БОЛЬНИЦА
ПРЕОБРАЖЕНИЯ
[1]
роман
ПОХОРОНЫ
В Нечавах поезд останавливался на несколько минут. Стефан едва успел пробраться к дверям и спрыгнуть на землю, как паровоз, пыхтя, потащил за собой состав. Последний час пути Стефан терзался мыслью, что не сумеет выбраться из вагона, — ни о чем другом и подумать не мог, даже о цели своей поездки. И вот теперь он робко побрел куда-то, обжигаясь непривычно свежим после вагонной духоты воздухом, щурясь на солнце, чувствуя себя и раскованным, и беспомощным, будто после мучительного сна.
Был самый конец февраля, небо все в серых тучах с раскаленными добела краями. Подтачиваемый оттепелью снег тяжело оседал в котловинах и оврагах, обнажалась стерня, заросли кустарника, прорисовывались черные от грязи дороги и глинистые склоны холмов. Монотонная белизна разрушалась печатью хаоса — предвестника перемен.
Эта мысль Стефану обошлась дорого: он не туда поставил ногу и в ботинке захлюпала вода. От отвращения Стефана даже передернуло. Удалявшееся посапывание паровоза за бежинецкими холмами совсем заглохло, и тогда стал слышен какой-то шорох, похожий на стрекотание кузнечиков, — смазанные, налетавшие со всех сторон, однообразные голоса таяния. В мохнатом реглане, в мягкой фетровой шляпе и легких городских туфлях Стефан на этом бескрайнем предгорье выглядел весьма нелепо, он это понимал и сам. По дороге, взбиравшейся к деревне, неслись бурные, слепящие глаза ручьи. Перепрыгивая с камня на камень, Стефан добрался наконец до развилки и взглянул на часы. Скоро час. О точном времени похорон не сообщалось, но надо было поторопиться. Гроб с телом отправился из Келец еще вчера. Значит, он уже в доме дяди Ксаверия, а может, и в костеле, ибо в телеграмме было какое-то неясное упоминание о панихиде. Или просто об отпевании? Стефан не мог этого вспомнить и разозлился на себя за то, что размышляет о религиозных обрядах. До дядиного дома ходу минут десять, до кладбища — столько же, но если погребальная процессия направится окольным путем, в костел… Стефан совсем растерялся, не зная, как быть. Он дошел до поворота шоссе, постоял, вернулся на несколько шагов назад и опять остановился. Заметил в поле старика крестьянина — тот шел по меже, на плече он тащил крест, какие обычно несут впереди погребального шествия. Стефан хотел было окликнуть его, но не решился. Стиснув зубы, он решительно зашагал к кладбищу. Старик исчез за кладбищенской стеной. Но на деревенском проселке он не объявился, так что Стефан, наплевав на все, подобрал полы своего реглана, словно женщина подол, и отчаянно понесся по лужам. Дорога, ведшая на кладбище, огибала невысокий пригорок, заросший орешником. Стефан побежал напрямик, не обращая внимания на проваливающийся под ногами снег и хлеставшие по лицу ветки. Неожиданно чащоба расступилась. Он спрыгнул на дорогу возле самого кладбища. Тихо тут было и пусто, старика нигде не видать. Стефану вдруг расхотелось спешить. Обливаясь потом и тяжело дыша, он мрачно посмотрел на свои ноги — по щиколотку в грязи, бросил взгляд поверх калитки на кладбище. Там не было никого. Стефан толкнул калитку, она пронзительно вскрикнула, тоскливо охнула и смолкла. Грязный, ноздреватый снег волнами укрывал могилы, расступаясь воронками у подножий крестов. Их деревянные шеренги доходили до кустов одичавшей сирени; за ними тянулись каменные надгробия нечавских священников и, чуть особняком, возвышался семейный склеп Тшинецких — черный, с золотыми датами и именами, с тремя березами у гранитного изголовья. На свободном месте, которое, словно ничейная земля, отделяло склеп от других захоронений, глиняным пятном на белом зияла свежевыкопанная могила. Стефан озадаченно остановился. В склепе, видно, уже не было места, а на его расширение не хватило времени или средств, так что Тшинецкому предстояло лежать в глине, как простому смертному. Стефан представил себе, что пережил дядя Анзельм, когда распорядился привезти сюда останки, но выхода не было: некогда Нечавы принадлежали Тшинецким, здесь их всех и хоронили, и, хотя сейчас тут уцелел только дом дядюшки Ксаверия, традиция поддерживалась, и после каждой кончины семья направляла со всей Польши своих представителей на похороны.
С крестов, с веточек дикой сирени свисали прозрачные сосульки, тихо щелкали срывавшиеся с них капли и дырявили снег. Стефан постоял над открытой могилой. Надо было идти домой, но ему так этого не хотелось, что он решил побродить по деревенскому кладбищу. Фамилии, выжженные раскаленной проволокой на дощечках, превратились в черные подтеки, многие вообще стерлись, остались только чистые доски. Проваливаясь то и дело в снег — ноги у него совсем закоченели, — Стефан обошел кладбище и вдруг остановился у могилы, над которой возвышался большой березовый крест с прибитым к нему куском жести. Виднелась на нем надпись, выведенная замысловатой вязью:
НЕЖДАННЫЙ ГОСТЬ
Открывая глаза, еще затуманенные сном, Стефан приготовился увидеть прямо перед собой овальное зеркало на львиных лапах из позолоченного гипса, брюхатый комод и зеленое облачко аспарагуса в простенке. Каково же было его удивление, когда явь опровергла эти ожидания: он лежал очень низко, почти на самом полу, в огромной комнате, незнакомой, в которой все как будто звучно позванивало; в небольших окнах, завешенных прозрачной бахромой сосулек, голубел рассвет — чужой, так как не было серой стены соседнего дома.
И, лишь потянувшись и сев в постели, он вспомнил весь вчерашний день. Быстро встал, дрожа от холода, выскользнул в переднюю, отыскал на вешалке свое пальто и, набросив его на рубашку, направился в ванную. Из приоткрытой двери падал отблеск горящих свечей, оранжевый по контрасту с фиолетовым светом утра, струящимся в переднюю сквозь стеклянный короб веранды. В ванной кто-то был; Стефан узнал голос дяди Ксаверия, и ему страсть как захотелось подслушивать. Он тут же оправдал себя ссылкой на любознательность психолога, благо порой верил в существование некой единственной, конечной правды о человеке, в то, что открыть ее можно, подсматривая за людьми и ловя их с поличным, когда они остаются наедине с собой.
Поэтому возле ванной комнаты он постарался ступать тише и, не прикасаясь к дверям, заглянул в щель шириной в ладонь.
На стеклянной полочке горели две свечи. Они окрашивали в желтый цвет клубы пара, поднимавшиеся из ванны около стены и накрывавшие призрачным покровом фигуру дяди Ксаверия, который стоял в посконных портах и вышитой на украинский манер сорочке и брился, корча в запотевшее зеркало диковинные рожи, и с пафосом, но не очень разборчиво — мешала бритва — декламировал:
УЗЛЫ ПРОСТРАНСТВА
От Нечав до Бежинца было двенадцать километров петляющей серпантином, раскисшей, глинистой дороги. Когда путники преодолели самый крутой подъем, дорога вползла в глубокую выемку, которая вывела их на проселок, такой же топкий, и наконец они увидели за рощицей пологий холм, с юга окаймленный мелколесьем. На его вершине — несколько сереньких зданий, окруженных кирпичной стеной. К центральным воротам тянулась дорога, вымощенная щебнем. До цели оставалось несколько сот метров, но друзья, запыхавшиеся от быстрой ходьбы, остановились. Отсюда, с высоты, Стефан окинул взглядом безбрежное, изборожденное мягкими складками пространство, над которым в лучах заходящего солнца проплывали кое-где клочья тумана. Размытые тона снегов выдавали невидимую работу тепла. Над темными воротами высилась прикрытая по бокам кустами щербатая каменная арка с поблекшей надписью. Когда они подошли поближе, Стефан смог ее разобрать: CHRISTO TRANSFIGURATO.
[5]
Прибавив шагу и давя сохранившиеся в тенистых местах оконца замерзших луж, друзья добрались до калитки. Толстый небритый привратник впустил их. Теперь Кшечотек развил бурную, хотя и не очень заметную деятельность. Велел Стефану ждать в боковой пустой комнате первого этажа, а сам помчался к главному врачу. Стефан кружил по каменным плиткам пола, лениво разглядывая роспись, частично закрытую штукатуркой: какой-то бледно-золотистый нимб и — уже под слоем голубоватой штукатурки — разверстый то ли кричащий, то ли поющий рот. Заслыша шаги, Стефан оглянулся — неожиданно быстро возвращался Сташек. Он был в длинном, почти до пят белом халате со слегка обтрепанными от частой стирки рукавами и как будто даже стал стройнее и выше ростом. Его круглая физиономия прямо-таки расплывалась в радостной улыбке.
— Ну, прекрасно, я все уже обговорил с Пайпаком, — объявил он, беря Стефана под руку. — Это наш главный, понимаешь. Фамилия его на деле — Паенчковский, он заикается — оттого такое прозвище, — но ты, верно, есть хочешь? Признавайся! Ну, сейчас все организуем.
Врачи жили в отдельном красивом здании, очень уютном и светлом. Тут все было продумано до мелочей. В комнатке, куда препроводил его Сташек, Стефан нашел и горячую воду в умывальнике, и опрятную, не очень-то больничного вида кровать, и мебель, в меру светлую, хотя довольно-таки строгого стиля, и даже три подснежника в стакане на столике. Самое же главное, здесь вовсе не было запаха иодоформа, вообще не пахло больницей. Под неумолчную болтовню приятеля Стефан открыл по очереди каждый кран, осмотрел ванную, насладился ласковым шумом душа, вернулся в комнату, выпил кофе с молоком, намазывал чем-то соленым и желтым хлеб, ел, но все это проделывал, в сущности, ради дружбы, чтобы Сташек мог порадоваться результатам своей расторопности.
— Теперь садись здесь, рядом со мной. Ну что? Как оно будет-то? — спросил Сташек, когда все наконец было осмотрено и съедено.
DOCTOR ANGELICUS
[14]
Больница кишмя кишела интригами. Хитроумно растянутые их сети только и ждали неловкого шага дебютанта. Кто-то старался выжить Паенчковского, распускал слухи о скорой смене руководства, радовался каждому сбою в работе, но Стефан, наблюдавший, как сквозь стекло аквариума, за выкрутасами ущербной психики, был слишком поглощен этим зрелищем, чтобы вникать в мирские дела.
Его тянуло к Секуловскому. Расставались они довольные собой, хотя Стефана раздражало, что поэт чувствует себя как рыба в воде в пучине кошмаров, на которую сам себя обрек, а Секуловский видел в молодом человеке только спарринг-партнера, полагая, что его собственный разум — мерило всего и вся.
Дошли сюда первые известия о варшавских облавах, слухи о скором учреждении гетто, но, профильтрованные сквозь больничные стены, они казались какими-то туманными и неправдоподобными. Многие бывшие солдаты, участники сентябрьской кампании, которых война выбила из душевного равновесия, покидали больницу. Благодаря этому сделалось попросторнее; до последнего времени в некоторых отделениях одна койка приходилась на двух, а то и трех больных.
Зато труднее стало с продовольствием, не хватало лекарств. После долгих раздумий Пайпак составил и издал инструкцию, обязывающую к строжайшей экономии. Скополамин, морфин, барбитураты, даже бром оказались под ключом. Инсулин, предназначенный для шоковой терапии, заменяли кардиазолом, а тот, что еще оставался, выдавали скупо и осмотрительно. Больничная статистика захромала; из еще не устоявшихся цифр пока нельзя было выстроить новую модель сообщества умалишенных; одни рубрики таяли, другие постоянно менялись или застывали — то был период неопределенности.
Апрель день ото дня набирался сил. Дни, напоенные веселым шумом дождя и зелени, сменялись мглисто-метельными, будто одолженными у декабря. В воскресенье Стефан встал рано, разбуженный напористым солнцем, которое сквозь веки окрасило его сон в сумрачный пурпур. Выглянул в окно. Картина, открывшаяся перед ним, то и дело менялась, будто великий художник широкими мазками набрасывал эскиз за эскизом одного и того же пейзажа, всякий раз прибавляя новые краски и подробности.
ADVOCATUS DIABOLI
Был май. Все пронзительнее зеленел лес, который двумя широкими, напоминающими пухлые полумесяцы дугами опоясывал взнесенную на холм больницу. Всё новые цветы распускались каждую ночь, всё новые листочки, которые вчера еще болтались на ветках влажными жгутиками, расправлялись, словно крылья к полету. Колонны берез, уже не тускло-серебряные, а слепящие белизной, подступали к самым окнам. На тополях всеми оттенками светлого меда искрились набухшие солнцем сердечки-листья. Дорога, петляющая среди холмов, стороной обходила вытянувшийся вверх крест, который сиротливо чернел на фоне распахнувшихся настежь просторов. Тут и там песчаные холмы ощетинивались глиной; казалось, кто-то раскидал по этой радующей глаз картине медовые соты.
Каутерс поручил Стефану обследовать инженера Рабевского, которого доставили на автомобиле из соседнего городка.
Жена больного рассказала о странной перемене, произошедшей с мужем в последние месяцы. Он был хорошим специалистом, но после прихода немцев, когда при бомбежке разрушили завод, на котором он работал, устроился преподавателем на технические курсы. Уравновешенный, флегматичный, лысеющий, он самозабвенно рыбачил, собирал библиотеку и не ел мяса. Слыл человеком добрейшей души, который и мухи не обидит. С Нового года напала на него сонливость. Дошло до того, что он стал задремывать за обедом, потом, правда, неожиданно пробуждался, словно оцепеневший жучок, которого внезапно потревожили. Он сделался ленив, не мог заставить себя ходить на занятия, но вот дома его будто подменили: любой пустяк выводил его из себя, — правда, он очень быстро и отходил. После каждой такой вспышки засыпал на несколько часов, а просыпался от резкой боли в висках. Ко всему прочему он стал как-то чудно шутить: его смешили такие вещи, в которых никто, кроме него, ничего смешного не находил. Санитар, которого все называли Юзефом-младшим, огромный детина, способный своими мозолистыми ручищами утихомирить любое отчаяние, ввел инженера в кабинет. Полный мужчина с лысиной, обрамленной венчиком седеющих волос, в вишневом больничном халате, с трудом дошаркал до стула и плюхнулся на него до того неловко, что даже зубы щелкнули. На вопросы отвечал только после долгого молчания, повторять их ему приходилось по нескольку раз и формулировать как можно проще. Увидев стоявший на столе стетоскоп, инженер негромко захохотал.
По всем правилам заполнив историю болезни, Тшинецкий приступил к обследованию рефлексов. Уложил инженера на клеенчатый диван. Солнце за окном буйствовало, все никелированные предметы в кабинете превратились в осколки радуги. Стефан обстукивал молоточком сухожилия, когда в кабинет вошел Каутерс.
— Ну, как там, коллега?
ФИАСКО
[78]
роман
БИРНАМСКИЙ ЛЕС
— Отличная посадка.
Человек, сказавший эти слова, не глядел на пилота, стоявшего перед ним в скафандре, со шлемом под мышкой. По круглому залу диспетчерской с подковой пультов в центре человек прошел к стеклянной стене и уставился на внушительный — даже на расстоянии — цилиндр корабля, обгоревший у дюз. Из них еще сочилась на бетон черная жижа. Второй диспетчер — широкоплечий, в берете, обтягивающем лысый череп, — пустил ленты записи на перемотку и, пока бобины крутились, углом неподвижного глаза, как птица, косил на прибывшего. Не снимая наушников, он сидел перед беспорядочно мигающими мониторами.
— Да, вроде получилось, — бросил пилот. Он слегка прислонился к выступающему краю пульта, делая вид, что это нужно, чтобы расстегнуть тяжелые перчатки с двойной застежкой. После этой посадки колени у него дрожали.
— Что это было?
Стоя у окна, тот, маленький, с мышиной мордочкой, небритый, в потертой кожаной куртке, хлопал себя по карманам, пока в одном из них не нашлись сигареты.
СОВЕТ
Доктор Герберт сидел у открытого настежь окна и, удобно вытянувшись, прикрыв ноги пушистым пледом, рассматривал пачку запрессованных в пластик гистограмм. Хотя день был в разгаре, в комнате стоял полумрак. Его усиливал темный, словно закопченный, потолок, на котором перекрещивались грубые, с каплями смолы балки. Пол был дощатый, стены — из толстых бревен. В окнах виднелись поросшие лесом склоны Ловца Туч, а вдали — массив Кракаталька и отвесный обрыв самой высокой вершины, похожей на буйвола с обломанным рогом, которую индейцы столетия назад назвали Камнем, Взятым в Небо. Над серой от валунов долиной поднимались отлогие склоны, в тени поблескивавшие льдом. За северным перевалом виднелись синеющие равнины. Там, вдали, поднималась в небо тонкая струйка дыма — знак действующего вулкана. Доктор Герберт сравнивал снимки, делая на некоторых пометки. До него не долетало ни малейшего шороха. Пламя свечей стояло неподвижно в прохладном воздухе. Их свет карикатурно вытягивал очертания мебели, вытесанной на древнеиндейский манер. Огромное кресло в виде человеческой челюсти отбрасывало на потолок чудовищную тень ощеренных подлокотников, заканчивающихся торчащими клыками. Над камином скалились безглазые деревянные маски, а ножкой столика, стоявшего неподалеку от Герберта, служила свернувшаяся змея, голова которой лежала на ковре, поблескивая глазами. В них красноватым светом переливались полудрагоценные камни.
Издалека послышался звук колокольчика. Герберт отложил снимки и встал. Комната мгновенно преобразилась, превратившись в просторную столовую. Посредине стоял стол без скатерти. На темной поверхности сияло серебро и нефритовая зелень приборов. В открытую дверь вкатилась коляска, какими обычно пользуются паралитики. В ней покоился толстый человек с мясистым лицом и маленьким носом, тонущим в щеках. Толстяк был одет в просторную кожаную куртку. Он вежливо поклонился Герберту, сидевшему за столом. Тут же появилась худая как палка дама, черные ее волосы разделяла надвое седая прядь. Напротив Герберта уселся невысокий господин с апоплексическим лицом. Когда слуга в вишневой ливрее подавал первое, вошел опоздавший — седой мужчина с раздвоенным подбородком. Остановившись между буфетами, у массивного облицованного камнем камина, он согрел над огнем руки, прежде чем сесть на место, указанное парализованным хозяином.
— Ваш брат еще не вернулся с экскурсии? — спросила худая женщина.
— Торчит, вероятно, на Зубе Мацумака и смотрит в нашу сторону, — ответил опоздавший, подвинув свое кресло к столу.
Он ел быстро, с аппетитом. Если не считать этого обмена репликами, обед прошел в молчании. Когда слуга налил последнюю чашечку кофе, аромат которого смешивался со сладковатым запахом сигар, вновь прозвучал голос худой женщины:
НАЙДЕНЫШ
Он пришел в себя слепым и лишенным тела. Первые мысли не слагались из слов. Его ощущения были необъяснимо перемешаны. Он уплывал, пропадал и вновь возвращался. Только обретя внутреннюю речь, он смог задать себе вопросы: что ужаснуло меня? что за тьма кругом? что это значит? А сделав этот шаг, он смог подумать: кто я? что со мной происходит? Он хотел пошевелиться, чтобы ощутить свои руки, ноги, торс, уже зная, что обладает телом, во всяком случае, что должен им обладать. Но ничто его не слушалось, ничто не дрогнуло. Он не знал, открыты ли его глаза. Не чувствовал ни век, ни их движений. Он напрягал все силы, чтобы поднять веки. И может быть, это удалось. Но не увидел ничего, кроме той же темноты, частью которой он был до сих пор. Эти попытки, отнимающие столько сил, привели его к вопросу: кто я? Человек. Эта бесспорная истина показалась ему открытием. Очевидно, к нему возвращалось сознание, потому что он тут же внутренне усмехнулся: ну и достижение, такой ответ. Слова возвращались медленно, неизвестно откуда, россыпью и в беспорядке, как если бы он вытаскивал их, словно рыб из неведомых глубин. Я живу. Я существую. Не знаю где. Не знаю, почему не ощущаю своего тела. Он начинал чувствовать свое лицо, губы, может быть, нос, мог даже пошевелить ноздрями, хотя это потребовало огромного напряжения воли. Он таращил глаза во все стороны и благодаря возвращавшейся способности осознания мог решить: либо я ослеп, либо вокруг совершенно темно. Темнота ассоциировалась с ночью, а ночь — с огромным пространством, полным чистого и холодного воздуха, и поэтому с дыханием. Дышу ли я? — спрашивал он себя и вслушивался в собственную тьму, так похожую и непохожую на небытие. Ему казалось, что он дышит, но не так, как всегда. Он не работал ребрами, животом, он лежал в непонятном взвешенном положении, а воздух входил в него сам и мягко выходил. Иначе дышать он не мог.
У него уже было лицо, легкие, ноздри, рот и глаза — незрячие. Он решил сжать руки в кулаки. Он прекрасно помнил, что такое руки и как их стиснуть. Несмотря на это, он не ощутил ничего, и тут же вернулся страх, уже разумный, основанный на мысли: или паралич, или я потерял руки и, может быть, ноги. Вывод казался противоречивым: ведь легкие у него были, это наверняка, а тела не было. В его мрак и страх вторглись мерные, далекие, глухие тоны — кровь? А сердце? Билось. Как первая весть извне пришли звуки речи. Слух вернулся к нему внезапно, хотя и ослабленный, и он, зная, что разговаривают двое — различались два голоса, — не понимал, что они говорят. Язык был знакомый, только слова неясны, как предметы, видимые через запотевшее стекло или сквозь туман. По мере того как он сосредоточивался, слух обострялся, и удивительное дело: обретя слух, он вышел из рамок себя. Оказался в каком-то пространстве, где был низ, верх, стороны. Он еще успел осознать, что это означает тяготение, прежде чем целиком ушел в слух. Голоса были мужские: один выше и тише, другой низкий — баритон, как будто совсем близкий. Кто знает, может, он сумел бы отозваться, если бы попробовал. Но ему хотелось сначала слушать — не только с надеждой и с интересом, но и потому, что это было великолепно — так хорошо слышать и все лучше понимать речь.
— Я бы подержал его еще на гелии. — Это был голос, звучавший вблизи, по нему можно было предположить, что его обладатель — крупный, крепкого сложения мужчина: столько было в нем силы.
— А я нет, — ответил дальний, молодой голос.
— Почему? Это не повредит.
SETI
Каюты физиков находились на четвертом ярусе. Он уже ориентировался на «Эвридике», изучил план корабля, столь непохожего на те, на которых он летал. Ему были непонятны многие названия и назначение странных устройств кормового отсека, безлюдного и отделенного от остальной части тройными переборками. Гусеницеобразное чудовище вдоль и поперек было пронизано коммуникационными туннелями, образующими нечто подобное подземной сети вытянутого, цилиндрического города. Его мышцы хранили память о тесных коридорах — овальных или круглых, как колодцы, — в которых при невесомости приходилось плавать, время от времени помогая себе легким толчком, чтобы повернуть за угол, а на грузовых кораблях в трюм можно было попасть проще — через ствол вентиляционной системы: достаточно было включить компрессор и затем нестись в шуме почти настоящего ветра, причем ноги, висящие в воздухе, казались ненужным, рудиментарным придатком, с которым неизвестно что делать. Он почти жалел о невесомости, которую в свое время не раз проклинал из-за того, что законы Ньютона давали о себе знать: достаточно было стукнуть молотком, не держась как следует другой рукой, чтобы полететь по линии отдачи, выделывая кульбиты, смешные только для зрителей. Лифты, ни к чему не прикрепленные — обтекаемые кабины с вогнутыми окнами, в которых можно было увидеть собственное искаженное отражение, — двигались бесшумно, показывая номера секторов и мигая на нужной остановке. Коридор был выстлан чем-то пружинящим и шероховатым, за углом исчез похожий на черепаху пылесос, а он шел вдоль ряда дверей, слегка вогнутых, как и стена, с высокими порогами, окованными медью, — наверняка прихоть какого-нибудь специалиста по интерьерам, иначе этого не объяснишь. Он остановился перед каютой Лоджера, сразу утратив уверенность в себе. Он еще не сумел стать своим для членов команды. Их доброжелательность в кают-компании, готовность то одного, то другого пригласить его к своему столу казалась ему нарочитой, будто они изображали, что он и в самом деле — один из них, только пока без должности. Он, правда, разговаривал с Лоджером, и тот уверил его, что можно прийти, когда угодно, но и это не внушало доверия, а настораживало. Все-таки Лоджер был видным физиком, и не только на «Эвридике». Он никогда не думал, что придется мучиться сомнениями насчет savoir-vivre
— Добрый день… — сказал гость.
— Входи, коллега, входи. Что значит вовремя прийти: одним махом можно проникнуть в физику и в метафизику… — И в пояснение добавил: — У меня отец Араго.
Он вошел вслед за Лоджером в другую каюту, меньшего размера, с застеленной кроватью, несколькими креслицами вокруг стола. Доминиканец рассматривал в лупу какой-то план или, может быть, компьютерную карту планеты — по ней шли параллели.
Араго выдвинул кресло рядом с собой. Все трое сели.
БЕТА ГАРПИИ
«Эвридика» гасила скорость, снижая тягу. Несколько десятков часов она летела по траектории, именуемой эвольвентой, в направлении беты Гарпии, невидимого для глаз коллапсара. Корабль уже пересекал дальние от звезды изогравы, приливы тяготения, которые еще были переносимы для людей и для корабля. Курс, выбранный по оптимальному расчету, был безопасным, но отнюдь не легким. Изогравы, линии, проходящие через точки пространства с одной и той же кривизной, вились на изолокаторах, как змеи в черном огне. Дежурные в рубке, называвшейся стояночной, поскольку она служила для управления кораблем только в поле быстропеременных сил тяготения, смотрели на мерцающие мониторы, потягивая из банок пиво, и, чтобы развлечься, болтали глупости. В сущности, дежурства были традиционным наследием классической эры астрогации: никто не стал бы и пытаться перейти на ручное управление — ни один человек не обладал достаточно быстрой для этого реакцией.
Коллапсар был открыт поздно и с большими сложностями, так как он был одиночкой. Легче всего обнаруживаются коллапсары в двойных системах — имеющие по соседству звезду, называемую «живой», потому что она светится; с нее обдираются верхние слои астросферы и мчатся по сужающимся спиралям к черной дыре, чтобы провалиться в нее под аккомпанемент жестких рентгеновских вспышек. Этот поток украденных у соседки газов окружает коллапсар диском аккреции — огромной поверхностью, чрезвычайно опасной для любых объектов, в том числе и ракет. Никакой корабль не может пролететь поблизости, потому что прежде, чем его затянет под «горизонт явлений», радиация уничтожит и человеческий мозг, и цифровые машины.
Одинокий коллапсар в созвездии Гарпии был открыт благодаря пертурбациям, в которые он вверг ее альфу, гамму и дельту. Удачно названный Гадесом
[95]
, превышающий массу Солнца в четыреста раз, он становился все заметнее — он загораживал звезды, а у его горизонта было мнимое скопление звезд, так как он служил гравитационной линзой для их света. Его аннигиляционная оболочка вращалась на экваторе со скоростью, равной двум третям световой, центробежная сила и силы Кориолиса раздували ее, поэтому Гадес не был идеально круглым шаром. Если даже «горизонт явлений» и был абсолютно круглым, над ним носились гравитационные бури, сжимая и растягивая изогравы. Для объяснения природы этих бурь, или циклонов, было создано восемь теорий, каждая из которых толковала их по-своему, а самая оригинальная, хотя необязательно самая близкая к истине, утверждала, что в гиперпространстзе Гадес соприкасается с другим Космосом и тот дает о себе знать, сотрясая страшную «косточку» коллапсара, его центр, сингулярность, — место без места и времени, где пространственно-временная кривизна достигает бесконечно большой величины. Теория «другой стороны» ядра Гадеса, в котором с неопределенностью раздавленного пространства-времени все-таки справляются запредельные инженеры чуждого космоса, была, в сущности, математической фантазией астрономов, упивающихся тератопологией — новейшей и самой модной правнучкой старой теории Кантора. Этот коллапсар даже собирались назвать Кантором, но его первооткрыватель предпочел обратиться к мифологии. Ни земной штаб SETI, ни руководство «Эвридики» особенно не беспокоились насчет того, что в действительности происходит под горизонтом явлений, — по причинам практическим и очевидным: горизонт означал непреодолимый рубеж и, что бы за ним ни скрывалось, наверняка был губителен.
Летя в высоком вакууме над Гадесом, «Эвридика» отвечала соответствующими маневрами на каждое изменение тяготения, извергая потоки тяжелых элементов, синтезированных по циклу Олимоса из водорода и дейтерия. Изводя миллиарды тонн, она довольно ловко сохраняла устойчивость, ибо Гадес, повинуясь законам природы, в изобилии поставлял кораблю энергию, высвобождаемую из всего, что он поглощал, чтобы навсегда похоронить в своем чреве. Отдаленно это напоминало полет воздушного шара, который не теряет высоты за счет выбрасывания из гондолы мешков с балластом. Однако весьма отдаленно: ни один рулевой не справился бы с такой игрой.
Составленный из множества сегментов, соединенных сочленениями, корпус корабля издали был похож на гусеницу шелкопряда длиной в милю, извивающуюся, как белая запятая, над огромной черной дырой. Он был бы, наверное, интересным зрелищем для наблюдателя, но наблюдателя не было и не могло быть, поскольку на доблестном сотоварище «Эвридики», «Орфее», которому предстояло открыть для нее ад, людей не было. Находясь постоянно на лазерной связи с гигантской нимфой, он ждал сигнала, который должен был превратить его в резонансную бомбу, так называемый одноимпульсный грасер. Такой же, но в тысячу раз меньший грасер испытали в Солнечной системе, лишив Сатурн одной из самых крупных — после Титана — лун. Поскольку и лазерная связь начала ухудшаться, «Орфей» получил окончательную программу действий и, послушно замолчав, начал count-down