Сборник избранных романов Станислава Лема.
Содержание:
Эдем (роман, перевод Д. Брускина), стр. 7-157
Мир на Земле (роман, перевод Е. Вайсброта), стр. 159-387
Непобедимый (роман, перевод А. Громовой), стр. 389-753
Фиаско (роман, перевод В. Кулагиной-Ярцевой, И. Левшина), стр. 755-897
Солярис (роман, перевод Г. Гудимовой, В. Перельман), стр. 899-990
Эдем
ГЛАВА ПЕРВАЯ
В расчеты вкралась ошибка. Они не прошли над атмосферой, а ударились о нее. Корабль врывался в воздух с грохотом, от которого у них лопались барабанные перепонки. Распластанные каждый на своем ложе, они чувствовали, как сжались до предела амортизаторы; передние экраны полыхнули ярким пламенем и погасли, — подушка раскаленных газов расплавила наружные объективы, торможение началось слишком поздно и было недостаточно интенсивным. Рубку наполнил чад от жженой резины. Под прессом перегрузки люди слепли и глохли. Близился конец, но даже об этом никто не мог думать: не хватало сил, чтобы расширить грудную клетку, глотнуть воздуха, — это делали за них все еще работающие кислородные пульсаторы, которые вталкивали воздух в людей, как в лопающиеся баллоны.
Внезапно рев стих. Вспыхнули аварийные лампы, по шесть с каждой стороны, люди зашевелились, над разбитым, сплюснутым в гармошку пультом двигателя багровел сигнал тревоги, куски изоляции, осколки плексигласа с шелестом елозили по полу, рева не было — все поглотил глухой усиливающийся свист.
— Что... — прохрипел Доктор, выплевывая резиновый мундштук.
— Лежать! — предостерег его Координатор, который смотрел в последний неповрежденный экран.
Ракета перекувырнулась, как будто в нее ударил таран. Нейлоновые сетки, в которые они были запеленуты, задрожали как струны, на мгновение все застыло словно на поднявшихся вверх качелях, потом на людей обрушился грохот.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Спускались сумерки. Черная дыра туннеля зияла на пологом склоне невысокого, метров в десять, холма; дальше простиралась огромная равнина -до самого горизонта, над которым сверкали первые звезды. Кое-где на значительном удалении возвышались неясные, стройные, похожие на деревья силуэты. Света, который давала низкая полоса заката, было так мало, что все краски сливались в однородный серый туман. Слева от неподвижно стоявших людей косо врезался в грунт гигантский цилиндрический корпус ракеты. Инженер оценил его длину метров в семьдесят — значит, корабль зарылся в холм больше чем на сорок метров. Но сейчас никто не обращал внимания на эту выступающую на фоне неба огромную трубу с беспомощно торчащими кольцами рулевых дюз. Они глубоко вдыхали холодный воздух с едва уловимым незнакомым, неопределенным запахом и молча смотрели вперед. Только теперь их охватило ощущение полного бессилия — железные мотыги как будто сами выпали из рук. Они стояли, медленно обводя глазами необъятное пространство — пустое, с горизонтом, залитым тьмой, с лениво, равномерно дрожащими звездами в вышине.
— Полярная? — спросил вдруг Химик, бессознательно понизив голос, и показал на низкую звезду, слабо мерцающую в темном небе на востоке.
— Нет, отсюда ее не видать. Мы сейчас... да, над нами Южный полюс Галактики. Минутку... где-то должен быть Южный Крест...
Подняв головы, они всматривались в небо, уже почти совсем черное, с ярко искрящимися звездами. Начали называть созвездия, показывать их друг другу пальцами — единственное не совсем чужое над мертвой пустынной равниной. Ненадолго это оживило всех.
— Становится холодно, как в пустыне, — сказал Координатор.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Поздней ночью они добрались до холма с высоко возвышающимся над ним корпусом корабля. Чтобы сократить путь и избежать встречи с обитателями зарослей, они пересекли паучий лес в том месте, где кусты расступались на несколько метров, как будто их выворотил из почвы какой-то гигантский плуг. На вывороченных глыбах земли буйно разросся лишайник.
Внезапные сумерки накрыли равнину, когда косой силуэт ракеты был уже отчетливо виден, — не пришлось даже зажигать фонарей. Все проголодались, но еще больше устали, поэтому решили поставить палатку на поверхности. Мучимый жаждой Физик — вода кончилась у них на обратном пути — так хотел пить, что отправился по туннелю в корабль. Его не было довольно долго. Они уже установили палатку, когда из глубины раздался его крик. Они бросились к лазу и помогли ему выбраться на поверхность. У него тряслись руки. Он был так взволнован, что едва мог говорить.
— Что случилось? Успокойся! — закричали они один за другим.
Координатор крепко схватил его за плечи.
— Там, — Физик показал на темнеющий над ними корпус корабля, — там кто-то был.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Поздними сумерками Координатор вместе с Инженером вышли на поверхность подышать свежим воздухом. Они сели на кучу грунта и загляделись на краешек красного, как рубин, солнечного диска.
— Я не верил, — буркнул Инженер.
— Я тоже.
— Этот реактор — неплохая работа, а?
— Солидная земная работа.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Солнце уже коснулось горизонта, когда они добрались до небольшой возвышенности. Ракета отбрасывала длинную тень, теряющуюся далеко в песках пустыни. Прежде чем войти внутрь, они добросовестно осмотрели местность, но не нашли никаких следов, указывающих на то, что кто-нибудь побывал здесь в их отсутствие. Реактор работал нормально. Полуавтомат успел очистить боковые коридоры и библиотеку, прежде чем безнадежно увяз в толстом слое пластиковых и стеклянных осколков, устилавших лабораторию.
После ужина, проглоченного молниеносно, Доктору пришлось зашить и перевязать все еще кровоточащую рану Координатора. Тем временем Химик успел произвести анализ воды, взятой в ручье, и убедился, что она пригодна для питья, хотя содержит значительную примесь солей железа, портящих вкус.
— Теперь мы можем наконец посоветоваться, — заявил Координатор.
Все собрались в библиотеке и расселись на надувных подушках. Координатор — в белом марлевом чепце на голове — устроился в центре.
— Что нам известно? — сказал он. — Нам известно, что планета населена разумными существами, которых Инженер назвал двутелами. Это название не отвечает... но не будем об этом. Мы встретились со следующими проявлениями цивилизации двутелов: во-первых, с автоматическим заводом, который мы сочли разрегулировавшимся и покинутым — теперь я не совсем в этом уверен; во-вторых, с зеркальными куполами неизвестного назначения на холмах; в-третьих, с мачтами, которые излучают что-то — вероятно, какой-то вид энергии, — их назначение нам также неизвестно; в-четвертых, с машинами, причем одну, подвергшись нападению, мы захватили, привели в действие и разбили; в-пятых, мы видели издалека их город, о котором нельзя сказать ничего определенного; в-шестых, упомянутое мною нападение выглядело так: двутел натравил на нас, ну, скажем, животное, вероятно соответственно выдрессированное, которое выстрелило в нас чем-то вроде маленькой шаровой молнии и дистанционно ею управляло, пока мы его не уничтожили. Наконец, в-седьмых, мы были свидетелями того, как засыпали ров — могилу, полную мертвых обитателей планеты. Это все, насколько я могу припомнить. Поправьте меня или дополните, если я ошибся или что-нибудь пропустил.
Мир на Земле
I. Раздвоение
Нe знаю, что и делать. Сказать «плохи мои дела» – скверно, сказать «плохи наши дела» – не лучше, потому что о себе я могу говорить лишь частично, хоть по-прежнему остаюсь Ийоном Тихим. У меня давно уже вошло в привычку разговаривать с самим собой во время бритья, а теперь пришлось от этого отказаться, потому что левый глаз все время подмигивает и сильно мешает. Пока я сидел в ЛЭМе, то не отдавал себе отчета в том, что произошло перед самым стартом. Мой ЛЭМ не имел ничего общего с американским модулем, в котором НАСА выслало Армстронга и Олдрина за полудюжиной лунных камней. Его назвали так, чтобы закамуфлировать мою секретную миссию, черт бы ее побрал. Возвратившись из созвездия Тельца, я по меньшей мере год не намерен был никуда летать. Согласился исключительно ради блага человечества. Понимал, что могу не вернуться. Доктор Лопец высчитал, что у меня один шанс на двадцать и восемь десятых. Это меня не остановило. Я человек рисковый. Двум смертям не бывать! «Вернусь или не вернусь», – сказал я себе. Мне и в голову не приходило, что вернуться могу не я, а мы. Чтобы это объяснить, придется приподнять завесу особой секретности, но мне все едино. То есть мне – частично. Ведь и писать я вынужден тоже частично, с огромным трудом. Выстукиваю на машинке правой рукой. Левую приходится привязывать к подлокотнику, потому что она против. Вырывает бумагу из машинки, никакие уговоры не действуют, а пока я ее привязывал, подбила мне глаз. Результат раздвоения. У каждого человека два полушария головного мозга, соединенные большой белой спайкой. По-латыни – corpus callosum. Двести миллионов белых нервных волокон соединяют половинки мозга, чтобы не разбегались мысли. Соединяют, но только не у меня. Бах – и конец. И даже никакого «бах» не было, а просто полигон, на котором лунные роботы испытывали новое оружие. Попал я туда совершенно случайно. Уже выполнил задание, обвел вокруг пальца тамошние бездушные творения, возвращался в ЛЭМ, и тут у меня возникла малая нужда. На Луне уборных нет. Да в пустоте они ни к чему. Носишь с собой в скафандре емкость, такую, как у Армстронга с Олдрином. Так что оправиться можно в любой момент и в любом месте, но я стеснялся. Слишком я культурный, вернее – был слишком культурным. Так вот просто, при ярком Солнце, посреди Моря Ясности было как-то неловко. Неподалеку лежал большой одинокий валун, я и отправился туда, в тень. Откуда мне было знать, что там уже действует их ультразвуковое поле. Стою я и вдруг чувствую: в голове что-то тихонечко щелкнуло. Будто стрельнуло, но не в шею – так иногда бывает, – а чуточку выше. Внутри черепа. Это, собственно, и была дистанционная интегральная каллотомия. Совсем не больно. Почувствовал я себя, правда, странновато, но все тут же прошло, и я направился к ЛЭМу. Ну, ощущение такое, словно все немножко изменилось, и я сам тоже, но я решил, что это от перевозбуждения, вполне понятного после стольких происшествий. Как известно, правой рукой заведует левое полушарие мозга. Поэтому я и говорю, что пишу лишь частично я. Видимо, правое полушарие имеет что-то против, коли мешает. Все страшно перепуталось. Не могу сказать, что я – только мое левое полушарие. Приходится идти с правым на компромиссы, не сидеть же вечно с привязанной рукой. Уж я с ним, с правым, и так и этак. Впустую. Оно прямо-таки невыносимо. Агрессивно, вульгарно и нахально. Счастье еще, что не может читать все подряд. Понимает только некоторые части речи, в основном имена существительные. Обычное явление, знаю, начитался соответствующих книжек. Глаголов и прилагательных как следует не разбирает, ну а раз уж оно глядит на то, что я тут выстукиваю, приходится выражаться так, чтобы его не раздражать. Удастся ли – не знаю. Впрочем, вообще никто не знает, почему все хорошее воспитание размещается в левом полушарии.
На Луне мне предстояло высадиться тоже частично, но совсем в другом смысле, потому что это было еще до несчастного случая, то есть до того, как меня раздвоило. Я должен был обращаться вокруг Луны по стационарной орбите, а на разведку отправить своего дистантника. Похожего на меня, только пластикового, с датчиками. Так что я сидел в ЛЭМе 1, а опустился ЛЭМ 2 с дистантником. Лунные военные роботы страшно настроены против людей. В каждом готовы видеть врага. Во всяком случае, так мне было сказано. К сожалению, ЛЭМ 2 вышел из строя, и я решил опуститься сам, чтобы посмотреть, что с ним приключилось, так как связь была почти прервана. Сидя в ЛЭМе 1 и уже не чувствуя ЛЭМа 2, я, однако, ощущал боль в животе, который, собственно, болел-то у меня не непосредственно, а по радио, потому что, как выяснилось после посадки, они взломали у ЛЭМа крышку, вытащили дистантника и принялись его потрошить. На орбите я не мог отключить нужный кабель. Конечно, в этом случае живот болеть перестал бы, но, совсем потеряв связь с дистантником, я не знал бы, где его искать: Море Ясности, на котором он попал в ловушку, не уступает размером Сахаре. Кроме того, кабелей было великое множество, все они поперепутались, инструкция по аварийному обслуживанию куда-то запропастилась, а искать ее с болями в животе было так несподручно, что я решил не вызывать Землю, а спуститься на Луну лично, хотя меня предупреждали, чтобы я ни в коем случае этого не делал, ибо потом мне уже не выкарабкаться. Однако не в моей натуре отступать. Кроме того, хотя ЛЭМ – всего лишь машина, напичканная электроникой, мне не хотелось оставлять его на растерзание роботам.
Похоже, чем больше я объясняю, тем туманнее все становится. Наверное, надо начать с самого начала. Правда, я не знаю, каким было это начало, потому что запомнить его должно было правое полушарие моего мозга, а для меня вход в него закрыт, вот я и не могу собраться с мыслями. Такой вывод я делаю оттого, что не помню множества вещей, и, чтобы хоть что-то о них узнать, мне приходится правой рукой подавать левой знаки, какими пользуются глухонемые, но она не всегда изволит отвечать. Например, показывает кукиш, и это еще не самое грубое выражение ее иного мнения.
Конечно, я не обходился одной только жестикуляцией, выпытывая свою левую руку, но, сознаюсь, поддал ей разок-другой, чтобы заставить слушаться. Чего уж тут скрывать. Возможно, в конце концов я всыпал бы собственной передней конечности и как следует, но беда в том, что только правая рука сильнее левой. Ноги в этом смысле одинаковы, и, что еще хуже, на мизинце правой у меня застарелая мозоль, и левая об этом знает. Когда в автобусе однажды произошел скандал и я силой запихал левую руку в карман, ее нога в отместку так наступила мне на мозоль, что я узрел небо в алмазах. Не знаю, возможно, это эффект снижения интеллекта, вызванный моей половинчатостью, но, похоже, я пишу какие-то глупости. Нога левой руки – это же просто левая нога; бывают минуты, когда мое несчастное тело распадается на два враждующих лагеря.
Мне пришлось прервать работу, потому что я пытался пнуть себя. То есть левой ногой правую, то есть не себя я хотел пнуть и не я, или, точнее, не совсем я... Нет, грамматика просто не приспособлена к таким ситуациям. Я уже почти взялся стаскивать туфли, но остановился. Даже в такой беде не следует делать из себя шута. Неужели человеку нужно переломать себе ноги, чтобы узнать, как было дело с той инструкцией и кабелями? Правда, как-то мне довелось драться с самим собой, но при других обстоятельствах. Однажды – более раннему с более поздним, а в другой раз – после отравления бенигнаторами. Верно, дрался, было дело, но при этом оставался полностью собой, и каждый, кто захочет, может поставить себя в мое положение. Разве люди средневековья не истязали свое тело ради покаяния? Однако того, что я чувствую сейчас, не может понять никто. Это невозможно. Я даже не могу сказать, что меня двое, потому что, здраво рассуждая, и это неправда. Меня двое, или частичный я – тоже частично, не в любой ситуации. Если хотите узнать, что со мной случилось, то должны набраться терпения и, не возражая, читать по порядку все, что я пишу, даже не понимая. Кое-что со временем прояснится. Не до конца, конечно; понять до конца можно, только испытав каллотомию на собственной шкуре, точно так же, как невозможно, например, объяснить, что значит быть, скажем, выдрой или черепахой. Если кто-нибудь, не важно как, станет вдруг черепахой или той же выдрой, он все равно ничего об этом сообщить не сможет, потому что животные не разговаривают и не пишут. Обычные люди, к которым я причислял себя, значительную часть жизни, не понимают, как это возможно, чтобы некто с раздвоенным мозгом продолжал вроде бы и дальше быть самим собой, а похоже, так оно и есть, коль скоро он говорит о себе «Я», а не «МЫ», ходит совершенно нормально, говорит разумно, когда ест, тоже нипочем не узнаешь, что правое полушарие не ведает, что творит левое (в моем случае – за исключением крупяного супа), и, наконец, находятся такие, которые утверждают, будто каллотомию знали уже при создании Священного Писания, ибо в нем сказано, что левая рука не должна ведать, что творит правая. Впрочем, я считаю это религиозным иносказанием.
II. Посвящение
В самое затруднительное за всю жизнь положение я попал совершенно случайно, намереваясь после возвращения с Энции увидеться с профессором Тарантогой. Дома его не оказалось – он зачем-то полетел в Австралию. Правда, собирался вскоре вернуться, но, поскольку выращивал какую-то особую примулку, требующую частого полива, на время отсутствия поселил в своей квартире кузена. Не того, который коллекционирует надписи, обнаруженные в клозетах всего мира, а другого, занимающегося палеоботаникой. У Тарантоги множество кузенов. С этим я не был знаком. Он встретил меня в домашней куртке и без брюк, поднявшись из-за пишущей машинки, в которую был вставлен лист бумаги, поэтому я собрался было тут же уйти, но он не дал. Я не только не помешал ему, сказал он, но пришел в самое время, ибо он пишет трудную новаторскую книгу, а собраться с мыслями ему гораздо легче, когда он может рассказать суть излагаемой главы, пусть даже и случайному слушателю. Я испугался, решив, что он пишет нечто ботаническое и начнет забивать мне голову лопухами, тычинками и завязями, но, к счастью, этого не случилось. Более того – он довольно сильно меня заинтриговал. С незапамятных времен, сказал он, среди первобытных диких племен крутились всяческие оригиналы, повсеместно почитаемые за сумасшедших. Они пытались жевать все, что попадало на глаза – листья, клубни, побеги, стебли, свежие и высушенные коренья всевозможных растений, при этом мерли как мухи, ведь среди растений, которые они «брали на зубок», уйма ядовитых. Однако это не пугало вновь появлявшихся нонконформистов, которые брали на себя тот же небезопасный труд. Только благодаря им сейчас известно, каковы столовые достоинства спаржи или шпината, что делать с листьями лавра, а что – с мускатным орехом и что от волчьей ягоды надо держаться подальше. Кузен Тарантоги обратил мое внимание на известный мировой науке факт – дабы установить, какое растение лучше всего годится для курения и вдыхания его дыма, сизифам древности пришлось собирать, сушить, выдерживать, скручивать и превращать в пепел листья чуть ли не 47 000 видов растений, прежде чем они напали на табак, ибо ни на одной ветке не висело таблички, уведомляющей, что, мол,
«Каждый знает, – возвысил он голос, – кто такой Стефенсон, каждый уважает его за банальный локомотив, но что такое локомотив, к тому же не современный, а паровой, по сравнению с артишоками, которые останутся с нами навечно?!» Овощи, не в пример технике, не устаревают, и я застал его как раз за обдумыванием главы, посвященной этой оригинальной теме. Разве Стефенсону, который, кстати, поставил на колеса уже готовую паровую машину Уатта, грозила от такого поступка смерть? Или разве жизнь Эдисона, когда он придумывал фонограф, подвергалась опасности? В худшем случае обоим грозили семейные неприятности и банкротство. Как все-таки несправедливо, что изобретателей технических древностей обязан знать каждый, а великих изобретателей гастрономии не знает никто и никто даже не подумает о том, что следовало хотя бы поставить памятник Неведомому Кухмистеру. Ведь тьма этих безвестных героев пала в страшных мучениях от самоубийственных опытов, например, во время сбора грибов, когда не было иного способа отличить съедобные от ядовитых, как съесть собранное и ждать, грядет ли уже последний час.
Почему школьные учебники заполнены сказочками о разных Александрах Великих, которые, будучи сыновьями царей, приходили на готовенькое? Зачем детям знать о Колумбе, открывшем Америку, если он открыл ее случайно, направляясь в Индию, а об открывателе огурца там нет ни слова? Без Америки можно обойтись, впрочем, рано или поздно она дала бы о себе знать сама, а вот огурец не дал бы, и нам пришлось бы обходиться без приличного маринада к мясу. Сколь героичны и светозарны были смерти этих анонимов! Если солдат шел на вражеские окопы не всегда по своей воле, то никто и никогда никого не принуждал подвергать себя смертельной опасности от неведомых грибков или ягодок. Кузен Тарантоги был бы рад видеть соответствующие таблички, вмурованные у входа в каждый приличный ресторан, с соответствующими же надписями вроде «Mortui sunt ut nos bene edamus»
Позже Тарантога сказал мне, что примула засохла, потому что кузен в палеоботаническо-гастрономическом угаре забыл о ее поливе. Явление я счел типичным: тому, кто отдает себя многим, не до единиц. Потому-то у великих усовершенствователей, стремящихся осчастливить сразу все человечество, не хватает терпения на отдельных людей.
Шило не скоро вылезло из мешка. Я не сразу узнал, что мне предстоит подставить голову под топор во имя счастья человечества, выясняя на Луне, что там замышляют хитроумные вооружения. Для начала меня принял доктор Вагатан. Попотчевал кофе мокко и выдержанным коньяком. Это был азиат – сплошные улыбки, азиат истинный, ибо я не узнал от него вообще ничего – так он хранил тайну. Похоже, генеральный секретарь пожелал непременно ознакомиться с моими книгами, но, будучи человеком невероятно перегруженным своими высокими обязанностями, хотел, чтобы я сам посоветовал ему то из написанного, что считаю наиболее существенным. Как бы случайно к Вагатану заглянуло еще несколько человек подписать документы. Отказать было трудно. Разговор шел – а как же! – о роботах, о Луне, в основном о ее исторической роли как атрибута или декорации в любовной лирике. Значительно позже я понял, что это были не обычные беседы, а переход от screening
III. В убежище
Это был частный санаторий для миллионеров. Вообще-то о спятивших миллионерах мне слышать не доводилось. Сойти с ума может кинозвезда, государственный деятель, даже король, но не миллионер. Так можно подумать, читая крупнотиражные газеты, которые сведения о падении правительств и революциях публикуют убористым шрифтом в середине номера, а на первой полосе дают сообщения о душевном состоянии абсолютно нагих девиц с большими грудями и о змее, которая влезла цирковому слону в хобот, из-за чего бедняга вломился в супермаркет и растоптал три тысячи банок помидорного супа Кэмпбелла вместе с кассой и кассиршей. Для таких газет сумасшедший миллионер – находка. Однако миллионеры не стремятся к популярности, ни когда бывают более или менее нормальными, ни когда сходят с ума. Приличное помешательство может помочь в карьере кинозвезде, но не миллионеру. Кинозвезда славна не тем, что прекрасно играет в многочисленных фильмах. Возможно, так было раньше. Теперь звезда может играть как кукла, может хрипеть с перепоя, ее голос потом продублируют, может, если ее как следует отмыть, оказаться веснушчатой и вовсе не походить на свое изображение на афишах и в фильмах, но в ней должно быть «нечто», и она имеет это «нечто», если постоянно разводится, катается на машине, обитой горностаями, берет 25 000 долларов за снимок нагишом в «Плейбое», имела роман с четырьмя квакерами сразу, а уж если, впав в нимфоманию, соблазнила сиамских близнецов пожилого возраста, то может рассчитывать на ангажементы по крайней мере на год. Политику тоже неплохо иметь голос, как у Карузо, играть в поло, как сатана, улыбаться, как Рамон Новарро, и любить по телевизору своих избирателей. Миллионерам же лишняя шумиха может только помешать, подрывая кредит и, что еще хуже, вызывая панику на бирже. Миллионер должен быть незаметным, спокойным и расчетливым. Если он не таков, то ему следует вместе со своей нерасчетливостью спрятаться получше. Однако, поскольку в наше время от прессы спрятаться чрезвычайно трудно, санатории для миллионеров оказываются невидимыми крепостями. Невидимыми, то есть их недоступность замаскирована и снаружи в глаза не бросается. Никаких охранников в униформе, взмыленных псов на цепи, колючей проволоки, ибо именно это возбуждает и приводит газетчиков в бешенство. Такой санаторий должен выглядеть неинтересно. Прежде всего не называться санаторием для слабоумных. Тот, в который попал я, был приютом для переутомившихся желудочников и сердечников. Тогда как же я с первого взгляда понял, что все это лишь фасад, за которым скрывается сумасшествие? Слишком много хотите сразу. Мы не могли попасть за ограду, пока за нами не пришел доктор Гоус, доверенный Тарантоги. Он попросил меня немного прогуляться по парку, пока он побеседует с Тарантогой. Я подумал, что он принимает меня за полоумного. Видимо, профессор не успел его проинформировать должным образом, и правильно сделал: мы хотели покинуть Австралию побыстрее и без лишнего шума. Гоус оставил меня в одиночестве среди клумб, фонтанов и живых изгородей, нашим багажом занялись две вполне приличные девицы в элегантных костюмах, вовсе не похожие на сестер, и это тоже давало повод к размышлениям, а остальное докончил пузатый старец в пижаме, который, увидев меня, пододвинулся, чтобы дать место на скамейке-качелях, покрытой ковриком. Отвечая любезностью на любезность, я присел рядышком. Некоторое время мы молча раскачивались, потом он спросил, не мог бы я сдать за него мочу на анализ. Впрочем, он выразился более красочно. Я был удивлен и вместо того, чтобы отказаться, спросил зачем. Это его взволновало. Он слез с качелей и ушел, припадая на левую ногу и громко разговаривая с самим собой, кажется, обо мне, но я предпочитал не вслушиваться. Я поглядывал по сторонам, время от времени инстинктивно косясь на левую руку и ногу, как это делают, когда смотрят на только что полученного в подарок породистого пса, который уже успел покусать нескольких человек. То, что они вели себя спокойно, покачиваясь вместе со мной, меня отнюдь не успокаивало, и, вспоминая последние события, я думал, что тут же, рядом с моим мышлением внутри головы притаилось другое, тоже вроде бы мое, но совершенно недоступное, и что это ничуть не лучше шизофрении, от которой как-никак лечат, и болезни святого Витта, ибо такой больной знает, что может в любой момент пуститься в пляс, я же был пожизненно осужден усмирять выходки собственного естества. Пациенты прогуливались по аллеям, за некоторыми на небольшом расстоянии следовали медлительные машины вроде тех, что используют при игре в гольф, вероятно, на тот случай, если гуляющие утомятся. Я наконец соскочил с качалки, чтобы взглянуть, закончил ли уже доктор Гоус совещаться с Тарантогой, и тут познакомился с Грамером. Его нес на закорках, обливаясь потом, довольно пожилой служитель с посиневшим лицом – в Грамере было не меньше центнера. Мне стало жаль старика, но я ничего не сказал, только уступил им дорогу, решив, что в моем теперешнем положении лучше ни во что не встревать. Однако, увидев меня, Грамер слез со старика и представился первым. Видимо, его заинтересовало новое лицо. Я растерялся, начисто забыв, под какой фамилией буду числиться в санаторской картотеке, хотя и обговорил это с Тарантогой. Помнил только имя – Джонатан. Грамеру понравилась сердечность – незнакомый человек называет себя по имени, – и он попросил, чтобы я называл его Аделейдом.
Его потянуло на разговорчивость. Он дико скучал с тех пор, как у него стала проходить депрессия. Пока она была, Аделейд не мог скучать. Депрессия, как он объяснил, случилась от того, что он никак не мог уснуть, предварительно немного не помечтав. Для начала мечтал о том, чтобы приобретенные им акции подскочили вверх, а проданные – полетели в тартарары. Потом стал мечтать о миллионе. Заработав миллион, стал грезить о двух, потом о трех, но, начиная с пяти, его это перестало привлекать. Пришлось искать новые объекты для воображения. Мечтать, угрюмо сообщил он, становилось все трудней. Ведь невозможно мечтать о том, что уже имеешь либо можешь запросто получить. Некоторое время он мечтал отделаться от третьей жены, не дав ей ни гроша отступного, но это удалось. Гоус все не появлялся, а Грамер пристал ко мне как банный лист. Некоторое время, для того чтобы уснуть, он думал о людях, с которыми был на ножах. Однако это оказалось ошибкой. Стоило ему распалить в себе ненависть, и сон как рукой снимало, приходилось глотать таблетки, а врач не рекомендовал, учитывая увеличенную печень, и он не видел иного способа отделаться от таких грез, как только исполнить свою мечту. Он уверял, что если не пожалеть тысяч сто долларов, то это пустяк. Конечно, без помощи какой-нибудь «Murder Incorporated», упаси боже. Это глупости, придуманные киношниками. Он нанял эксперта, который делал все вполне пристойно. Как? Ну, в каждом случае по-разному. Убить – не шутка. Человек стал покойником. И все. Что теперь ему сделаешь? Нет, врагов, завистников и злостных конкурентов следует разорять, выказывая им при этом сочувствие, не больше. Очень эффективно и эффектно. Из-за интеллектуального заскока, который он вынужден был скрывать от коллег-миллионеров, он читал книги, даже де Сада. Несчастный осел де Сад! Мечтал о том, чтобы сажать людей на кол, сдирать с них живьем кожу, вспарывать живот, а сам сидел в кутузке, и, кроме мух, у него в распоряжении не было ничего. Бедному хорошо! Все его искушает, и все ему нравится. Мечтай сколько влезет. Всякая красавица ему недоступна. Поэтому, естественно, так процветает порнопромышленность. Надувные любовницы с губками бантиком, цветные иллюстрированные описания оргий, совокуплянки, пасты, мази – все это в конце концов суррогаты и сплошное забивание головы. Ничто так не мучит, как оргия, даже самым лучшим образом обставленная. Не о чем говорить и не о чем мечтать. Эх, иметь бы неутоленную и неутолимую жажду! От его признаний у меня, видимо, сделалось совершенно изумленное лицо, однако Аделейд только покачал головой и сказал, что он, сам того не понимая, подрубил сук, на котором сидел, удовлетворив желание отыграться на том, на ком хотел. Не зная, о чем бы еще помечтать, он страдал хронической бессонницей. Тогда он нанял специалиста по придумыванию новых грез. Кажется, какого-то поэта. И верно, тот подбросил ему несколько недурственных идеек, но мечты, если они стоящие, требуют исполнения, а после этого развеиваются, так что требовалось что-то почти несбыточное. Я заметил, что это, вероятно, не так уж трудно. Передвинуть континенты, например. Распилить Луну на ровные четвертушки. Съесть ногу президента Соединенных Штатов в том соусе, в котором подают уток в китайских ресторанах (я распалялся, зная, что обращаюсь к умалишенному). Жить со светлячком в те моменты, когда он светит особенно ярко. Ходить по воде или, если брать шире, творить чудеса. Стать святым. Поменяться местами с господом богом. Подкупить террористов, чтобы они оставили в покое разных там министров, конгрессменов и других капиталистов и взялись бы за тех, кому действительно следует выдать по первое число, вплоть до соборования.
Аделейд поглядывал на меня с симпатией, переходящей в изумление.
– Жаль, – сказал он, – что мы не познакомились раньше, Джонатан. Во всем этом что-то есть, но, увы, с континентами, лунами, святыми невозможно общаться лично. Настоящая мечта должна затрагивать чувства, без этого все впустую. Светлячок тоже не воодушевляет. По крайней мере меня. Истинное мечтание не переходит ни в бессильную ярость, ни в чрезмерную похоть, а должно переливаться вроде радуги, понимаешь: немного есть, а немного ее уже нет, и тогда засыпаешь. Днем, наяву, у меня не было на это времени. Тот мой литераторишка утверждал, что количество доступных грез обратно пропорционально количеству имеющихся платежных средств. У кого есть все, тот уже не в состоянии мечтать ни о чем. Поменяться местами с богом? Упаси господи! Но вот тебя бы я нанял.
На огромном листе низкого лысого кактуса почивала большая улитка. Выглядела она достаточно отвратительно, и, вероятно, поэтому Аделейд кивнул служителю:
IV. Лунное Агентство
– Мистер Тихий, – сказал директор, – наши люди посвятят вас в детали Миссии. Я же обрисую лишь общую картину, чтобы вы не потеряли за деревьями леса. Женевский договор содержит в себе четыре, я бы сказал так, противоречия. Всеобщее разоружение одновременно с продолжающейся гонкой вооружений – раз. Максимальный темп вооружения при нулевых затратах – два. Полную гарантию каждому государству против неожиданного нападения при сохранении права вести войну, если кому-либо захочется ее вести. Три. И наконец, ликвидацию всех армий, которые, несмотря на это, продолжают существовать. Нет войск, но остались штабы, и они могут замышлять что угодно. Одним словом, мы ввели pacem in terris
[35]
. Вы согласны?
– Разумеется, – ответил я. – Но ведь я читаю газеты. Они утверждают, что мы попали из огня в полымя. А однажды я вычитал, не помню уже где, что Луна молчит и заглатывает земных разведчиков, ибо
кому-то
удалось войти в тайный сговор с тамошними роботами. И какое-то государство стоит за всем, что происходит сейчас на Луне. А Лунное Агентство об этом знает. Что скажете?
– Бредни, – энергично возразил директор. Мы сидели в его кабинете размером с зал. Сбоку на возвышении стоял огромный глобус Луны, покрытый оспинами кратеров. Секторы отдельных государств, раскрашенные зеленым, желтым и оранжевым, как на политических картах, располагались от полюса до полюса, и поэтому глобус походил на детский мяч или освещенный изнутри стеклянный апельсин, очищенный от кожуры. На стене за креслом директора свисал с потолка до пола флаг ООН.
– Таких выдумок сейчас множество, – подчеркнул директор с сожалением на лице и кисло улыбнулся. – В нашем пресс-бюро вы можете ознакомиться с обзором таких сказок. Все высосано из пальца.
– Но движение – я имею в виду неопацифистов-лунофилов, это-то, пожалуй, факт?
V. Лунный эффективный миссионер
Старт откладывали восемь раз. Во время отсчета то и дело обнаруживались неполадки. Сначала забарахлила климатизация, потом резервный компьютер сообщил о коротком замыкании, которого не было, на следующий раз замыкание было, но о нем не сообщил контролю главный компьютер, а при десятом countdown, когда уже походило на то, что я полечу, перестал слушаться ЛЭМ 4. Я лежал спеленутый и оплетенный липкими лентами с тысячью сенсоров, словно мумия фараона в саркофаге, с защелкнутым шлемом, ларингофоном на шее и трубкой подачи апельсинового сока во рту, положив одну руку на рычажок аварийной катапульты, а другую – на ручку управления, пытаясь думать о вещах приятных и далеких, чтобы не колотилось сердце, за которым на экранах наблюдали восемь контролеров одновременно, не спуская глаз с показателей давления крови, напряжения мышц, выделения пота, движения глазных яблок, а также электропроводности тела, которые выдают им, в каком страхе пребывает доблестный астронавт, ожидающий сакраментального «НУЛЬ» и грохота, который должен вытолкнуть меня наверх, но всякий раз до меня доходил, предваряемый сочным проклятием голос Вивича, главного координатора, повторяющий: «СТОП! СТОП! СТОП!» Не знаю, были ли тому виной мои уши или что-то играло в микрофонах, только голос его гудел, как в пустой бочке, но я об этом даже не заикался, зная, что, если вякну хоть слово, они примутся исследовать акустику шлема, притащив спецов по резонансу, и все это будет тянуться до бесконечности.
Последняя авария, которую техники окрестили бунтом ЛЭМа, была действительно поразительной и идиотской, потому что, среагировав на импульсы контроля, которые должны были лишь проверить его агрегаты, он начал шевелиться и вместо того, чтобы замереть после отключения, задрожал и собрался было вставать. Мешали ремни. Тогда он, словно чучело в эпилептическом припадке, принялся за них, чуть не разорвал всю эту упряжь, хотя техники поочередно отключали провода питания, не понимая, откуда у него берутся силы. Вероятно, была какая-то утечка тока, а может, наоборот, – приток. Импеданс, капацитанс, резистанс
Я не сомневался, что и около Луны что-нибудь да откажет, хотя имитации, контроль и отсчет повторяли до умопомрачения. Меня только интересовало, когда это случится и в какую заварушку я попаду. Когда наконец уже пошло без сучка без задоринки, я сам прервал countdown, потому что стала неметь слишком туго перебинтованная левая нога, и, словно восставший из гроба фараон, я по фонии лаялся с Вивичем, который утверждал, будто сейчас у меня все пройдет само собой и нельзя слишком ослаблять бандажи. Однако я уперся, и им пришлось полтора часа распаковывать меня и вылущивать из всяческих коконов. Оказалось, кто-то – разумеется, никто не признался – помогал себе при затягивании защелок крючком, которым пользуются для набивания и чистки курительных трубок, и прибинтовал его лентой, охватывающей ногу, под коленкой. Из жалости я попросил, чтобы они не проводили следствия, хотя догадывался о виновнике, ибо знал, кто из моих опекунов курит трубку. В невероятно сенсационных романах о полетах к звездам такие штуки никогда не случаются. Там никогда не бывает, чтобы наглотавшийся самых эффективных снадобий астронавт «поехал в Ригу» либо чтобы у него сдвинулась насадка емкости для отправления естественных физиологических потребностей, из-за чего человек может не только обмочиться, но и наполнить этой благородной жидкостью скафандр. Именно такое случилось с первым американским астронавтом во время его суборбитального полета, но по понятным историко-патриотическим соображениям НАСА промолчало об этом факте, не сообщив ничего прессе, а когда газетчики все-таки пронюхали об этом, то астронавтика уже никого не интересовала.
Чем больше стараются, чем больше заботятся о человеке, тем вероятнее, что какой-нибудь дурной проводок будет пилить тебе под мышкой, застежка втиснется куда не надо и можно спятить от щекотки. Когда однажды я предложил помещать в скафандре управляемые снаружи устройства для почесывания, все сочли это шуткой и смеялись, но не умудренные опытом астронавты. Эти-то знали, о чем я говорю. Открытый мною «Закон Тихого» гласит: первой начинает свербить и чесаться та часть тела, которую никоим образом невозможно почесать. Щекотка прекращается только тогда, когда случается какая-либо достаточно серьезная авария, ибо тут уж волосы встают дыбом, по коже начинают бегать мурашки, а остальное доканчивает холодный пот, так и льющийся с человека. Сие есть святая правда, но Авторитеты сочли, что об этом не следует говорить, потому что это плохо сочетается с Большими Шагами Человечества, Направляющегося к Звездам. Хорошо бы выглядел Армстронг, если б, спускаясь по лесенке своего ЛЭМа, вместо того, чтобы сказать о Больших Шагах, заметил, что у него щекочет в подштанниках, потому что они сползли. Я всегда считал, что господа, контролирующие полет, которые сидят, удобно развалившись в креслах, потягивают пиво из банок и при этом подают превращенному в мумию астронавту добрые советы, ободряют и утешают, должны бы сначала сами лечь на его место.
Последние две недели, проведенные на базе, были не из приятных. Имели место новые покушения на Ийона Тихого. Даже после приключения с подложной Мэрилин Монро мне не сказали, что приходящую на мое имя почту вначале исследуют специальной аппаратурой для обезвреживания корреспонденции. Эпистолярная баллистика, как ее именуют специалисты, сегодня настолько развита, что заряд, способный разорвать адресата на куски, может находиться между листками сложенных вдвое праздничных поздравлений либо, чтобы было забавней, пожелания счастья и здоровья по случаю дня рождения. Лишь после смертоносного письма профессора Тарантоги, которое чуть не отправило меня на тот свет, и скандала, который я тогда учинил, мне показали эту машинку в бронированном помещении с наклонно установленными стальными блоками для гашения взрывной волны. Письмо вскрывают телехватателями после предварительного контроля рентгеновскими лучами и ультразвуком, чтобы взорвалось запальное устройство, если оно находится в конверте. Однако то письмо вовсе не взорвалось и его действительно написал Тарантога, а целым я остался благодаря тонкому обонянию. Письмо пахло то ли резедой, то ли лавандой, что показалось мне странным и даже подозрительным, потому что Тарантога – последний человек, который решил бы послать надушенное письмо. Поэтому, когда, бросив взгляд на слова «Дорогой Ийон», я начал смеяться, то с ходу понял, что все это вовсе не от веселья, к тому же истинная интеллигентность не позволяет мне смеяться без причины, словно идиоту, а посему – мой смех противоестествен. На всякий случай я быстренько сунул письмо под стекло, прикрывавшее письменный стол, чтобы читать сквозь него. Слава богу, у меня к тому же был насморк. Я крепко высморкался. Научный совет потом раздумывал, сморкался ли я непроизвольно или же сработал рефлекс разведчика, потому что я и сам не знал, что и как. Во всяком случае, только из-за чоха я вдохнул весьма малую дозу препарата, которым пропитали письмо. Кстати, препарат был совершенно новым. Смех, который он вызывал, был только прелюдией к икоте, настолько упорной, что прекращалась она лишь под глубоким наркозом. Я тут же позвонил Лоэнгрину, но он решил, что я проделываю глупые шуточки, потому что, разговаривая с ним, я то и дело принимался хохотать. С точки зрения нейрологии смех – первая степень икоты. В конце концов все выяснилось, письмо забрали два лаборанта в масках, а доктор Лопец и его коллеги принялись спасать меня чистым кислородом и, когда я уже перестал икать, а только хохотал, принудили читать газетные передовицы за два дня. Я и не предполагал, что за время моего отсутствия пресса и телевидение разделились на два лагеря. Одни газеты и программы давали все подряд, другие – лишь хорошие известия. Меня после возвращения из Тельца потчевали только вторыми, поэтому, будучи на базе, я думал, что после заключения Женевской конвенции мир действительно стал идеальным. Во всяком случае, можно было думать, что уж по крайней мере пацифисты-то чувствуют себя полностью удовлетворенными, но где там. О духе новых времен могла рассказать книга, которую мне однажды подсунул доктор Лопец. Автор доказывал, будто Иисус был диверсантом, подосланным, чтобы через искушение любовью к ближнему довести до распада еврейскую общину по принципу divide et impera