Собрание сочинений в 10 томах. Том 1. Моя жизнь. Эдем. Расследование

Лем Станислав

 ЧИТАЕМ ЛЕМА — ЗНАЧИТ, НЕ ВСЕ ПОТЕРЯНО

Станислав Лем — редкостное явление в культуре XX века. Блестящий и самобытный писатель и в то же время социолог, философ-рационалист, склонный к точному математическому мышлению. Неудержимый фантазер и — сухой аналитик. Писатель удивительно разносторонний; он, как сказал бы Достоевский, «выскочил из мерки». Кажется, он перепробовал все фантастические жанры — от классической «научной фантастики» до рецензий на фантастику, еще не написанную. Не делал он только одного: не писал на потребу рынка.

Он стал одним из первых, а может, и первым, кто еще в начале пятидесятых годов провидел кибернетическую революцию, перевернувшую нашу цивилизацию.

Книги Лема переведены на десятки языков, едва ли не раньше всех — на русский. В Польше он — известнейший человек, поляки им гордятся, но у нас его читают никак не меньше, чем на родине. Лем не раз говорил, что нигде его так не встречали, как в Москве, Харькове и Ленинграде.

Почему так — разговор особый; несомненно лишь одно: интеллектуальная проза Лема, до предела насыщенная мыслью, адресованная далеко не всякому, нашла самых горячих поклонников в нашей стране. Сейчас, во времена уныния и неверия в собственные силы, уместно вспомнить об этом, ибо — Лем по-прежнему наш. И сегодня есть в России люди, сохранившие вкус к игре ума, к анализу тончайших, невероятно запутанных связей между обыденной жизнью и огромным зданием научных идей, инженерных достижений, информационных потоков. Может быть, самый верный знак, что не все еще потеряно,— постоянные на протяжении последних тридцати лет издания Лема.

Символично, что именно теперь приходит к нашим читателям многотиражное собрание его сочинений — до сих пор только в Германии выходило систематическое собрание Лема, притом куда меньшим тиражом.

 

МОЯ ЖИЗНЬ

Mein Leben, 1983

© Константин Душенко, перевод, 1992

Эту автобиографию я писал, отдавая себе отчет в том, что мое перо притягивают два противоположных полюса. Один из них — это случайность, второй — организующая нашу жизнь закономерность. Чем было все то, в результате чего я появился на свет и, хотя смерть угрожала мне множество раз, выжил и стал писателем, и к тому же писателем, который пытается сочетать огонь и воду, фантастику и реализм? Неужели всего лишь равнодействующей длинного ряда случайностей? Или же тут было некое предопределение, не в обличье какой-то сверхъестественной Мойры, которая предрекла мою судьбу уже в колыбели, но таившееся где-то во мне самом — скажем, как и подобало бы агностику и эмпирику, в моей наследственности.

Разумеется, от роли случайности в моей жизни я не могу отмахнуться. Когда в 1915 году пала крепость Перемышль, мой отец — он служил тогда врачом в австро-венгерской армии — оказался в русском плену. Почти пять лет спустя, пройдя через хаос русской революции, он вернулся в родной Львов, и из его рассказов я знаю, что по меньшей мере однажды его как офицера, а значит, классового врага должны были поставить к стенке. Спасся он по чистой случайности: когда его уже вели на расстрел по улице какого-то украинского местечка, его заметил и узнал еврейский парикмахер из Львова; тот брил самого коменданта города и имел свободный доступ к нему. Благодаря этому отца (который, впрочем, тогда не успел еще стать моим отцом) освободили, и он вернулся во Львов к своей невесте. Эту историю — разумеется, в художественно переработанном и усложненном виде — можно найти в моей псевдорецензии (на книгу «De Impossibilitate Vitae»

[1]

Цезаря Коуски) из сборника «Абсолютная пустота». Тогда случайность обернулась судьбой в облике человека, ведь если бы парикмахер свернул в эту улочку минутой позже, ничто не спасло бы моего отца. Я слышал это от него, когда мне было лет десять, и тогда, конечно, мне были недоступны абстрактные рассуждения, которые позволяли бы сопоставить категории случайности и судьбы. Мой отец был уважаемым в городе и весьма зажиточным врачом-ларингологом. В довольно-таки бедной стране, какой была довоенная Польша, я ни в чем не испытывал недостатка. У меня была французская гувернантка, множество игрушек, и я считал мир, в котором рос, чем-то абсолютно устойчивым. В таком случае почему же я, ребенок, любивший уединение, выдумал странную, диковинную игру, описанную в другой моей книге — «Высокий Замок»?

Я перенесся в вымышленный мир, который, однако, я не выдумал и не вообразил себе, так сказать, непосредственно. В школьные годы я изготовлял множество «важных бумаг»: документы, удостоверения, дипломы, наделявшие меня богатством, высокими званиями и тайной властью; и еще — «неограниченные полномочия», пропуска, шифрованные подтверждения своих высоких должностей — где-то там, в стране, которой не было ни на одной географической карте. Может быть, я ощущал какую-то неуверенность ? Угрозу? И моя игра была как-то связана с этим, возможно даже неосознаваемым мною, ощущением? Не знаю. Я был хорошим учеником. Потом, уже после войны, я узнал от одного пожилого человека, который служил в школьном ведомстве довоенной Польши, что в 1936 или 1937 году измеряли коэффициент умственных способностей учеников всех гимназий; мой коэффициент интеллекта оказался около ста восьмидесяти, и, по словам этого человека, я был тогда чуть ли не самым способным ребенком во всей южной Польше. О чем сам я и понятия не имел, так как о результатах обследования не сообщалось. Итак, по крайней мере в этом смысле, с этой точки зрения я ухе составлял исключение из общего правила. Хотя, конечно, совсем не поэтому мне удалось пережить оккупацию в «генерал-губернаторстве»

Но я хотел бы еще раз вернуться в свое довоенное детство. Мои первые книги были совершенно особого рода. Еще не умея читать, я листал анатомические атласы и медицинские пособия отца; понять в них что-либо мне было мудрено уже потому, что медицинская библиотека отца состояла частью из немецких, частью из французских книг. Только беллетристика была на польском. Мое первое знакомство с миром книг неразрывно связано с рисунками скелетов и аккуратно вскрытых черепов, подробными и многоцветными рисунками мозга, изображениями внутренностей, препарированных и украшенных звучными магическими латинскими названиями. Разумеется, рыться в отцовской библиотеке мне было строжайше запрещено; именно поэтому она притягивала меня, как нечто запретное и таинственное. Пожалуй, я и теперь еще мог бы перечислить все человеческие кости. За остекленной створкой книжного шкафа лежала на полке одна из черепных костей (os temporis

И вот вопрос: была ли какая-нибудь объективная, то есть не вымышленная мною, не ограничивающаяся одними лишь ассоциациями связь между этими частями человеческого скелета и эпохой массового человекоубийства? Или же перед нами всего лишь серия случайных совпадений? Да, я считаю это совпадение совершенно случайным. Я не верю ни в Провидение, ни в предопределение. Мой жизненный опыт таков, что я могу представить себе — вместо предустановленной гармонии — разве что предустановленную дисгармонию, за которой следуют хаос и безумие. Мое детство, вне всякого сомнения, было мирным и идиллическим — особенно по сравнению с тем, что наступило потом.