1
Седьмая касса! — и снова из-за спины, между кассовыми аппаратами, вдоль прилавка ползли проволочные тележки, и он разгружал их — так, что у вас, яблоки по восемьдесят пять центов за три штуки, банка ананасов ломтиками со скидкой; два литра двухпроцентного молока, семьдесят пять центов, это четыре доллара, плюс еще один, получается пять, спасибо, нет, с десяти до шести, кроме воскресенья, — и работа у него спорилась. Заведующий, кажется целиком состоящий из железных нервов и желчи, прямо нарадоваться на него не мог. Другие кассиры, постарше, женатые, разговаривали о бейсболе и футболе, о закладных, о дантистах. Его они звали Родж — все, кроме Донны. Донна звала его Бак. В часы пик покупатели воспринимались им как сплошные руки, протягивающие деньги или забирающие сдачу. Когда же было поспокойнее, покупатели, главным образом пожилые мужчины и женщины, любили поговорить, причем не имело значения, что ты им отвечаешь, — они особенно и не прислушивались. В общем, работа у него действительно спорилась — в течение рабочего дня, но не дольше. Восемь часов одно и то же — два пакетика куриной лапши по шестьдесят девять центов, собачий корм со скидкой, полпинты «Дерри Уип», значит, девяносто пять и еще пять долларов — всего сорок с вас. Он возвращался пешком к себе в Дубовую Долину, обедал вместе с матерью, потом смотрел телевизор и ложился спать. Иногда он думал, что, если бы работал в магазине на той стороне шоссе, приходилось бы туго, потому что до ближайшего перехода по его стороне нужно было пройти целых четыре квартала, а по той — все шесть. Однако тогда он подъехал именно к этому супермаркету, чтобы прицениться к автофургону с холодильной установкой, и увидел объявление: «Требуется кассир», которое повесили всего полчаса назад. Это было на следующий день после того, как они поселились в Дубовой Долине. Если бы это объявление не попалось ему на глаза, он, по всей вероятности, купил бы в конце концов машину и работал где-нибудь в центре, как собирался раньше. Но что за машину он мог тогда купить? Зато теперь он откладывал достаточно, чтобы со временем приобрести что-нибудь получше. Вообще-то он бы предпочел просто жить в центре и обходиться без машины, но мать в центре жить боялась. Возвращаясь домой пешком, он разглядывал машины и прикидывал, какую выберет, когда придет время. Машины не особенно его интересовали, но раз уж он оставил надежду когда-либо продолжить учебу, нужно было на что-то эти деньги истратить, а новых идей в голову ему не приходило, и по дороге домой он предавался привычным размышлениям о машине. Он уставал; целый день через его руки проходили товары и деньги, целый день, целый день одно и то же, и вот мозг его уже не воспринимал ничего иного, потому что и руки его ничего иного не касались, хотя ни товар, ни деньги в них надолго не задерживались.
Они переехали в этот город ранней весной, и в первое время, возвращаясь с работы, он видел над крышами домов небо, отливающее холодными зеленовато-лимонными тонами. А сейчас, в разгар лета, лишенные деревьев улицы даже в семь вечера были раскалены и залиты солнцем. Набирающие высоту самолеты — аэродром находился километрах в десяти к югу — с ревом взрезали густую синеву неба и тянули за собой газовые шлейфы; на детских площадках у дороги поскрипывали сломанные качели и скучали гимнастические снаряды. Район назывался Кенсингтонские Высоты
Однажды жарким вечером после работы он прошел прямо через автостоянку при супермаркете и, поднявшись по лестнице, очутился на узкой боковой дорожке шоссе: ему хотелось выяснить, можно ли попасть туда, в те поля, в те луга, которые увидел тогда из окна машины. Но дойти так и не смог. Под ногами валялся мусор — консервные банки, обрывки бумаги, полиэтиленовые пакеты; воздух был исхлестан, измучен бесконечным потоком машин, а земля дрожала, как во время землетрясения, когда мимо проносились тяжелые грузовики; барабанные перепонки лопались от шума, и нечем было дышать, в ноздри лез запах горелой резины и отработанного дизельного топлива. Он сдался через полчаса и попытался выбраться с боковой дорожки шоссе, но оказалось, что она отгорожена от улиц металлической сеткой. Пришлось снова пройти весь путь в обратном направлении, снова пересечь автостоянку у супермаркета и выйти, как обычно, на Кенсингтонский проспект. Он чувствовал себя до предела измотанным и вдобавок был оскорблен неудачей. Домой еле плелся, щурясь от низкого, слепящего солнца. Машины матери на стоянке не было. В квартире надрывался телефон. Он поспешно снял трубку.
— Ну наконец-то! А я телефон обрываю! Где ты пропадал? Я уже дважды пыталась до тебя дозвониться. Побуду еще здесь, часиков до десяти. У Дурбины, конечно. В морозилке возьмешь «Жаркое из индейки». «Восточный обед» не трогай, это на среду. В общем, увидишь сам, там написано на пакете. — В голове у него привычно звякнул кассовый аппарат: один доллар двадцать девять центов, спасибо. — Я, наверно, опоздаю к началу фильма, ну, по шестой программе, так ты посмотри, а потом мне расскажешь.
— Ладно.
2
Может, прохода теперь вообще больше не будет? Закрыт навсегда. Исчез. Вот оно. Случилось. Она пришла в лес Пинкуса, к тому месту, к самому порогу — и перед ней все те же пыльные заросли в дурацком дневном свете, дренажная канава и к тому же — колючая проволока у подножия холма. И никакой тропинки, ведущей вниз, никакого прохода. Бессмысленно снова и снова стараться пройти. Такое уже случалось, в первый раз это произошло два года назад, и она долго простояла там, где должен был быть проход, страстно желая, чтобы он открылся, требуя этого, приказывая. А потом пришла назавтра, и еще, и еще, и в последний раз просто рухнула на землю и отчаянно расплакалась. А когда через неделю снова пришла туда, проход был открыт, и она переступила порог так же легко, как обычно. Но теперь на это больше рассчитывать не могла. Она боялась, что прохода снова не будет, и месяцами даже попытки не делала пойти туда: глупо было бы снова вести себя как тогда. Все это время она чувствовала себя полной идиоткой, впавшей в детство; как ребенок, она играла в прятки сама с собой. Но на этот раз проход почему-то оказался на месте. Она переступила порог и попала в вечернюю страну.
Она осторожно шла вперед, словно опасалась, что землю у нее из-под ног могут выдернуть, как коврик. Потом упала на четвереньки прямо в грязь и стала целовать эту землю, прижимаясь к ней лицом, словно сосунок к груди матери. «Ну вот, — шептала она, — ну вот». И встала на ноги, и потянулась всем телом навстречу небу, и подошла к воде, преклонила колени, омыла руки, плечи и лицо, шумно фыркая и брызгаясь, напилась воды и ответила на ее громкое приветливое журчание: «Ну, здравствуй, это я». Потом по-турецки уселась на плоской скале и некоторое время сидела неподвижно, закрыв глаза, оберегая рвущуюся наружу радость.
Она так давно не была здесь, но вокруг все осталось неизменным. Ничто здесь никогда не менялось. Здесь царила Вечность. И здесь ей следовало вести себя так, как всегда она вела себя с тех пор, как еще девочкой — ей тогда было тринадцать — впервые обнаружила это место, начало начал, исток, еще до того, как впервые перешла на тот берег речки. Например, танцевать свой бесконечно долгий танец поклонения огню, как она танцевала тогда, зарыв под деревом с серым стволом выше по реке те четыре камня. Они, наверно, и до сих пор там. Разве мог кто-нибудь тронуть их? Четыре камня по углам квадрата — черный, серо-голубой, желтый, белый, а в центре она зарыла пепел от принесенной ею жертвы — фигурки, которую вырезала из дерева и сожгла. Все это, конечно, ерунда, детские игры. Впрочем, в церкви, например, люди тоже ведут себя довольно глупо. Но для того у них есть свои причины. Поэтому если захочется, то и она будет продолжать свои бесконечные ритуальные танцы. Нужно, чтобы все здесь продолжалось по-прежнему; здесь это самое главное, здесь ничто не кончается, все вечно. Здесь она делает что душе угодно. Здесь она может принадлежать самой себе, быть собой. Здесь она дома — нет, еще не дома, а на пути домой, наконец-то снова на этом пути, и теперь она может идти через реку, разливающуюся на три рукава, и дальше, вверх по склону темной горы — домой.
Она поднялась на ноги и, раскинув руки с опущенными, словно лепестки цветка, пальцами, станцевала на плоской скале танец огня или воды — быстрые, зыбкие, плавные движения, — танцуя, двинулась к берегу, к излучине и вдруг остановилась как вкопанная.
На песке, несколькими метрами ниже перехода на тот берег, кружком были выложены камни, и в центре кружка виднелось кострище.