Орсиния - это вымышленная страна в центре Европы. Страна средневековых лесов, недоступных городов, горных шоссе. В этой стране порой происходят самые невероятные и необычайные события. Кто же, как не мастер построения сказочных миров, знаменитая американская писательница Урсула Ле Гуин, сможет лучше всех поведать о жизни этой загадочной страны?
Рассказы об Орсинии
Фонтаны
Они знали — сами специально предоставив ему такую возможность — что доктор Керет вполне может попытаться искать в Париже политического убежища. А потому на самолете, летевшем на запад, в гостинице, на улицах, во время конференции, даже когда доктор выступал с докладом на заседании сектора цитологии — всегда неподалеку маячили какие-то неведомые ему личности, которые при необходимости представлялись как аспиранты или хорватские микробиологи, однако ни собственного имени, ни собственного лица не имели.
Поскольку присутствие доктора не только придавало вес делегации его родной страны, но и, в известной степени, являлось блестящим примером демократизма ее правительства — видите, мы даже ему разрешили приехать! — правительство и сочло его поездку в Париж выгодной для себя; однако агенты не спускали с доктора глаз. Впрочем, он к этому привык. В его маленькой стране за человеком переставали следить, только если он полностью замирал — переставал двигаться, говорить и мыслить. А Керет всегда был беспокойным, заметным. И потому, когда вдруг на шестой день своего пребывания в Париже, средь бела дня, во время многолюдной экскурсии он обнаружил, что каким-то образом отстал от остальных, то даже чуточку смутился. Неужели для этого достаточно было сделать всего несколько шагов в сторону по какой-то тропке?
Все это произошло в самом неподходящем для бегства месте. Огромный, пустынный, внушающий ужас дворец высился у него за спиной, желтый от золотистых лучей полдневного солнца. Тысячи разноцветных гномов сновали по террасам раскинувшегося вокруг парка, а дальше голубел абсолютно прямой, уходящий в немыслимую даль сентябрьского неба канал. Газоны были окаймлены купами каштанов тридцатиметровой вышины деревьев, старых, благородных, суровых, насквозь просвеченных солнцем. Они только что бродили под этими деревьями по тенистым дорожкам для верховой езды, где некогда совершали прогулки давно умершие короли, а потом экскурсовод снова вывел их группу на солнце, на выложенные мраморными плитами дорожки среди газонов. И тут прямо перед ними сверкая взлетели в воздух струи фонтанов.
Фонтаны били и пели где-то в светлой вышине над мраморными бассейнами. Небольшие уютные комнаты дворца, огромного как город, в котором никто не жил, равнодушие благородных деревьев, единственно подходящих обитателей этого слишком большого для людей парка, непреходящее ощущение осени и прошлого — все мгновенно было приведено в равновесие бьющими ввысь струями воды. Механические, точно записанные на пластинку голоса экскурсоводов смолкли, глаза экскурсантов, стремящиеся все как бы сфотографировать на память, наконец остановились и стали смотреть. Фонтаны, шумно ликуя, взлетали и обрушивались с таким шумом, точно уносили прочь саму смерть.
Они работали сорок минут. Потом затихли. Лишь короли могли позволить себе роскошь постоянно созерцать великие фонтаны Версаля в действии и жить вечно. А всяким республикам следовало знать свое место и свои возможности. Так что высокие белые водяные ракеты неуверенно вздрогнули и опали. Высохли груди нимф, водяные божества развезли, задыхаясь, рты, похожие на черные дыры. Ликующий глас взлетающей в небеса и падающей на землю огромной массы воды сменился слабым шелестом, неуверенным кашлем, вздохами. Все кончилось, и каждый из зрителей вдруг словно остался наедине с самим собой. Адам Керет повернулся, увидел перед собой тропу и пошел по ней — прочь от этих мраморных террас, под сень деревьев. За ним никто не последовал; вот в это-то мгновение, хотя сам он ничего сразу не заметил и не понял, он и совершил бегство, нарушив правила игры.
Курган
Ночь спустилась по заснеженной дороге, идущей с гор. Тьма поглотила деревню, каменную башню Замка Вермеа, курган у дороги. Тьма стояла по углам комнат Замка, сидела под огромным столом и на каждой балке, ждала за плечами каждого человека у очага.
Гость сидел на лучшем месте, на угловом сиденье, выступающем с одной стороны двенадцатифутового очага. Хозяин, Фрейга, Лорд Замка, Граф Монтейн, сидел со всем обществом на камнях очага, хотя и ближе к огню чем остальные. Скрестив ноги, положив свои большие руки на колени, он упорно смотрел на огонь. Он думал о самом худшем часе, который он узнал за свои двадцать три года, о поездке на охоту, три осени назад, к горному озеру Малафрена. Он думал о том, как тонкая стрела варваров воткнулась в горло его отца; он помнил как холодная грязь текла у него по коленям, когда он преклонил колени у тела его отца в камышах, в окружении темных гор. Волосы его отца слегка шевелились в воде озера. И был странный вкус у него во рту, вкус смерти, как будто облизываешь бронзу. Он и теперь ощущал вкус бронзы. Он слушал женские голоса в комнате наверху.
Гость, путешествующий священник, рассказывал о своих путешествиях. Он пришел из Солари, внизу на южных равнинах. Даже купцы имели там каменные дома, сказал он. У баронов были дворцы и серебряные блюда, и они ели ростбиф. Вассалы Графа Фрейга и его слуги слушали раскрыв рты. Фрейга, слушая, чтобы занять время, хмурился. Гость уже пожаловался на конюшни, на холод, на баранину на завтрак, обед и ужин, на ветхое состояние Капеллы Вермеа и на службу Обедни, говоря так: «Арианизм!» — что он бормотал, втягивая воздух и крестясь. Он говорил старому Отцу Егусу, что все души в Вермеа были прокляты: они получили еретический баптизм. «Арианизм, Арианизм!» — прокричал он. Отец Егус, съежившись, думал что Арианизм есть дьявол, и пытался объяснить, что никто в его приходе никогда не был одержим, кроме одного из баранов графа, который имел один желтый глаз, а другой голубой, и боднул беременную девушку, так что она выкинула своего ребенка, но они побрызгали святой водой на барана и с ним более не было проблем, он действительно стал хорошим бараном, и девушка, которая была беременна, не состоя в браке, вышла замуж за хорошего крестьянина из Бара и родила ему пятерых маленьких Христиан в один год. — Ересь, прелюбодеяние, невежество! — ругался чужеземный священник. Теперь он молился двадцать минут прежде чем есть его баранину, забитую, приготовленную и поданную руками еретиков. «Что он хотел?» — подумал Фрейга. — «Ожидал ли он удобств зимой? Думал ли он, что они язычники, с этим его „Арианизм“? Нет сомнений, что он никогда не видел язычников, маленьких, черных, ужасных людей Малафрена и отчих курганов. Нет сомнений, что в него никогда не выпускали поганую стрелу. Это бы научило его различать язычников и Христиан», — думал Фрейга.
Когда гость казалось кончил хвастаться, до поры до времени, Фрейга сказал мальчишке, который лежал рядом с ним, подперев подбородок рукой:
— Спой нам песню, Гилберт.
Ильский Лес
— Нет, — сказал молодой доктор, — безусловно существуют такие преступления, которым нет прощения! Убийство не может оставаться безнаказанным. Его более умудренный жизненным опытом собеседник покачал головой.
— Возможно, существуют люди, которым нет прощения; преступления же… зависят…
— От чего? Отнять у человека жизнь! Это абсолютно непростительно! Разумеется, сюда не относятся некоторые случаи самообороны. Священность человеческой жизни…
— Совсем не тот предмет, о котором может судить Закон, — сухо прервал его старший собеседник. — Между прочим, кое-кто из моих родственников тоже совершил убийство. Даже два. — И, неотрывно глядя в огонь, он поведал свою историю.
Ночные разговоры
— Самое лучшее — это женить его.
— Женить?
— Ш-ш-ш.
— Да кто за него пойдет?
— Любая! Он по-прежнему здоровенный красивый парень. За него любая пойдет.
Дорога на восток
— Нет зла в этом мире, — шепнула госпожа Эрей кусту герани, росшему в ящике на окне; сын, услышав ее слова, тут же вспомнил о гусеницах, об озимой совке, о мучнистой росе, о всяких насекомых-паразитах; но мягкий солнечный свет играл на округлых зеленых листочках, на красных цветах, на седых волосах матери, и госпожа Эрей улыбалась, стоя у окна. Широкие рукава, соскользнув, до плеч обнажили ее поднятые руки — она казалась сейчас жрицей солнца. — Каждый цветок — тому доказательство. Я рада, что ты любишь цветы, Малер.
— Я гораздо больше люблю деревья, — сказал он, чувствуя себя усталым и раздраженным до предела. «До предела» было его любимым словом; он все время думал о себе именно так — он на пределе, на самом краю, на острой кромке; ему совершенно необходим отпуск.
— Но ведь ты бы не смог принести мне на день рождения, например, дуб! — Она засмеялась и обернулась к целому снопу великолепных октябрьских астр, которые ей принес сын, и он тоже улыбнулся, устало и как-то безжизненно развалившись в кресле. — Эх ты, бедный старый гриб! — ласково упрекнула его мать. Будучи мужчиной крупным, бледным и тяжеловесным, он терпеть не мог этого прозвища, чувствуя, что оно очень к нему подходит. — Да сядь ты прямее, улыбнись! Посмотри, какой славный денек, какие прекрасные цветы, и столько солнца в мой день рождения! Как можно не хотеть просто наслаждаться этим миром! Спасибо тебе за цветы, дорогой. — Она поцеловала его в лоб и, двигаясь как всегда энергично, вернулась к цветам на подоконнике.
— Иренталь исчез, — сказал Малер.
— Исчез?
Малафрена
ЧАСТЬ I
В ПРОВИНЦИЯХ
Глава 1
Пасмурной майской ночью город спал; тихо текла во тьме река. Над безлюдным университетским двором высилась церковь, исполненная, казалось, звона молчавших сейчас колоколов. Некий молодой человек, перемахнув через трехметровые чугунные ворота, спрыгнул на землю и оказался в прямоугольнике церковного двора, который осторожно и быстро пересек и подошел к церковным дверям. Затем достал из кармана пальто скатанный в трубку лист бумаги, развернул его, пошарил в карманах, вытащил гвоздик, наклонился, снял башмак и, приложив лист бумаги и гвоздь как можно выше к дубовой, обитой железом створке двери, поднял башмак, чуть помедлил и, размахнувшись, ударил. Трескучее эхо прокатилось по темному, одетому камнем двору, и юноша застыл, словно удивляясь звучности этого эха. Где-то неподалеку послышались крики и лязг железа по камням мостовой. Юноша поспешно ударил по гвоздю еще раза три и, решив, что забил его достаточно крепко, бросился к воротам, так и держа один башмак в руке. В несколько прыжков он достиг ворот, перебросил через них башмак, перелез сам и хотел было уже спрыгнуть на землю, но зацепился полой за острую «пику». Послышался громкий треск рвущейся материи, и юноша исчез в темноте буквально за мгновение до того, как у ограды появились двое полицейских. Они, разговаривая по-немецки, долго и внимательно вглядывались в темноту церковного двора, затем обсудили высоту ворот, проверили, крепко ли заперт замок, даже потрясли его и двинулись прочь, стуча сапогами по мостовой. Лишь тогда юноша решился выглянуть из своего укрытия и стал шарить по земле в поисках башмака, трясясь от беззвучного смеха, но башмак найти так и не успел: стража возвращалась, и он бросился прочь, а над темными улицами Солария зазвенели колокола кафедрального собора, отбивая полночь.
На следующий день, когда те же колокола били полдень, в университете как раз закончилась лекция, посвященная отступничеству Юлиана,
[8]
и уже знакомый нам юноша выходил вместе с приятелями из аудитории, когда его вдруг окликнули:
— Господин Сорде! Итале Сорде!
Шумливые студенты тут же, как один, потеряли дар речи и дружно заторопились, так что через минуту возле человека в форме офицера университетской охраны остался лишь тот, чье имя только что прозвучало.
— Господин Сорде, вас желает видеть господин ректор. Сюда, пожалуйста, господин Сорде.
Глава 2
Воспоминания Итале о детстве были как бы безвременны — вспоминались лишь определенные места и предметы, но не события, не периоды. Вспоминались комнаты в их доме, широкие доски пола, ступени лестницы, тарелки с синей каймой; «щетка» шерсти над копытом и мохнатые ноги огромного коня, которого привели к кузнецу; руки матери; пятна солнечного света на посыпанной гравием дорожке, круги от дождевых капель на поверхности озера, очертания гор на фоне темного зимнего неба… Среди всех этих воспоминаний лишь одно было отчетливо связано со временем: он стоит в комнате, где горят четыре свечи, и видит на подушке голову — глазницы, как черные колодцы, и блестящий, будто высеченный из металла нос; а на стеганом одеяле — рука, неподвижная, словно это и не рука вовсе, а нечто неодушевленное, мертвое. И чей-то голос непрерывно что-то бормочет. Он понимает, что это комната деда, но самого деда там почему-то нет, зато есть дядя Эмануэль, отбрасывающий на стену огромную тень, и тень эта движется у него за спиной, точно живая. И за спинами всех людей — слуг, священника, матери — тоже шевелятся такие же страшные тени. Тихий голос священника похож на плеск воды, и эта вода слов, точно вода озера, лижет стены дедовой комнаты, поднимается все выше и выше, шумит в ушах, смыкается над головой… Итале чувствует, что задыхается, что ему не хватает воздуха, и вдруг, прерывая этот удушающий ужас, разгоняя полумрак, спины его касается теплая широкая ладонь и слышится тихий голос отца: «И ты здесь, Итале?» Отец выводит его из комнаты, велит бежать в сад и поиграть там немного. Итале рад; оказывается, за пределами той темной комнаты, где горят свечи, еще совсем светло; озеро освещено закатными лучами, а на фоне бронзового неба отчетливо видны очертания горбатой горы Охотник, точно присевшей над заливом Эвальде, и острой вершины Сан-Лоренца. Лауру, младшую сестренку Итале, уже уложили спать, и он, не зная, чем заняться, бродит по двору, стучась в двери мастерских, но все двери заперты. Потом он подбирает у дорожки какой-то красный камешек и шепчет, точно сам себя убеждая: «Меня зовут Итале. Мне семь лет». Однако почему-то твердой уверенности в этом у него не возникает — он чувствует себя одиноким, потерянным, в саду уже сгущаются сумерки, поднимается ветер… Наконец появляется тетя Пернета за что-то ласково ему выговаривает, подталкивает обнимает и тащит домой: спать.
Его дед, Итале Сорде, в семидесятые годы прошлого столетия подолгу жил во Франции, много путешествовал по Германии и Италии. Когда он, сорокалетним, вернулся наконец в Валь Малафрену к жене, кузине графа Гвиде Вальторскара, соседи, в общем, простили ему чрезмерную любовь к чужим странам, но некоторые из них так и сохранили к нему недоверие. Вернувшись, Итале Сорде привел в порядок поместье, перестроил дом и, кажется, угомонился. Обоих сыновей он послал учиться в университет Солария и оба после его окончания снова вернулись в Монтайну — старший стал управлять поместьем, а младший открыл юридическую контору в Партачейке. После 1790 года Итале Сорде из родной провинции не выезжал более ни разу. Со временем его переписка с друзьями за границей существенно уменьшилась, а затем и вовсе прекратилась да и друзья либо умерли, либо позабыли о нем, понимая что он и сам предпочел бы, чтобы о нем не вспоминали. Умер он в 1810 году; его помнили как отличного хозяина, талантливого садовника, благородного и доброго человека.
Все Сорде были нетитулованными землевладельцами-«думи», которым королевской хартией в 1740 году были пожалованы права, равные с дворянами. В восточных провинциях, правда, «думи» по-прежнему держались особняком так и не вписавшись в старинную иерархическую систему. Но в центральных областях и на западе они, как и бюргеры в столице и других крупных городах, были значительно теснее связаны с аристократией благодаря смешанным бракам и достаточно пренебрежительному отношению к условностям и допотопным обычаям; в этих местах «думи» были и более многочисленны, и более влиятельны, хотя чаще всего даже не догадывались о своем реальном могуществе. Над людьми по-прежнему властвовала магия знатных, старинных имен, которых среди «думи» не было; зато у них была собственность.
Итале Сорде владел небольшим, но прекрасно ухоженным поместьем. Его дом, практически выстроенный заново, тремя сторонами своими смотрел на озеро, возвышаясь на выступе одного из отрогов горы Сан-Дживан, густо поросшей дубами и соснами. Если подходить к дому с востока, казалось, что он одиноко парит над бескрайними лесами и мрачноватым простором озера на фоне далеких гор. Но с дороги, ведущей от Партачейки, от перевала, хорошо видны были и окружавшие дом поля, и сады, и раскинувшиеся на холмах виноградники, и дома крестьян и арендаторов, и крыши соседних усадеб. В своем поместье Итале выращивали виноград, груши, яблоки, рожь, овес, ячмень; климат в горах непростой, но здесь перепады температуры были не слишком велики. Когда случались особенно суровые зимы и толстый слой снега укутывал лесистые склоны гор, озеро Малафрена, как, впрочем, и другие озера, цепь которых тянулась до самой юго-западной границы Орсинии, не замерзало. Оно не замерзало уже, наверное, лет сто. Лето в этих местах было долгое, жаркое, с частыми могучими грозами. Важными событиями здесь считались засуха, проливные дожди или необычайный урожай винограда; во всяком случае, ясная погода во время жатвы была куда важнее исторических перемен; и право же, крайне малое отношение ко вкусу вина или сочности травы на горных пастбищах имело то, кто правит в данный момент страной: король Стефан, Наполеон, великий герцог Матиас, император Австрии Франц или великая герцогиня Мария. Здешние землевладельцы и арендаторы отгородились своими горами, точно стеной, ото всего остального мира и лишь ворчали на чересчур настырных сборщиков налогов, как то делали еще их прадеды.
Гвиде Сорде, унаследовавший имение после смерти отца, был типичным представителем немногословных земледельцев горного края: высокий, худощавый, темноволосый, с острым взглядом серых глаз. Его предки, местные крестьяне, сумели разбогатеть и стать «думи» еще в начале XVII века. Жена Гвиде, правда, родилась на равнине, в Соларии, значительно южнее Валь Малафрены, но он считал Элеонору единственным ценным «приобретением» за пределами родных гор и привез ее в свое поместье навсегда.
Глава 3
Эмануэль Сорде откашлялся — уж больно тема разговора была взрывоопасной — и заметил с должной осторожностью:
— На этой неделе в газетах одни загадки! Интересно, состоится ли все же заседание Генеральных штатов?
— Национальной Ассамблеи, вы хотите сказать? Но должно же оно наконец состояться! Ведь после смерти короля Стефана они не собирались ни разу.
— То есть целых тридцать лет?
— Как все-таки странно, не правда ли?
Глава 4
— Эге-гей! Назад!
Крик графа громко разнесся над сверкающей гладью озера, но со второй лодки ответа не последовало, и остроконечный коричневый парус продолжал как ни в чем не бывало скользить по волнам далеко впереди.
— Крикните еще раз, граф Орлант, пожалуйста!
— Все равно не услышат, — заметила Пернета.
— О господи, теперь нам «Фальконе» ни за что не догнать. Итале! Поворачивай назад, дорогой!
Глава 5
Пятое августа было томительно жарким; такие дни обычно заканчиваются грозой. Поля жарились на солнце с раннего утра; озеро застыло, как стекло; красный солнечный диск кривился и плавился в выцветших небесах. Оглушительно орали кузнечики — на скошенных лугах, в пожелтевших хлебных полях, в садах и в роще, под могучими дубами. Когда тени от гор на западе достигли озера, нижний край неба приобрел мягкий, синевато-сиреневый оттенок, в воздухе повисла легкая дымка, но по-прежнему не было ни ветерка, а озеро Малафрена казалось чашей, полной огня. Пьера Вальторскар медленно спускалась по лестнице — даже столь простое действие в такой бесконечно долгий августовский день казалось ей чем-то существенным, сложным, связанным с разнообразными и невнятными, почти неуловимыми мыслями и ощущениями. В доме, построенном из известняка и отделанном мрамором, было прохладно; о том, что сегодня такой жаркий день, свидетельствовали лишь чрезвычайная сухость воздуха, непрерывное пение цикад да расплавленное золото солнечных лучей, вливавшихся в щели закрытых ставень. Пьера была одета, как подобает взрослой женщине в ее родных краях: темно-красная юбка до полу, черный жилет, полотняная блузка с вышивкой у ворота. Пышные рукава блузки были на плечах заложены в двенадцать мелких застроченных складочек, что свидетельствовало о том, что она сшита в Валь Малафрене. На блузке, сшитой в Валь Альтесме, рукава на плечах были бы просто присборены; отличалась бы она также некоторыми элементами вышивки и кроя; у ворота, например, был бы цветочный орнамент, а не переплетение зеленых веток с сидящими на них птицами. В этом наряде все было как полагается, и Пьера всегда предпочитала его всем остальным своим платьям. Спускаясь по лестнице, она левой рукой ласково оглаживала юбку, радуясь ее гранатовому оттенку и ощущая шероховатость и прохладу домотканого полотна. Правая рука Пьеры скользила по мраморным перилам лестницы, отполированным временем настолько, что они казались намыленными. Девушка спускалась не спеша, щиколотками ощущая колыхание пышной юбки, а рукой — холод перил; она казалась погруженной в глубокие раздумья, хотя вряд ли могла бы сказать, о чем именно думает. Когда до конца лестницы оставалось всего четыре ступеньки, она принялась мурлыкать песенку «Красны ягоды на ветке осенью…», но на последней ступеньке умолкла, остановилась и бездумно провела пальцем по спине купидона, украшавшего стойку перил. Это был грубоватый, приземистый, провинциальный купидон, вырезанный из серого мрамора Монтайны. Сейчас он выглядел таким мрачным, точно у него болел живот. Пьера заботливо ощупала «малыша», как будто проверяя, нет ли у него отрыжки, потом эта забава ей надоела, она резко повернулась и снова помчалась по лестнице вверх. Взлетела она туда в пять раз быстрее, чем спустилась оттуда. Верхняя гостиная была погружена в полумрак; здесь пахло пыльным бархатом. Пьера подошла к двери, ведущей в кабинет отца, и прислушалась. Тишина. Граф Орлант еще спал. В такую жару он обычно весь день лежал на старом кожаном диване и дремал, хотя утверждал, что спать ни в коем случае не собирается. Пьера быстро сбежала по лестнице — только юбки прошелестели, когда она при резком повороте использовала купидона как точку опоры, — и направилась в комнату своей двоюродной бабушки. Или Тетушки, как звали ее все в семье.
Тетушка — а слуги назвали ее графиня-тетушка — была очень стара. С тех пор, как Пьера помнила себя, Тетушка всегда была старой. Разумеется, у нее, как и у всех, тоже был день рождения, но она, видно, забыла точную дату, а вот Пьера помнила каждый свой день рождения, и эти дни всегда праздновались чрезвычайно шумно с тех пор, как ей стукнуло одиннадцать. Впрочем, какое значение имеет, исполнилось тебе девяносто пять или тебе все еще девяносто четыре? Тетушка вечно сидела в своем любимом кресле с прямой спинкой, одетая в черное платье с серой шалью на плечах, и частенько прямо в кресле дремала. Лицо ее было покрыто густой сетью сухих морщинок, начинавшихся в уголках губ и глаз. Нос, скулы, впалые щеки были словно замаскированы этой тонкой сетью. Зубов у Тетушки почти не осталось, губы запали, но глаза были такие же, как у ее внучатой племянницы: серые, прозрачные, ясные. Тетушка не спала и внимательно посмотрела на Пьеру, как бы вглядываясь в нее через ту пропасть в восемьдесят лет, что их разделяла.
— Скажи, Тетушка, тебе никогда не снилось, что ты можешь летать?
— Нет, милая.
Тетушка почти всегда почему-то отвечала «нет».
ЧАСТЬ I
ИЗГНАННИКИ
Глава 1
Горы остались далеко позади, за холмистыми равнинами и полноводными реками юго-запада. Позади остались и долгие, то сумрачные, то солнечные, дни путешествия. Почтовый дилижанс полз по провинции Мользен; по обе стороны от дороги раскинулись пустоши, тускло золотившиеся под серо-голубым августовским небом.
— До Фонтанасфарая еще километров восемь, — сообщил смазливый щеголеватый кучер. — Великая герцогиня каждый год в августе туда на воды ездит.
— А до столицы сколько? — спросил у него молодой провинциал, ехавший на крыше кареты.
— Километров двадцать. Да половину пути на тормозах спускаться будем. Так что Западные ворота, скорее всего, только к вечеру и увидим.
Лошади, серые тяжеловозы с лоснящимися боками, тащили карету без видимых усилий, неторопливо, один за другим оставляя позади верстовые столбы. Итале надвинул на глаза шляпу, чтобы не слепило теплое утреннее солнце, и задремал. Высокая карета мерно поскрипывала и покачивалась.
Глава 2
Слуга-француз по имени Робер разбудил его поздно утром и, разумеется, не позволил одеться самостоятельно. Итале не сразу нашел в огромном холодном доме дорогу к столовой. Барон оказался уже там; вскоре к ним присоединилась и Луиза. С утра молодые люди чувствовали себя в обществе друг друга особенно неловко. Итале заметил, что сегодня жарко, Энрике в ответ сообщил, что утро было туманным, но светской беседы не получилось. Луиза, одетая в простое коричневое платье, напротив, как бы сбросив с себя вчерашние высокомерные манеры вместе с вечерним туалетом, была очень мила и любезна, держалась просто, и уже через несколько минут Итале оживленно болтал с нею, не испытывая ни малейшего смущения. Она показалась ему куда красивее, чем вчера; такой красивой женщины он еще в жизни не встречал. К тому же, как он теперь догадывался, Луиза была еще очень молода, самое большее двадцать, и ее цветущая молодость и красота мгновенно опутали его такими сетями, что он порой чувствовал себя безнадежным болваном, замечая, однако, что братец Луизы сердито посматривает на них через стол. Поэтому, когда завтрак наконец был окончен, Итале испытал огромное облегчение.
Френин, уехавший в столицу еще месяц назад, давно прислал друзьям свой здешний адрес, и сразу после завтрака Итале попросил Палюдескара объяснить ему, как отыскать нужную улицу.
— Как-как? Никогда даже не слыхал о такой! — проворчал тот. — А ты, значит, сразу в город собрался? Может, останешься? Нет? Ну что ж. Приятно было позавтракать вместе.
Лишь на улице Итале наконец почувствовал, что вырвался на свободу. А молодой барон тем временем прошел следом за сестрой в музыкальную комнату и со смехом сообщил ей:
— Представляешь, Лулу? Он отправился к черту на кулички в Речной район. На улицу чьих-то там слез! И чего он вообще сюда из своего вонючего захолустья приехал? Сидел бы в своих горах! А я-то, дурак, думал: вот вполне приличный человек!
Глава 3
— С помощью собаки человек получил воз-мож-нось…
— Возможность.
— …воз-мож-ность охотиться на таких жи-вот-ных, которые были не-об-хо-ди-мы для его существа…
— Существования.
— …су-щест-во-ва-ни-я и для борьбы с теми, кого он сам не видит, но о-па-са-ет-ся как самых страшных своих врагов.
Глава 4
Тот же сухой восточный ветер пел на следующий день в соснах, что растут у озера Малафрена по склонам гор, вершины которых уже надели свои белые снеговые шапки. В ясном утреннем свете берега озера были тихи и безлюдны. Пьера Вальторскар медленно брела по тропе, ведущей от перевала в долину. Справа простирались убранные поля и сады Вальторсы, слева — убранные поля и сады поместья Сорде. В прозрачном осеннем воздухе все вокруг было видно очень отчетливо — ветви яблонь, яблоки на них, комки земли под ногами, далекие горы… Ветер разметал волосы Пьеры, свободно струившиеся по плечам, колоколом надул красную юбку. В левой руке Пьера держала надкушенное яблоко, в правой — букет полевых цветов и трав.
По дорожке, вдоль яблоневого сада, принадлежавшего Сорде, ловко и аккуратно спускался какой-то всадник. Пьера сразу узнала и откормленную кобылу, и тощего седока и помахала букетом. Гвиде тоже помахал ей и подъехал поближе.
— А я уж думал, служаночка чья-то в воскресное платье вырядилась! А это ты, оказывается, в своем любимом наряде… — Иногда Гвиде обращался к Пьере на «вы» и называл ее «графиней», но чаще, как сейчас, говорил ей «ты», по-прежнему считая ее ребенком. Она же всегда говорила Гвиде «вы» и «господин Сорде», но то была лишь дань вежливости: она любила его, почти как родного отца. Иногда она даже думала, что ей, наверно, не следовало бы так сильно любить его. Она и сама не понимала, почему и за что любит этого человека. Вряд ли существовали такие весы, на которых можно было бы взвесить и оценить причину любви к кому-то, да и зачем взвешивать свои чувства? Она просто любила Гвиде, зная, что и он очень любит ее. В последнем она была уверена; знала это даже лучше, чем он сам. Не считая себя ответственным за эту девочку, Гвиде мог совершенно свободно проявлять свои чувства по отношению к ней, чего никогда не позволял себе в отношении собственной дочери и сына. Он мог играть и забавляться с Пьерой, как с ребенком, хотя давно уже перестал играть с Лаурой, прилюдно поддразнивать ее или хвалить. Вот и сейчас он, не скрывая удовольствия, с улыбкой смотрел на Пьеру; ему нравилось видеть ее такой — в развевающейся на ветру красной юбке, с растрепанными волосами, с сияющими глазами, юной, хрупкой и легкой, точно осколок этого ясного ветреного дня.
— А я стащила одно из ваших яблок! Вернуть?
— Ешь на здоровье, — улыбнулся он.
ЧАСТЬ III
ВЫБОР
Глава 1
Осенью 1826 года Пьера уехала учиться в Айзнар, находившийся в полусотне километров к северу от ее родного поместья. С нею отправились граф Орлант, мисс Элизабет, которая родилась в Айзнаре, а также кузина Пьеры, Бетта Берачой из Партачейки, которой захотелось повидаться со своими айзнарскими друзьями и которую, разумеется, Вальторскары пригласили в свою карету. Их сопровождали камердинер графа и его старый кучер Годин, прослуживший у Вальторскаров уже полсотни лет. В конце сентября ранним утром огромная, поскрипывающая под тяжким грузом семейная карета Вальторскаров, которая была старше даже старого Година, выехала со двора. Пьера прижалась лицом к окну, прощаясь с друзьями и с Малафреной; личико ее казалось очень бледным, осунувшимся. Лаура разрыдалась. Александр Сорентай скакал верхом рядом с каретой до самой Партачейки, но сказать Пьере не мог ни слова, поскольку окна были наглухо закрыты.
В то лето их отношения стали значительно прохладнее. Они уже второй год были помолвлены, и как-то раз Александр даже высказал вслух некоторые сомнения в том, что по-прежнему необходимо держать их помолвку в тайне. Пьера, разумеется, тут же на него надулась. Хотя настоящей ссоры так и не возникло, поскольку Александр ссориться с Пьерой совершенно не собирался: его приводила в ужас одна лишь мысль о том, что он может потерять свою невесту. Так что он немедленно возобновил долгие беседы с Пьерой о «Новой Элоизе» и встречи в темноте у лодочного сарая. Но Пьера в эти игры уже досыта наигралась, и они ей изрядно наскучили. Теперь ей даже хотелось поссориться с Александром, а после бурной ссоры можно было бы устроить, например, не менее бурное примирение со слезами и поцелуями или же окончательно порвать отношения и некоторое время страдать из-за разбитого сердца. Но Александр ссориться ни за что не желал. Он был идиотически терпелив и нежен, точно верный пес, и без конца повторял: «О Пьера, когда ты уедешь, я каждую минуту буду думать о тебе! Я никогда не перестану любить тебя!» — так что во время их последнего свидания Пьера даже расплакалась. Когда карета Вальторскаров подъехала к широким воротам Партачейки, Александр придержал своего коня и поднял руку в последнем «прости». Пьера вся извертелась, оглядываясь назад и пытаясь разглядеть своего юного возлюбленного сквозь желтоватое слюдяное заднее окошко кареты. Время от времени она нащупывала висевшее на груди кольцо с красным камнем, подаренное Александром. Постепенно неподвижный силуэт всадника становился все меньше, тая вдали, и Пьере показалось, что вместе с ним удаляется от нее и детство, проведенное в мечтательной тиши на берегах озера Малафрена. Ей стало грустно, но тем не менее глаза ее остались сухи.
— Какой милый и благоразумный юноша этот Сандре Сорентай, — заметил граф Орлант и загадочно усмехнулся. — А я уж думал, он будет сопровождать нас через весь город…
Они проехали Партачейку насквозь и, выехав из ее северных ворот, миновали разрушенную крепость Вермаре и стали спускаться вниз, в окутанную золотистой дымкой долину. Ближе к вечеру окрестные холмы затянуло серой пеленой и пошел мелкий дождь. Объединенными усилиями пассажирам кареты удалось все же распахнуть в ней окна, и Пьера чуть ли не по пояс высунулась наружу, вдыхая прохладный и влажный воздух. Граф Орлант устал; слишком долго ехать в карете было ему уже не под силу, к тому же старый Годин берег своих упитанных лошадок, так что вскоре они остановились на ночлег в селении Бовира, проехав чуть больше половины пути. На следующий день они спустились с предгорий в долину, носившую название Западные Болота; эта долина, покрытая невысокими холмами, точно волны убегавшими за горизонт, показалась Пьере похожей на тихое земляное море. К вечеру они добрались до Айзнара. Вскоре карета уже катилась по улице Фонтармана под огромными платанами, тронутыми золотом, мимо фонтанов, мимо огромных и мрачных серых городских домов, высившихся справа и слева. В последний раз Пьера приезжала в Айзнар, когда ей было лет восемь, и в памяти ее осталась только эта улица с фонтанами и огромными, смыкающимися над головой деревьями. Теперь она с любопытством смотрела вокруг, замечая и элегантные экипажи на площади Круглого Фонтана, и красиво одетых женщин, державшихся так изящно и свободно, как в Монтайне никто даже и не умел. Пьера просто не в силах была сдержать распиравшее ее возбуждение. Это же настоящий большой город! — думала она. Город! Город!
На самом деле Айзнар был тихим провинциальным городком, и громче всех говорили здесь его фонтаны. Тут не требовалось рыть глубокие колодцы; вода была близко и, вырываясь из скважин наружу, легко взлетала вверх, к солнцу, а потом с серебряным звоном падала вниз; фонтаны были на каждом углу, почти в каждом дворе. А в спальне монастырской школы, где должна была отныне учиться Пьера, слышался разом шум целых двух фонтанов — небольшого, но очень изящного фонтана во дворе школы и мощного Кругового фонтана на треугольной площади перед монастырем. Шум этих струй воспринимался, как неумолчная беседа двух нежных и чистых благословенных Душ, которые так долго пробыли вместе в раю, что могут говорить и слушать одновременно, воспринимая друг друга на каком-то ином, высшем уровне. Впрочем, все это было, конечно, очередной выдумкой Пьеры — в первые ее ночи в монастырской спальне она особенно часто обращалась в мыслях своих к образам неких благословенных существ. Все здесь было для нее непривычно: ей никогда прежде не доводилось жить среди монахинь, носить форменное серое платье, ходить по улице парами — впереди монахиня, за ней младшие ученицы, затем девочки постарше, затем воспитанницы старших классов и, наконец, вторая монахиня, — вставать до рассвета и часами молиться вместе с пятьюдесятью монахинями и воспитанницами, преклонив колена на голом каменном полу пустоватой часовни. Однако ни один из обычаев этой новой жизни не раздражал Пьеру, даже когда уехал отец и возбуждение, вызванное сменой обстановки, сменилось молчаливой грустью и тоской по дому. Ей нравился этот город, школа, новые подруги; она охотно сменила любимую темно-красную юбку на серое форменное платье, не цепляясь за свое чересчур затянувшееся вольное детство. Она не слишком грустила, вспоминая отца, Лауру, милые лица близких. Скучала она лишь по дому в Вальторсе, по его просторным прохладным комнатам, по окрестным садам, виноградникам и полям, по знакомой зубчатой линии горного хребта на фоне небес, по озеру, по скалам на берегу… Пьера была из тех, для кого важна сама вещь, а не степень ее полезности. Она воспринимала окружающий ее мир, как жаворонок воспринимает солнце, как волк воспринимает дождь. То, что давали ей, она всегда принимала с охотой. И всегда тосковала, если это у нее затем отнимали, и не переставала оплакивать эту потерю.
Глава 2
А в доме на улице Фонтармана стоял у окна Итале и смотрел, как восходит луна над старыми садами, погруженными во тьму, и слушал звон струй в фонтане и шелест листвы в порывах западного ветра. На Итале был сюртук цвета сливы — рождественский подарок матери — и тонкая, отлично накрахмаленная сорочка; он был аккуратно причесан, галстук и булавка на месте, на лице выражение покоя и легкой печали. Он думал о том, будут ли из этого выходящего на юг окна видны в ясный день далекие горы.
— Никогда не видел, чтобы молодой парень столько времени торчал у окна, — заметил Энрике Палюдескар, входя в комнату и предварительно осторожно постучавшись. — Что ты там разглядываешь, Сорде? Я понимаю, крыши, деревья, луна… все это красиво, но больше там ведь ничего нет! Ничего не происходит. Ничего не меняется. Ну что, ты готов?
— Да. — Итале с туманным видом отвернулся от окна и посмотрел на полное, отлично выбритое добродушное лицо Энрике.
— Как тебе мой вид? — спросил тот. — Английская мода! Все теперь почему-то должно быть английским. Пошли, Луиза ждет. Кстати, который час? Между прочим, эти чертовы английские штаны такие тесные, что даже часов из кармашка не вытащить! Приходится исполнять какой-то дурацкий танец… Слушай, опаздывать нам ни в коем случае нельзя: эта старая дама — сущий дракон.
Итале посмотрел на часы: они показывали половину третьего, остановившись еще несколько недель назад. Он так и не собрался отнести их в починку.
Глава 3
Днем в субботу Итале встречался с одним из своих авторов, с человеком, которого искренне считал первоклассным памфлетистом; он неожиданно прервал беседу с ним; извинился и сказал, что ему совершенно необходимо уйти, чтобы повидаться кое с кем отъезжающим за границу. Памфлетист, испытывавший священный трепет перед конспирацией, ни о чем его более не спросил, так что Итале, расставшись с ним, быстро пошел по улице куда глаза глядят: ни малейшей конкретной цели у него не было. Городские дома вскоре сменились виллами, окруженными роскошными садами и высокими стенами; виллы сменились фермерскими домиками и просторами полей, а плиты мостовой — красноземом проселочной дороги. Над головой раскинулся огромный купол переменчивых апрельских небес; небесная голубизна отражалась в лужах и глубоких колеях, залитых водой после утреннего дождя. У оград цвели грубоватые полевые цветы; всходы зерновых в полях были ярко-зелеными. Дорога уходила далеко за горизонт и казалась удивительно прямой; она была проложена еще римлянами, называлась Римской и пересекала всю Западную провинцию вплоть до гарнизона в Аква Нерви. Сейчас эта дорога была пуста; и поля вокруг тоже были пусты, лишь какой-то одинокий пахарь махнул Итале в ответ на его приветственный жест. Это была добрая, ласковая земля, несколько однообразная, но удивительно благородная в своей ясной и нерушимой целостности. Итале шел прямо вперед, чувствуя смутное удовольствие от свежего ветра и грубых комьев земли под ногами и удивительно ясно замечая самые неожиданные вещи вокруг себя — дикий ирис на обочине дороги, тень от облачка, мчащуюся по полю, жаворонка, играющего в вышине, блестящий, промытый дождем камень…
Через четыре дня он должен вернуться в Красной. Мысль об этом не давала ему покоя. Что же ему делать дальше? Как быть? Его уже тошнило от бесконечного перебирания возможных вариантов, но перестать думать об этом он не мог. Как он мог позволить себе столь неподходящую, Невозможную любовную историю? Наследница огромного состояния, эффектная дама, имеющая множество поклонников, которая, возможно, не в силах даже любовника завести без того, чтобы все вокруг тут же об этом не узнали-в первую очередь благодаря ее братцу и постоянным обожателям. Ну, а если они и не узнают, так она сама им скажет, потому что у нее не хватит терпения промолчать, слишком уж она капризна и нервна, слишком властолюбива. Испорченная девчонка. Гордая, чувствительная, испуганная девчонка; нет, женщина, рискующая собственной честью; предлагающая ему все и ничего не просящая взамен… Требующая от него лишь мужества, такого же, как ее собственное… Так вот какой независимости и свободы она хочет! А он? Какой свободы достиг он после стольких усилий? Каких результатов? Две комнатушки в Речном квартале, нерегулярно выходящий журнал с материалами пока что весьма неровными, бесконечная смена рабочих мест — он соглашался на любую работу, чтобы было чем платить за квартиру, — кружок бесполезных и постоянно меняющихся знакомых, которые все как один клянутся в преданности их общему делу, однако постоянно спорят и ссорятся… Неужели это и все его достижения? Неужели только в этом и будет заключаться вся его жизнь? Неужели ради этого он покинул Малафрену?
По мнению либералов, средства оправдывают цель. Чтобы обрести свободу и независимость, нужно жить свободно и независимо. Луиза стремилась к свободе, она ведь и ему предлагала свободу, а он настолько запутался в непредвиденных обстоятельствах, детских сомнениях, общепринятых условностях и моральных соображениях, что готов был уже от ее предложения отказаться! Да мужчина он, конце концов, или нет? Возможно, до настоящего мужчины ему еще далеко. Он до сих пор еще мальчишка. Но теперь пора настала, и он становится настоящим мужчиной! Но какую роль он будет играть? Станет настоящим, радикально настроенным журналистом или же просто любовником баронессы Палюдескар?
А почему, собственно, нельзя быть одновременно и тем и другим? Неужели во имя свободы нужно блюсти целибат? Ведь свобода — это не религия, а он — не ее апостол-лицемер!
Итале быстро шагал по дороге среди залитых ярким полдневным солнцем полей и спорил сам с собой настолько яростно, что порой даже начинал размахивать руками перед лицом невидимого оппонента. Но все это время в, глубине души он знал твердо: пойдет он к Луизе Палюдескар или не пойдет, вернувшись в Красной, но это в любом случае не самая главная причина, способная повлиять на тот выбор, который ему предстоит сделать. Собственно, таких причин было множество, однако он чувствовал, что нечто в его душе, нечто целостное и абсолютно безразличное ко всему остальному, еще скажет свое последнее веское слово, а теперь ждет лишь знака, чтобы это слово сказать.
Глава 4
Этим сентябрьским утром деревенские женщины, торговавшие на центральном рынке Красноя луком, яблоками, сметаной, сыром и другими плодами садов, огородов и молочных хозяйств, еще до полудня распродали свой товар и собрались с пустыми корзинами и бидонами домой, надеясь сесть на какую-нибудь попутную телегу, однако Пройти через площадь кафедрального собора им не дали. Австрийская полиция и большой отряд дворцовой стражи в алых мундирах уже перекрыли одну улицу и очищали от народа вторую, громко требуя разойтись. Над конскими головами покачивались каски, поблескивали кокарды; лошади нервно прядали ушами, золоченые пуговицы мундиров сверкали в лучах солнца, еще по-утреннему неяркого, но уже начинавшего припекать. Те, кому удалось подоит» ближе к площади до того, как их остановили и сбили в толпу, могли видеть, что целый батальон гвардейцев выстроился рядами перед входом в собор.
— Ишь, стоят, как красные кегли, — заметила толстая, могучего сложения крестьянка из Грассе.
— Да пусть себе стоят, коли велено, да только мне-то это стояние вовсе ни к чему, меня уж ноги не держат, — откликнулся ее сосед, высокий худосочный мужчина, и нервно подвинул мешавшую ему корзину, что висела на руке у матроны.
— Да уж, матушка, рядом с твоими козьими сырами долго не простоишь! — с улыбкой встрял в разговор другой мужчина в фартуке сапожника, сутулый от вечной согбенной позы, в которой ему приходится забивать гвозди в чужие башмаки, и беззубый из-за дурной привычки всех сапожников держать гвозди во рту.
— Что, небось сырку захотелось? — смело поддразнила его стоявшая рядом худенькая женщина.
Глава 5
Луиза побаивалась Итале с тех пор, как впервые увидела его, когда он, только что сошедший с прибывшего из Монтайны почтового дилижанса, страшно растерянный и совершенно неуместный в ее салоне, появился у них в доме. Ее пугало в нем все — высокий рост, ярко-синие глаза, чересчур длинный нос, сильные руки, совершенно детская неуклюжесть и душевная ранимость, его революционные идеи, отчетливо ощутимое в нем мужское начало и могучий неукротимый дух, который, она это чувствовала, играет в нем, такой же яркий и опасный, как молния в грозовом небе. Этот человек был ей абсолютно неведом; он был совершенно не такой, как она, и у нее не было с ним ничего общего. Больше того, сама его сущность служила как бы отрицанием ее сущности. Пойти на контакт с ним означало для нее либо попытку разрушить эту его сущность, либо полное разрушение ее собственной сущности… Но ей совсем не хотелось таких крайностей; она всегда мечтала полностью владеть собой, осуществлять строжайший контроль над собственными телом и душою; холодность, смелость, самообладание всегда были ее идеалом. Присутствие Итале в ее жизни стало серьезным испытанием для этих качеств, однако избегать Итале или, что было бы еще проще и естественней, отослать его прочь и никогда более его не видеть она не могла: это было бы для нее проявлением трусости, признанием своего поражения. И она снова пригласила его в гости, несмотря на слабые протесты со стороны Энрике. Геллескар и Эстенскар как-то сразу приняли его сторону, а следом за ними и целая группа радикально настроенных журналистов, людей, достаточно заметных в столице, так что Луизе все равно пришлось бы встречаться с ним на светских приемах, если только она окончательно не переметнется к «венцам», консервативной и проимперской группе светской знати. Луиза поддерживала отношения с «венской группой» и даже соглашалась играть определенную, хотя и незначительную, во всяком случае, довольно пассивную роль при дворе — ту же, что и когда-то ее мать: примерно раз в неделю, когда в городе бывала великая герцогиня, бывать во дворце. Ее забавлял контраст, который составляли бесчисленные и допотопные придворные обязанности и традиции с той свободой, что царила в кругу ее личных друзей и знакомых, и она откровенно развлекалась, испытывая собственную выдержку и недюжинную силу воли на этих «паркетных шаркунах», на этих блестящих, честолюбивых и обожающих спорить мужчинах, столь сильно отличавшихся друг от друга. В основном, впрочем, они вызывали у нее элементарное презрение, которое ей вполне успешно удавалось скрыть. Но отношения с Итале складывались иначе: никакое самообладание, никакие насмешки над собой не способны были отвратить ее от этого человека, рассеять вызванное им очарование — опасное очарование! — непреодолимое влечение к нему и… презрение к самой себе. В его присутствии Луиза испытывала одновременно ужас и наслаждение, столь явственно он бросал вызов всему, что составляло ее сущность, ее сокровенные мечты.
Луиза выросла не в Красное, а в огромном фамильном имении Палюдескаров в провинции Совена, практически целиком принадлежавшей ее деду. Родители большую часть времени проводили в Красное, ибо связь с королевским двором играла важнейшую роль в жизни баронессы Палюдескар. А дети оставались в деревне под присмотром нянек, горничных и слуг, пока Энрике не исполнилось одиннадцать и его не отослали в военную школу для высшей аристократии, где он сразу почувствовал себя невыразимо несчастным. Восьмилетняя Луиза осталась практически одна в окружении слуг и поистине творила, что хотела, в огромном, точно нежилом доме, высившемся на холме среди плодородной, но исхлестанной ветрами равнины, составлявшей ее наследство. Ее товарищами по играм были дети управляющего и многочисленных арендаторов. Арендаторы, будучи на одну ступеньку выше обычных крестьян, обычно отдавали своих детей в школу, где те успевали проучиться год или два. Это были застенчивые темноволосые ребятишки, надежные и крепкие, как гвозди; обычно они считали себя рабами «маленькой баронессы», но она умудрялась почти любого довести до белого каления, пока какой-нибудь разъяренный ее нападками мальчишка не начинал кричать на нее, обзывать «паписткой» — это было самое тяжкое оскорбление — и даже плеваться, а зачастую и драться. Дружила она исключительно с мальчишками. С девчонками у нее отношения не складывались; все ее попытки поиграть с ними кончались дракой. А мальчишек она запросто могла увлечь даже на такие «подвиги», которые многим из них казались запретными — то ли в силу отсутствия воображения, то ли в силу ханжеского воспитания и благоразумия. Однако и мальчишкам далеко не всегда нравилось, что она ими командует. Однажды, когда ей было десять, она, никому ничего не сказав, пробралась домой, пряча сломанную руку. Своими насмешками ей удалось довести Касса, сына кузнеца, до такого бешенства, что он сломал ей руку, словно ивовую ветку, просто перегнув через колено. Когда же через неделю наконец прибыла ее мать — это происходило в среднем раз в год, — то ей было сказано, что «маленькая баронесса» упала с лошади. «Она стала такой дикаркой, ваша милость», — сказала нянька с легкой тревогой в голосе. Баронесса не стала ничего выяснять и отдала приказ, чтобы Луиза по шесть часов в день непременно проводила в классной комнате со своим наставником (он же был домашним священником) и ни в коем случае не играла с детьми протестантов. И этот приказ более или менее выполнялся, пока не уехала баронесса. Но стоило ее карете скрыться из вида, как Луиза удрала из дому и среди амбаров и прочих дворовых построек разыскала Касса.
Годом позже Луиза и Касс очень полюбили новую игру, которую называли «пляской дикарей». Отец Андре преподавал Луизе в том числе и историю и в свои уроки включил кое-какие, довольно невнятные, надо сказать, сведения о различных языческих верованиях и ритуалах, а также — о различных способах предсказания будущего, распространенных в Древнем Риме. И Луиза, разумеется, тут же сообщила своему приятелю, что можно узнать все, что захочешь, если правильно исполнить священный танец и принести в жертву курицу, а потом «прочитать будущее» по ее внутренностям. Они выкрали из курятника несушку и зарезали ее. Луизе стало страшно, когда она увидела, как это чудовищно просто — свернуть шею живому существу. Ей не хотелось даже смотреть, как Касс будет это делать, а он, еще больше возбужденный ее очевидным страхом и отвращением, кражей курицы и ее бессмысленным безнаказанным убийством, буквально разорвал птицу пополам и погрузил пальцы в ее внутренности, а потом сунул девчонку носом в кровавую массу: «Ну, читай же! Читай!» Луиза с трудом подавила тошноту и вопль ужаса и сказала: «Я вижу… вижу будущее… я вижу огонь… огонь и горящий дом…» А потом Касс, совершенно нагой, танцевал для нее «языческий танец» темным осенним вечером на току. Все вокруг было окутано туманом и дождевой пылью, во все стороны простирались бесконечные пустынные поля. Худощавое, мускулистое, белокожее мальчишеское тело мелькало у. Луизы перед глазами и было влажным от пота и капелек моросящего дождя. Сама же она танцевать для него категорически отказалась, и в итоге после этого вечера они практически перестали друг с другом разговаривать.
Когда Луизе исполнилось тринадцать, она вступила с представителем противоположного пола в такие взаимоотношения, в результате которых ее отослали в Красной. Она всегда вела себя вызывающе, а порой просто грубо и нагло, по отношению к старшему сыну управляющего; она всячески насмехалась над ним и подбивала других мальчишек ему пакостить. Но потом вдруг подружилась с ним, и очень скоро этот шестнадцатилетний мальчик, заласканный чересчур заботливой матерью, приобрел над ней странную и необъяснимую власть, пугая и восхищая ее своими приступами необъяснимой ярости, нежности, откровенности, веселья, безудержных слез и угроз совершить самоубийство. Он поведал ей, как соблазнил крестьянскую девушку, очень живо и подробно описывая каждое свое движение и каждое слово, и сказал, что и потом они не раз встречались и занимались любовью. Луиза слушала внимательно, завидуя и ревнуя, но все же не совсем ему веря, а затем, дав волю воображению, тоже рассказала подобную историю, где главными действующими лицами были она и Касс. Она сказала, например, что Касс «спал с нею сотни раз», и тогда сын управляющего, поверив ей, предпринял робкую попытку обнять ее и раздеть. Луиза сама преспокойно сняла с себя одежду и стояла совершенно нагая до тех пор, пока он не велел ей лечь и сам не лег сверху. С первого раза у него ничего не получилось, но он не отпускал ее, и тут она стала яростно вырываться и исцарапала ему все лицо, а вырвавшись, кое-как оделась и убежала. На следующий день он уговорил ее попробовать снова, и снова у него ничего не получилось. Тогда мальчик пошел домой и попытался застрелиться из отцовского охотничьего ружья. Его мать вбежала в комнату, когда он уже готовился нажать на курок. Рука его дрогнула, и он нечаянно отстрелил матери правую кисть. Из его бессвязного дикого бормотания можно было понять, что его безумный поступок как-то связан с Луизой Палюдескар. Но дело постарались поскорее замять. Барон Палюдескар, в то время умиравший от рака, так ничего и не узнал, а Луиза переехала в Красной и поступила в монастырскую школу. Теперь, спустя десять лет, детство, проведенное в Совене, казалось ей бесконечно далеким, точно то была не она, а другая девочка, жившая в совсем ином мире. Но все же порой она вспоминала сына управляющего и его мягкое, бессильно содрогавшееся тело; а иногда всплывало еще более далекое воспоминание — мальчик, танцующий обнаженным в туманных сумерках под дождем.
Луиза терпеть не могла прикосновений чужих рук и женскую привычку обмениваться поцелуями, не любила рукопожатия. Она даже своей горничной не позволяла одевать ее или причесывать.
ЧАСТЬ IV
ПУТЬ В РАДИКО
Глава 1
Наступило равноденствие. В холодных рассветных лучах статуя святого Кристофера, Хранителя Путников, была отчетливо видна за рекой у Старого моста; над водой стелилась легкая дымка. Чистота света, спокойствие воздуха и небес как бы стерли границы между живым и неживым миром, и каменный святой, казалось, лишь на минутку задержался у моста, чтобы взглянуть с улыбкой на восток незрячими глазами. Небо сияло голубизной. Над темными горами всходило солнце, слепя своими лучами двух всадников, скакавших по Старому мосту, и заставляя их жмуриться и улыбаться. Перебравшись через реку, всадники двинулись дальше по длинной тенистой улице; восемь подков громко цокали по булыжной мостовой Заречья меж спящих еще домов. Один из ездоков обернулся на ходу, чтобы еще раз полюбоваться освещенной первыми лучами солнца колокольней кафедрального собора на той стороне реки:
— Посмотри, Амадей, какой свет!
Но Эстенскар продолжал упорно смотреть вперед, в дальний конец прямой улицы, и лишь нетерпеливо заметил:
— Поехали скорей! Моей лошадке не терпится пробежаться.
И действительно, его гнедой так и приплясывал на месте, а потом сразу перешел на рысь; следом за ним — и вороная кобыла Итале. Лошади были горячи, наездники отлично держались в седле, и приятно было смотреть на них, устремившихся из города навстречу первому восходу этой осени.
Глава 2
В ту ночь Амадей допоздна лежал без сна и слушал завывания ветра. Ветер налетал порывами, сильный, холодный, и бросался с небес ледяным дождем. Когда наступало затишье, отовсюду слышались какие-то вздохи — возможно, это вздыхал старый дом, чьи деревянные стены с трудом выдерживали безумный натиск бури, но больше это было похоже на дыхание самого ветра, который набирался сил перед очередным броском через холмы к западу. Наконец Амадей не выдержал: сел, нашарил в темноте спички и зажег свечу. Комната выплыла из мрака, точно слабо освещенный островок тишины; даже завывания ветра стали не так слышны. На одной из торцовых стен комнаты висела карта Европы; эту карту он помнил с раннего детства — латинские названия, странные изрезанные береговые линии и границы чужих государств, полностью изменившиеся за минувшие восемьдесят лет, фантастические чудовища, резвившиеся в океанах, которых он никогда не видел… Восточный ветер в темноте за окном дул как раз в сторону океана, далекого и по-осеннему холодного, пролетая над холмами, над равнинами, над селами и городами, оставляя позади рассвет и стремясь навстречу закату. Утренняя заря, возможно, застанет этот ветер уже на побережье Франции, а вечернюю зарю он встретит над Атлантическим океаном, близ берегов далекого западного мира… Сильнейший порыв ветра, точно штормовая волна, сотряс дом. На разные голоса завыло в трубах и вдоль карнизов. Свеча на столе мигнула и зачадила. «Все, я иссяк, со мной покончено, — со злостью прошептал Амадей в наполненной вздохами и стонами тишине, что наступила после очередного натиска бури. — Все ушло, все, ничего не осталось, так чего же вы от меня хотите?!»
Молчание, ветер, тьма, стены комнаты, где он спал еще ребенком… Задув свечу, он явственно увидел бледный прямоугольник окна, за которым по небу мчались тучи, гонимые ветром на запад, и наконец в небесах блеснул Орион, яростно вспыхнувший в черных клубах облаков.
Днем Амадей решил прогулять гнедого. Вторая лошадь, привезенная им из Красноя, вороная кобыла, стояла в соседнем стойле, и он будто снова услышал голос Итале, говоривший ему: «Завтра ты должен взять мою вороную, у нее отличный аллюр!» Легкий приятный голос, мягкий выговор, открытое, щедрое сердце… У Амадея вновь подступили к глазам слезы, как и в тот миг, когда он хотел попрощаться с Итале у кареты. Но вместо дружеского прощания он устроил какую-то дикую сцену, исполненную болезненной и пугающей горечи и. тоски, — точно удар нанес Итале в спину, и тот выдержал эту сцену, но с изумлением и возмущением обернулся навстречу последнему удару.
Седлать гнедого Амадей не стал, а оседлал вороную кобылу и в полном одиночестве двинулся в сторону крепости Радико. Октябрь уже зажигал в лесу свои мрачноватые костры, особенно сильно облетели березы; и, оборвав на них золотые листья, ветер, казалось, истощил свои силы. Легконогая кобылка вскоре миновала лесок и быстро бежала по склону холма к вершине. Окрестные холмы были пустынны, лишь кое-где виднелись овечьи отары, принадлежавшие его брату, — проворные крепкие животные живо вскакивали с земли и дружно поворачивали головы в сторону одинокого всадника. Небо над головой было бледно-голубым. Один раз в зените лениво покружил ястреб и полетел куда-то на север.
На вершине холма Амадей спешился; здесь когда-то был двор крепости. Продолговатая насыпь с обломками торчащих из земли остроугольных каменных глыб обозначала некогда стоявшие здесь мощные стены. Ветер, что на возвышенных местах не затихал ни на минуту, играл в желтоватой траве. Крепость была разрушена практически полностью; уцелела лишь часть ворот да нависавшие над крутым откосом остатки внешней стены. Башня, впрочем, выстояла и высилась над равниной, вся покосившаяся и щербатая, но почти столь же огромная и величественная, как солнце в небе, уже клонившееся к западу, как далекие лиловые горы, скорее ощутимые у восточного горизонта, чем видимые в туманной осенней дали. Орудийная аппарель вела внутрь башни, на второй этаж. Верхние же, деревянные этажи башни были сожжены дотла при захвате крепости сто восемьдесят лет назад; от них остались лишь каменные столбы и балки да синий кружок неба над головой. Среди камней под прикрытием стен буйно разрослись травы; в оконном проеме на втором этаже, метрах в пятнадцати от земли, качали головками ярко-розовые маргаритки. Амадей подошел к узкому южному окну-бойнице; отсюда открывался вид на залитые солнцем холмы. На подоконнике было четко вырезано ножом в твердом серо-желтом песчанике:
Глава 3
В Полану пришла зима, холодная, дождливая, с неутихающими восточными ветрами. Вечерами отары овец под покрытыми рваными серо-стальными облаками небесами тянулись с горных пастбищ на обширные выгоны Эстена. Поля вокруг расстилались серые, жалкие, лес тоже обнажился и стал серым. Жизнь Дживаны и Ладисласа продолжалась по-прежнему, размеренная, спокойная; и молодая женщина была столь же последовательной и методичной в своих домашних обязанностях, как и ее муж — в ведении хозяйства. Амадей впал в апатию, не находя для себя подходящих занятий. Порой ему лень было даже встать с постели и сменить оплывшие свечи или фитиль в лампе. Энергии в нем не хватало даже на такую малость, и он продолжал лежать или неподвижно сидеть в бездействии, ибо его хозяйка и властительница, потребность сочинять стихи, бросила его на произвол судьбы, а он, перестав быть ее верным рабом, утратил и собственную свободу. Подобно дереву на вершине холма, где ветер всегда дует в одну и ту же сторону, он тоже вырос кривобоким, вытянул ствол и ветви по ветру, приспособился, и вдруг ветер дуть перестал. Амадей мог простоять у окна целый час, глядя на исхлестанный дождями сад и двор, ни о чем не думая, не удивляясь даже, зачем он стоит здесь, зачем сюда приехал, зачем проводит здесь зиму, в этой тюрьме, умирая от скуки и попусту тратя время.
Наступил Новый год. В приливе энергии Амадей написал всем своим краснойским друзьям — Итале, Карантаю, Луизе, — что вернется, как только в начале весны подсохнут дороги и станут пригодны для езды. Теперь он регулярно писал им — длинные шутливые письма, полные словесных каламбуров. Он собирался непременно вернуться в столицу в апреле или в мае, когда зацветут липы на бульваре Мользен и каштаны в парке, а по променаду снова начнут прогуливаться хорошенькие женщины; а свои последние заметки, нацарапанные паучьим почерком, он бросит тут, в осаждаемом ветрами Эстене, как память о последних приступах мучительного самоедства, о последних бессмысленных судорогах уходящей юности. В этом-то и было все дело. Предаваясь мечтам, упоенный игрой слов и полетом собственного воображения, он все не находил времени, чтобы стать настоящим мужчиной, хотя давно пора было повернуться лицом к реальному миру.
— Но от чего я, собственно, собираюсь бежать? — сердито спросил он у ночи, словно отказываясь признать столь тяжкие обвинения в свой адрес; ночь молчала, а ветер все гнал и гнал гигантские облачные валы на запад, к морю, и Орион по-прежнему ярко светил в холодном высоком небе, проглядывая меж облаками, тени от которых быстро летели по усыпанным январским снегом холмам.
Амадей вдруг вспомнил о своем хвастливом обещании, которое вырезал когда-то на каменном подоконнике в башне Радико: vincam, «я буду победителем». Теперь эти слова казались ему одновременно и правдой, и ложью, и были такими же вечными, как те камни, из которых сложена сама башня, одиноко высившаяся на вершине холма и равнодушная к любым завоевателям и любым поражениям.
Когда Ладислас и Дживана ездили в гости к соседям, жившим, надо сказать, довольно-таки далеко, Амадей обычно отправлялся с ними вместе. Они и сами старались как можно чаще приглашать к себе гостей, надеясь как-то развлечь его. Он замечал их робкие попытки поднять ему настроение, когда они предлагали ему какое-то занятие, развлечение или просто дружескую беседу у камина, однако должным образом ответить на эту заботу не мог. Те вечера, когда приезжали гости, проходили несколько легче и быстрее. К тому же этим гостям вовсе не требовалось, чтобы он о чем-то рассказывал. Они, пожалуй, побаивались его, человека столичного, знаменитого поэта, и, самое большее, желали лишь посмотреть на него, а потом поворачивались к нему спиной и затевали друг с другом бесконечные разговоры об овцах, о погоде, о соседях, о политике. Политические споры, правда, порой становились довольно жаркими, но Амадей в них не участвовал — только прислушивался с ощущением собственной беспристрастности и собственного предательства. Ладислас был стойким сторонником реформ и конституции, его поддерживал приходской священник из Колейи. Остальные, по большей части помещики и зажиточные фермеры, с ним яростно спорили, но отнюдь не из любви к нынешним властям. Дела в провинции шли неважно. Налоги тяжким бременем давили на тех, кто был слишком беден, чтобы их платить. Полицейские расследования и аресты стали делом обычным даже в маленьких городках. А восточные провинции, где стремление к независимости и консерватизм достигли своего максимального выражения и даже квалифицировались порой как некий «анархизм», пребывали в состоянии презрительного и гневного ожидания. Так что Ладисласу и его соседям было о чем поспорить. Но Амадей молчал и все время смутно ощущал, что этим молчанием предает кого-то. Если же среди гостей не оказывалось ни одной женщины, которые часто оставались дома из-за отвратительной погоды и раскисших дорог, Дживана тоже весь вечер молчала, занимаясь каким-нибудь рукоделием, подавала ужин и чай и мило улыбалась мужчинам. Она ждала ребенка и была прекрасна в своем ожидании скорого материнства. В ее повадке прибавилось уверенности, но говорила она по-прежнему ласково, разумно, чуть застенчиво, и все же Амадей чувствовал в ней теперь некую неколебимую женскую силу. Уж она-то хорошо знала свой путь! И была счастлива. Он наблюдал за ней без зависти, уже не надеясь когда-либо ощутить подобную уверенность, обрести счастье в жизни. Когда Ладислас и двое его соседей вошли в такой раж, что уже чуть ли не бросались друг на друга с кулаками, Дживана подошла к клавикордам, насмешливо и ласково улыбнулась Амадею, сидевшему рядом, и тихонько заиграла. Он встал с нею рядом, и она, подняв к нему лицо, весело сказала: