокетливо улыбнувшись, начинает наводить красоту. И как раз вовремя.
II
Легкий, крытый брезентом грузовичок «пежо» с эмблемой организации общественных работ на борту едет по дороге в Сербер. Эме Лонги думает, что он должен был бы зайти в «Грот» и предупредить Соланж Понс, но все произошло так быстро! Их пятеро. Одного из них Эме немного знает — это Ом, которого час назад ему представил Торрей. Ом тучный, загорелый, черноволосый. Все у него толстое — полоски бровей, нос, губы, живот. Он весит больше ста кило. В наше время это подвиг! В «Балеарских островах», пока Торрей говорил, он успел рассмотреть Лонги и просто сказал ему:
— Это не совсем то, что регулярная часть.
«Регулярная часть» слилась у него во рту в неразделимое «регулярчасть». Эме сидит рядом с шофером — худощавым человеком с волосами, слипшимися на его индейском затылке. Грузовичок останавливается. Квартал Сент-Годерик безмятежен. Рабочие, которые ездят на работу в город, возвращаются домой на велосипедах. Они ждут под акациями. С ними еще двое, лет по тридцати. У одного из них рыбьи глаза, другой — тонкий, молчаливый блондин. Изящество у него нездешнее. Визг пилы, лай собаки — она лает просто для очистки совести, — шум поезда — типичный каталонский вечер, мягкий, как ямайский перец.
— Вот они, — говорит Ом, глядя в зеркальце заднего вида.
Два человека подъезжают на велосипедах и соскакивают на землю. Задняя стенка грузовичка откидывается. Оба велосипеда вместе с пассажирами исчезают в кузове грузовичка. Грузовичок потихоньку трогается.
III
Эме Лонги вытащили из Черного потока ругань, крики, приказы — обычная немецкая суматоха. Офлаг. Нет. Произошло нечто иное, непоправимое. Он снова пленный, но теперь его офицерский чин и Женевская конвенция ему отнюдь не защита. Мотор отчаянно чихает, потом глохнет. Таможенный катер идет по инерции. Немецкий катер следует за ним. Два жандарма в серо-зеленых мундирах держат пленных на прицеле. С одного катера на другой перелетают рубленые фразы. Лонги таращит глаза. Немецкие моряки маневрируют при свете карманных фонариков. Короткие и долгие вспышки огней Беарского маяка показывают, что он сзади от них, в левой четверти. Своими фонариками фрицы выхватывают из темноты плоские постройки на застывших горных террасах, заросли тростника и деревья с нереальными листьями, согнувшиеся так, словно ветер беспрерывно гонит их к заливу.
— «Тамаринды», — шепчет Ом.
«Тамаринды» — маленькая курортная гостиница при выезде из Пор-Вандра по дороге на Беарский мыс. Несколько лет назад художник и писатель Эжен Даби, которым восхищается Эме Лонги, жил здесь перед тем, как найти свою смерть в Одессе
[22]
. Полубог Даби, он был чуть старше Лонги — так же, как Поль Низан и Андре Мальро… Это в самом деле «Тамаринды». Деревья в страусовых перьях трепещут. Захваченный катер, двигающийся как сомнамбула, быстро подходит к понтону. Снасти свистят; их еще не крепили за кнехт. Немцы прыгают на берег. Их катер, более тяжелый, дает задний ход.
— Да уж, пофартило нам! — говорит Ом.
Немцев десять человек, включая команду. Двое из них уже дубасят в дверь «Тамариндов». Грубый голос откликается:
IV
В «Пальмариуме» нет разговоров о происшествии в Пор-Вандре, зато о бегстве… «Все это ляжет на нас», — сказал гарсон в переднике — худенький коротышка с вьющимися на затылке волосами. Как многие тщедушные мужчины, он стоит за существующий порядок, этот Феликс, Феликс Кот, или просто Кот.
Лонги звонит по телефону за стойкой. Кот краешком глаза следит за ним. На другом конце провода — голос Соланж Понс. Она как будто не удивлена; он лаконичен: все в порядке; его никто не спрашивал; он вешает трубку. Эти предосторожности означают, что в нем произошла перемена, подсознательная мобилизация. Отныне в этом пробудившемся человеке — ставка главнокомандующего в действии. Чаевые Коту. Фальшивая благодарность Кота. Лонги выходит и идет вдоль Мели (так называется этот канал). Улочка, дверь гостиницы, патио и фонтанчик… Господа немцы как будто не изменились, разве что стали немножко нервными… На лестнице он сталкивается с двумя такими господами. Они на него не смотрят. Это их стиль? Или своего рода застенчивость? Порой у него возникало чувство, что и немцы застенчивы, но эту мысль он не высказывал. В лагере она показалась бы либо парадоксом, либо провокацией, а то и просто равнодушием. Лонги заходит в свою комнату и тотчас заглядывается на игру света, съедающего тень на площади из серого и розового мрамора. Воскресенье есть даже во время войны. Простертые руки трех сил каталонского народа говорят о том, что проблемы, возникающие в человеческом обществе, незыблемы. Он закрывает ставни. Растирает себе плечо. Боль снова утихла. А что, если движение было лучшим лекарством? «Ты должен — должен — должен прочитать Б-Б-Блонделя!» — говорит Таккини. Эме ложится на спину, подложив руки под голову.
Когда он просыпается, часы на башне Кастилье, к его изумлению, бьют четыре. Он опять заснул, выронив иллюстрированный журнал! Он выходит. Он намеревается пройти через двор ратуши. Решетчатые ворота заперты. Статуя Майоля «Мысль» — в клетке. Он сделает круг по маленьким улочкам, два раза свернет налево, или через «Грот» и два раза направо. «Грот» в этот час стоит светлый, почти веселый. Он выбирает свет.
И быть может, свою судьбу.
Он нахмурился при виде громоздкой вывески с черными тевтонскими буквами (возможно, здесь есть и немецкая типография!) — вывески немецкого книжного магазина «Frontbuchhandlung»
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Человек, который шел за весной
I
Сидя на парапете перед табачной лавочкой, хозяин которой моет террасу в целом море воды, Лонги смотрит на утренний танец птиц, на сардану стрижей. Хотя еще нет и семи, эти лжеласточки затеяли ссору с чайками; чайки — это жирные утки, когда они плавают в воде, и прекрасные белые дамы, когда они парят в воздухе. Все залито молочным светом. Блеск маленьких волн, кажется, соткан из каких-то элементов, которые не входят ни в состав воды, ни в состав воздуха. Перед Дуном тарахтит с перебоями двухтактный двигатель внутреннего сгорания: это возвращается какой-то рыбак, у которого дизель страдает одышкой.
Три большие лодки уже натягивают причальный канат. Временами налетает трамонтана, и вода вздыбливается и покрывается крошечными осколками сверкающего стекла. Не заботясь о том, что на суше еще спят, рыбаки громко перекликаются друг с другом. Ловля, должно быть, оказалась удачной. Четвертая лодка — «Два друга» — выключает мотор и тыкается носом в гальку. Некий Антиной с голыми икрами прыгает на берег и крепит канат к талям, с помощью которых вытаскивают на берег баркасы.
На дороге шипят друг на друга рыжие коты, вспугнутые грохотом муниципалитетской таратайки. Бен Гур заканчивает объезд, стоя на своей колеснице.
В этом зрелище нет ничего заманчивого для художника, но Лонги его обожает. Он греется на молодом солнышке и думает о приправленных аттической солью речах Майоля, которого он наконец-то увидел позавчера.
Он с радостью снова встретился с патриархом, но радость была окрашена грустью, потому что тот очень постарел. Скульптор работал над статуей, изображающей юную девушку в натуральную величину; плечи девушки были изящно выгнуты благодаря движению рук, отведенных назад. У нее была грудь юной богини. Но моделью была уже не Анжелита.
II
Трубный глас выводит ее из оцепенения. Она вылезает из ячейки задом. В Городе дребезжит сигнал трубы. Она знает, что это значит. Племя — это все. И она платит дань своему племени. Она расталкивает своих сестер — те отпихивают ее. Но она должна сообщить им добрую весть. Ту, о которой говорят трубы. Между стенами, которые поднимаются до головокружительной высоты, ходят туда-сюда счастливые волны, бьют в стенки лабиринта и, перекатываясь через них, падают. Все это касается других, не ее. Никогда ни одна пчела ни о чем не думала. Пчелы — это единое целое.
Кое-где она мельком видит сквозь щели незаконченной постройки такое же оживление на других улицах. Шествие выстраивается в определенном порядке. Ее подхватывает волна, вихрь, и вихрь утихает по мере того, как к нему присоединяются все новые и новые товарки.
Группа разведчиц собралась у летка, свет брызжет в тринадцать тысяч глаз. Она подходит к жрицам и смотрит на представление, которое они дают. Египтянки должны что-то сказать: от них исходит вибрация. Воительницы уступают им место. Здесь отходят молча, здесь не спорят, здесь стушевываются. Танцовщицы передают приказы. Чьи? Говорят, царицы. Этого точно не знает никто. Достаточно того, что ты делаешь свое дело. Пчела есть пчела…
Египтянки располагаются на стенке-перегородке — вертикальное живое колесо на том месте, где проходит граница между зонами дня и ночи, между прославленным солнечным светом и сгустком тьмы.
Египтянки, оставаясь в вертикальном положении, ведут хоровод, порой цепляются лапками за соты, порой карабкаются друг на друга. Акробатки, канатные плясуньи, цыганки… Те, которые не танцуют — они всегда наиболее многочисленны (оставаться в ячейках должны только больные, и в этих ячейках воительницы их и прикончат), — смотрят на хоровод, который становится все более понятным. Так как фигуры танца без устали повторяются, от него исходит нечто заразительное. Хочется делать то же, что и они, эти египтянки, по горло сытые своим путешествием. Она расправляет крылышки; ей мешают другие пчелы, которых так же, как и ее, снедает желание повторить все как можно лучше. Она подражает египтянкам. Она проникается этим. Программирует. Лапки вибрируют. Волоски топорщатся. О счастье! Она уловила такт. Теперь она понимает. Она выплывает из золотистой ночи воскового Манхэттена. Она пошатывается в ярком свете, Мир рыжий и густо-синий. Она вся уходит внутрь своей корзиночки. Она рождается. Она не перестает рождаться вновь и вновь после того, как она уже родилась.
III
Каждое утро Эме Лонги мылся во дворе. Первые дни он смотрел, нет ли кого-нибудь поблизости, потом счел эту предосторожность излишней. Вымытый, выбритый — словно в лагере, только над головой у него теперь синее небо, — Эме возвращался в дом через кухню.
Он написал Антонио Вивесу и директору перпиньянского Управления по делам военнопленных, чтобы всю корреспонденцию ему пересылали сюда. Словом, все у него было в порядке, только вот собой он был недоволен. Однако, хоть он и считал себя бесполезным, он был здесь драгоценной находкой. Он взял на себя то, чем в организации Капатаса заниматься было некому, — то есть бумаги. Для него это было тем легче, что целый год он прослужил секретарем в мэрии и его коллега из Палальды, вышедший в отставку, собаку съевший по части возрастов, талонов и новых циркуляров, доверял ему.
Лонги воспользовался этим своим опытом для того, чтобы как-то «легализовать» положение отряда. У Христиансена, как это ни парадоксально, с французскими властями все было в ажуре. Немцы? Ну, от этих лучше было держаться подальше! Сантьяго был когда-то унтер-офицером республиканских войск Испании, но его сразу же выпустили на свободу, так как он записался в сводный батальон Иностранного легиона; весь 1939 год он ждал войны и прямо-таки подскочил от радости, когда она наконец разразилась. Уйдя на гражданку, он ожидал высадки в том же году, в сентябре. Его соотечественники были убеждены в том, что гигантская операция между Аржелесом и Ла Нувель — на Нарбоннском побережье — неминуема. Они не могли знать, что этот план, вполне реальный, был уже отвергнут Уинстоном Черчиллем и генералом де Голлем. Самое смешное было то, что немцы приняли этот план всерьез. Служба трудовой повинности и Организация Тодта укрепляли Кане, Сен-Сиприен, Раку, Баньюльс, а это, само собой, заставляло клокотать испанских изгнанников и питало их надежды. Сантьяго называли Санти или Салатом по причине его пристрастия к этому продукту.
С контрабандистом Толстяком Пьером — это был тот самый человек с мулом — возникали иного рода проблемы. Его удостоверение личности было совершенно явной подделкой, Эме принялся терпеливо его подновлять, ставить печати, заверять эту музейную редкость. Вскоре ему стало мешать лишь отсутствие драгоценных бумаг за подписью мэра, от которого зависело передвижение в запретной зоне. Мэр был в отъезде, а бумагами распоряжался старик секретарь. Эме Лонги упражнялся в изготовлении фальшивок. Ему казалось, что трудность этого дела сильно преувеличена.
В группе было только две женщины, одна из них — мамаша Кальсин, оставившая своего таможенника в Баньюльсе. Она вечно препиралась с Сантьяго. Но она соблюдала приличия, и они были в наилучших отношениях. А еще была некая Алиса, но эта была «оседлая» в том смысле, что содержала закусочную и бакалейную лавку около мэрии. Торговля отнимала у нее не все время, и она помогала мамаше Кальсин. Алиса, хорошенькая, тоненькая, с дерзкими черными глазами, в свои двадцать пять лет уже была безмужней женой. Ее муж по каким-то непонятным причинам жил в Бордо.
IV
В следующую пятницу — это было 23-го — Капатас спросил Эме, не съездит ли тот вместе с ним в Перпиньян. Капатаса пригласили в отдел снабжений, чтобы «спланировать поставки его продукции».
Около трех недель прошло с тех пор, как Эме покинул каталонскую столицу. В Паладье его ждали три письма. Одно было из военного ведомства — оно извещало его о том, что он поставлен на снабжение на базу 1215Ф78, поскольку офицерская столовая в Ретеле сгорела в июне 1940-го, а посему военная администрация просит его вновь прислать заверенные подписями документы в трех экземплярах. Второе извещало о вступлении в брак Альбера Мельмейстера. Мельмейстер женится! Третье пришло из Офлага от Таккини. У Эме забилось сердце, и он долго откладывал это письмо, написанное тонким почерком, который как нельзя лучше использовал каждое свободное местечко на открытке Kriegsgefangenenpost
[93]
, рука его гладила влажную, ледяную бумагу, на которой стоял штамп geprüft
[94]
военной цензуры. Долгое время эти отпечатанные листки составляли для него единственную связь с настоящей жизнью. Его словно ударило в грудь. Письмо, которое напомнило ему, что «там» ничто не меняется. Сердце его осталось в песках.
Что же касается содержания письма, то расстояние придавало ему дополнительную значительность, мудрость, они наполняли неким смыслом всю эту неразбериху, в которой он теперь жил: его друзья требовали, чтобы он был счастлив за них.
Дождя давно не было. Эме вел машину, оставляя позади шлейф пыли. Они сделали крюк и заехали в Морейа, где Капатас должен был уладить одно дело со столярной мастерской. Дуб трабукайров по-прежнему стоял на своем месте. В Булу они остановились у одного содержателя гаража, у которого имелись шины. В обмен на мед, само собой. Напротив было гестапо. Довольно невзрачный пиренейский орел пребывал на своем посту. Никому не приходило в голову убрать старое объявление:
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Славный монастырь
I
Колокольня Палальды вызванивает к вечерне. Ей отвечают колокольни Амели-ле-Бен и Сере, отвечают в такт или не в такт — это уж глядя по настроению звонарей, которые ведут колокольную войну. Эме и Алиса наслаждаются вечером. Она и не думала, что снова увидит его, а он взял да и вернулся. Она обезумела от радости, а он снова уезжает. Сердцам так же трудно биться в лад, как и колоколам.
Алиса романтична. О, он вовсе не заблуждается на сей счет! Это не Анжелита! Алиса скорее была бы тупо добродетельной — вот как те девицы, которые предпочитают отправляться в Сен-Ферреоль, в Консоласьон или в Сен-Мартен, чтобы выпросить себе мужа, нежели обращаться к Пресвятой Деве или к святым с мольбой избавить их от последствий греха. В Руссильоне девушки целомудренны, а женщины пылки, непонятно только, каким образом первые превращаются во вторых.
Алиса замужем. Она никогда не говорит о своем муже, который живет в Бордо. Сначала она смеялась над Эме (а это значит, что она вертелась около него с первого же дня). Ей казалась забавной военная хитрость, к которой она прибегла, чтобы заставить его переменить комнату в ту ночь, когда та понадобилась (правда, ее «миссия» не требовала от нее столь многого!). Потом, узнав, что он уезжает, она бросилась к нему в объятия уже без всякого предлога. Этого было достаточно для того, чтобы, следуя женской логике, она почувствовала себя собственницей, оттого что все отдала.
Кружат стрижи — у них короткий хвост и крылья в виде двух запятых.
— Мама говорила, что никто никогда не видел спящего стрижа.
III
Страшные удары потрясли храм — удары такие сильные, что задрожал весь Город. За свою долгую жизнь она не запомнит такой тревоги.
Игра водоворотов приводит ее к летку. Танцовщицы уже там, но их танец — это печальная пародия на то, что некогда приводило их в такое возбуждение. Воительницы свирепы. Она встречается с сестрами — они в таком же замешательстве, как и она сама. Они не получили никакого приказа. А мир все-таки остается голубым и золотым. Она поднимается, порхает и снова падает. Она чувствует, что постарела. Младшая сестра улетает. Другая ошеломленно следует за ней. Они кружатся в воздухе, потом первая из них исчезает. В том месте, должно быть, есть эспарцет. Она следует в том же направлении, захваченная незримой сетью информации, которую она не понимает. Этот день — новый день — не подает ей никакого знака тепла. Если бы изобразить ее полет графически, образовалась бы путаница кривых и прямых линий, петляющих подъемов и спусков, обгоняющих, перерезывающих друг друга. Истина заключается в том, что летит она наугад. Должно быть, так летала первая пчела. Она оскорблена. Ведь рой для того и существует, чтобы никогда не вернулись времена былой неуверенности! Ну, а если рой не оправдывает надежд? Она видит отцветший клевер. Ее охватывает гнев. Она жужжит, она готова ужалить.
Солнце появляется здесь с другой стороны. Холодные места оказываются там, где она их вовсе не ожидала. Ветер приносит неизвестные запахи. Она ненавидит неизвестное. Наконец до нее доходит приказ, сперва почти неслышный, неразличимый. Он звучит громче. Он идет не снаружи. Откуда же? Она не знает. Но ее полет уже утратил неуверенность. Она сворачивает под прямым углом. Должно быть, произошла катастрофа. Надо выжить. В ней говорит рой. Говорит через нее. Она стала роем. Все прежние законы отменены. Действуйте так, как вы считаете нужным.
Охмелевшая от бытия, она внезапно опускается на голубые люпины. Она находит их не слишком сладкими. Сначала она всасывается в них с тревогой. Нет, это не так уж плохо. Один вид цветов в день. Время медленно истекает. Она возвращается, штанишки у нее не такие тяжелые, как всегда. Она обеспокоена. А вдруг ее изгнали? Ага, это и в самом деле ее улей, но это уже не пчельник. Колышутся две тени. Эти тени — часто благожелательные силы. Но иногда они плохо пахнут. Тогда надо жалить. К этому обычно привыкаешь.
Да, именно на ее улей покушаются большие тени. Теперь она уже не ошибается, как это бывало с ней, когда она была молодой. Сестры кружатся — они тоже взволнованы. Право же, все разладилось. Может быть, это вина новой Царицы? Старая пчела жалеет о золотом веке.
IV
Порывы веселого ветра заглушали журчание реки. Над кладбищем, на арке, сплетенной из ветвей, красовалась надпись:
Легкий ветерок, налетавший из ущелья, временами колыхал этот транспарант, укрепленный среди красных и желтых лент.
Центром всеобщего оживления была мэрия. Все это было бы трогательно и непостижимо, если и вправду старый дворянчик не дурачил их.
Уже спустилась ночь, когда трое молодцов в слишком узких костюмах, купленных в «Веселом хлебопашце», — двое из них были в пиренейских беретах с неизменными крысиными хвостами, прикрепленными к центру берета, третий же явно гордился своей каталонской шапкой, родной дочерью фригийского колпака, причем тоже красного цвета, — выстроились в ряд на крыльце. Эспарделья, тамбуринщик, черный как ночь, с лихо закрученными кончиками усов, скуластый, с мохнатыми бровями, протянул к небу свистульку пастуха — свирель. Невеселый призыв промчался по деревне и затерялся в пространстве. Стоявший рядом с Эспардельей Висент, по прозвищу Красный Пес, фальшиво и сбивчиво подхватил этот мотив на корнет-а-пистоне, что свидетельствовало скорее о его рвении к музыке, нежели о музыкальном даровании.
V
В тот вечер, 23 июля, они слушали английское радио, как вдруг в дверь дома в Пи четыре раза постучали указательным пальцем. Ближе всех к двери был Эме. Он открыл. Появился Пюиг, глаза его блестели лихорадочным блеском.
— Все еще торчишь здесь, коллега?
— Теперь уже недолго буду торчать.
Пюиг бросил на него быстрый взгляд, отрезал себе хлеба и мяса и молча принялся закусывать.
Начиная с Четырнадцатого июля — праздника с участием медведей — даже сам Капатас ходил мрачнее тучи. По правде говоря, все застопорилось. Удар, нанесенный появлением альпийских стрелков, был великолепно рассчитанным ударом. Поручив наблюдение горным частям, немцы сумели парализовать изобретательность тех, кто переходил границу. В бинокль им были видны все передвижения. Место, которое они выбрали, помимо стратегической выгоды, представляло собой настоящий оазис. У подножия хижины, построенной в лугах, среди дрока и можжевельника протекал ручеек. У альпийских стрелков были звукоулавливатели и рогатые стереотрубы, объективы которых сверкали на солнце. Иногда был слышен лай их собак, разрывавший тишину лугов, палимых солнцем.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Санта Эспина (Santa Espina)
I
В конце января 1945 года офицер в полевой форме вышел из «джипа» с брезентовым верхом; «джип» вел довольно небрежно одетый солдат. Прохожих было мало, от морского ветра перехватывало дыхание. На светлой пилотке офицера было четыре нашивки; его длинный непромокаемый плащ, застегнутый на все пуговицы, хлопал по сапогам.
Он вошел в гостиницу «Каталонская». Как всегда, в приемной никого не было. Казалось, тут даже растения с толстыми стеблями не изменились с 1943 года.
— Есть здесь кто-нибудь?
— Иду, иду.
Появился Антонио Вивес, ставший еще более восковым, если только это возможно. Э! Галльская-то секира исчезла из его петлицы, теперь ее заменяет выставленный напоказ Лотарингский крест.
II
О, как неосторожно поступает тот, кто возвращается вспять, в прошлое! Эме Лонги предчувствовал, что вечер «безрадостного возвращения» он проведет не у Вивеса. Разве можно было возродить Баньюльское счастье в этом городе, распавшемся на кланы, в городе недовольном, насупившемся, в городе, который и не пытался понять, что происходит за его пределами, даже в Тулузе, снова ставшей мятежной столицей, как в 1870 и 1871 годах. Все это были слишком «чужие края», право уж слишком. Баньюльс ничего не знал ни о новых партиях, ни о новых газетах, ничего не знал об этих «комитетах» и «фронтах», которые все размножались. Баньюльс был наводнен разными течениями, которые, разумеется, волновали его, но которые все-таки приходили извне. Баньюльс был счастлив только тем, что он возвратился в свои жилища, к своей торговле, взыскуя окончательной победы, в которой пока что нельзя было быть вполне уверенным из-за Арденнов и «Фау-2»; той победы, которая вернет Баньюльсу его мобилизованных, его жителей, угнанных на работу в Германию, его военнопленных. Славный, но сбившийся с пути улей.
На хуторе Рег две башни по-прежнему стерегли врага, приходящего с моря. Хотя времена были уже не столь суровые, хотя Лонги уже видел апельсины и мандарины на ветках деревьев хутора, хотя он видел и первые цветочки миндаля, мысль о весне даже не приходила ему в голову. Пчельник Капатаса был пуст. Человек, который шел за весной, не кончил свой последний переход.
Эме вновь узнал ту симфонию классического пейзажа, которую так любил Аристид Майоль. Зимой от этой красоты веяло смертью. Роскошный восковой пирог Алого Берега был изъеден бесплодными осами. Взяться га кисть? В тех самых местах, где когда-то его сжигал лихорадочный пыл, теперь он должен был признаться себе, что надежда его угасает так же, как огонь, на котором готовилась карголада.
Когда он уверился, что и живопись предала его, он чуть не вернулся назад. Он знал по своим товарищам, как бессмысленно бегство не назад, а вперед. Он считал это трогательным и смешным. Он сопротивлялся. Он уехал из Баньюльса и отправился в гостиницу «Грот». Она только что открылась, освободившись от своих обременительных клиентов. Хозяйка мадам Соланж Понс была по-прежнему там. Эме спросил ее о племяннике. Обходительный Бернар Ориоль, который так хорошо анализировал обстановку, был только что назначен супрефектом в Каркассон.
Тогда Эме взялся за кропотливую работу, которая как две капли воды была похожа на пасьянс. Он и прежде вел краткие записи. Ему нравился процесс писания, хотя, конечно, меньше, чем процесс рисования. Чернила не опьяняют. И однако, ему страстно хотелось запечатлеть то, что происходило с того самого момента, когда он, как одичавший пес, примчался в Перпиньян в мае 1943 года. Теперь Эме пригодились навыки, приобретенные в Алжире. К строевой службе его признали негодным. Но военные врачи ничего не имели против того, чтобы его приняли в Службу информации. Тогда то и дело возникали новые веяния. Начинали поговаривать о психологической войне, об использовании тестов при назначении на должности, о пропаганде, об отправке молодых младших лейтенантов на учение. Короче, стали с некоторым опозданием изучать методы врага.
III
Эме Лонги собирался пойти с Дюкателем в кино. Он позвонил и сказал, что не пойдет. Он вернулся прямо к себе в комнату и даже не взглянул на выложенные в шахматном порядке мраморные плиты площади, хотя каждый раз любовался ими. И сразу начал читать. Некоторые слова отсутствовали, но их легко заменяло воображение, не искажая смысла.
Записи начинались с приезда гауптмана Линдауэра в Перпиньян в феврале 1943 года.
Линдауэр тоже был скован условностями; когда его мысль становилась слишком смелой, он ограничивался многоточиями, не учитывая того, что многоточия столь же красноречивы, сколь и его признания.
IV
После этого дневника-исповеди Эме Лонги просматривал последние сводки оккупантов уже с меньшим интересом, но вдруг побледнел. Двадцать строк жирным шрифтом подтверждали, что были операции по прочесыванию. Второго и третьего августа пятьсот немцев разгромили боевой центр партизан в Вельмании. Вот и все. А через три недели пришло Освобождение.
Таким образом, из-за немецкой неповоротливости, осторожности при проведении операции, из-за серьезных ударов, нанесенных немцам партизанами, из-за трудностей, которые испытывала служба безопасности, из-за соперничества между ее учреждениями немцы смогли отрубить голову гидры только в первых числах августа!
Лонги тут же навел справки в Комитете Освобождения. Он был удивлен расплывчатыми ответами. А ведь это была репетиция Орадура. Деревня была сожжена, пятеро жителей подвергнуты пыткам и расстреляны. Больше об этом почти ничего не знали. Уже наступала эра забвения.
Пребывание Лонги в этих краях подходило к концу. Вместе с Гориллой они решили до отъезда Эме добраться туда, где старый каталонец «умер, как бог».
На следующий же день Лонги и Сагольс отправились на «джипе» в долину Теты. На вершинах лежал снег. Мало-помалу Эме стал узнавать здешние места, выскобленные сухим морозом. Расстояния увеличивались, пространства расширялись. Неузнаваемы стали платаны, превратившиеся в исполинские подсвечники, а виноградники со своими сложными переплетениями ветвей походили на неразборчивые письмена, исписанные виноградными лозами.