Анализ, стиль и веяние. О романах гр. Л. Н. Толстого

Леонтьев Константин Николаевич

«…В наше смутное время, и раздражительное, и малодушное, Вронские гораздо полезнее нам, чем великие романисты, и тем более, чем эти вечные «искатели», вроде Левина, ничего ясного и твердого все-таки не находящие…

О романистах я сказал там прямо: «Без этих Толстых, то есть без великих писателей-художников, можно и великому народу долго жить, а без Вронских мы не проживем и полувека… Без них и писателей национальных не станет, ибо и сама нация скоро погибнет…»

Предисловие

Автор настоящего критического этюда Константин Николаевич Леонтьев – один из наиболее своеобразных и в высшей степени интересных наших писателей.

Интересен он и по своей яркой и разнообразной, кипучей и полной переворотов, необычайно богатой внешним и внутренним содержанием жизни, и по столь многогранному и сложному и в то же время столь целокупно единому и простому в своей основе миросозерцанию, и по особенностям своего оригинального и смелого, полного несокрушимой силы и тонкой, нежной грации литературного таланта, и по своеобразию своей литературной судьбы.

Происходя из старого, но уже несколько обедневшего дворянского рода, родился он 13 января 1831 года в родовом имении отца – селе Кудинове, Калужской губ., Мещовского уезда. Первоначальное домашнее воспитание он получил под руководством матери своей Феодосии Петровны, урожденной Карабановой, отлично кончившей курс в Петербургском Екатерининском Институте и лично известной покойной Императрице Марии Феодоровне. Поступив затем в кадетский корпус, он вскоре перевелся из него в Калужскую гимназию. По окончании в ней курса поступил (в 1849 г.) в Ярославский Демидовский Лицей, но там тогда так мало занимались, что он испугался и соскучился, и среди зимы того же года перешел на медицинский факультет Московского университета, поселившись в доме своих московских родственников. За год до полного окончания университетского курса он, в числе нескольких других студентов, выразил желание, по случаю начала Крымской кампании, поступить на военно-медицинскую службу и, сдав экзамен на степень лекаря (в мае 1854 г.), отправился в Крым военным врачом. Но деятельность его в качестве медика продолжалась всего семь лет (1854–1861 гг.): сначала он состоял врачом Белевского егерского полка, затем младшим ординатором Керчь-Еникальского и Феодосийского военных госпиталей и, наконец, по окончании военных действий, сельским и домашним доктором в нижегородском имении барона Д. Г. Розена.

В начале шестидесятых годов К. Н. Леонтьев меняет уже поприще медика на поприще дипломата, занимая в течение десяти лет (1868–1873 гг.) должности: сначала секретаря консульства на острове Крите, затем управляющего консульством в Адрианополе, вице-консула в Тульче и, наконец, консула в Янине и Салониках. Столь блестяще начатая дипломатическая карьера обрывается удалением его на Афон, где он в уединении, под руководством афонских старцев, проводит около года (в 1871 г.). Выйдя вскоре после того в отставку, он с 1873 года жил то помещиком на родине, в своем прекрасном Кудинове, то послушником Николо-Угрешского монастыря, близ Москвы, то в Варшаве помощником редактора газеты «Варшавский Дневник», а с 1881 г. вновь поступает на службу и поселяется в Москве уже цензором Московского цензурного комитета.

В 1887 г. К. Н. Леонтьев окончательно вышел в отставку и поселился полу-помещиком, полу-монахом в Оптиной пустыни, сняв у монастыря в аренду отдельный дом с садом, у самой монастырской стены. Летом 1891 г. он, с благословения известного Оптинского старца о. Амвросия, под духовным руководством которого находился до самой его смерти, принял там тайный постриг с именем Климента и в конце августа того же года переехал в Сергиев посад, где 12 ноября того же 1891 года скончался и похоронен близ Троицкой Лавры, в Гефсиманском (Черниговском) скиту.

О романах гр. Л. И Толстого

Анализ, стиль и веяние

(Критический этюд)

I.

[1]

Около года тому назад я начал печатать в ежедневном «Гражданине», под заглавием:

«Два графа: Алексей Вронский и Лев Толстой»,

мои размышления о том, который из них должен быть для России дороже: сам творец или создание его гения, столь реальное и правдоподобное? Великий ли романист, или воин, энергический, образованный и твердый, видимо способный притом понести и тяжкую ношу государственного дела?

Рассуждения эти были мною самим наполовину прерваны и неокончены (почему – объясню ниже). Но для тех, кто читал мою статью, я надеюсь, было уже и сначала ясно, что я с этой патриотической точки зрения предпочитаю Вронского не только Левину, но даже и самому гр. Толстому.

В наше смутное время, и раздражительное, и малодушное, Вронские гораздо полезнее нам, чем великие романисты, и тем более, чем эти вечные «искатели», вроде Левина, ничего ясного и твердого все-таки не находящие…

О романистах я сказал там прямо: «Без этих Толстых, то есть без великих писателей-художников, можно и великому народу долго жить, а без Вронских мы не проживем и полувека… Без них и писателей национальных не станет, ибо и сама нация скоро погибнет».

Хотя характер Вронского мы знаем преимущественно по его частной жизни (как всегда почти бывает в романах), и представлен он нам автором еще в тех молодых годах, когда государственное и общественное поприще человека, даже и высоко в свете поставленного, бывает еще узко, – однако и при этих условиях душевный и умственный строй молодого графа для нас достаточно ясен, и мы можем сказать: пошли Бог России как можно больше

таких

знатных людей, смелых и осторожных, твердых и сдержанно-страстных, физически не изнеженных; с виду блестящих, но внутренне самим сердцем серьезных. Вот что я хотел сказать о Вронском, говоря о русских «героях» вообще.

II

Один из наших известных ученых и писателей, несколько лет тому назад, разбирая в приятельской беседе достоинства «Анны Карениной», заметил, между прочим, что «тот, кто изучает «Анну Каренину» – изучает самую жизнь».

Я думаю, что ценитель этот был прав и что роман этот – в своем роде такое совершенство, которому, и по необычайной правдивости, и по глубине его поэзии, ничего равного нет ни в одной европейской литературе XIX века. Есть стороны, которыми он стоит выше «Войны и Мира».

Изучать эти два великие произведения русского искусства чрезвычайно любопытно и поучительно.

Это к тому же и наслаждение.

Литературный грех мой состоит в том, что я вообще вовсе не безусловный поклонник нашей современной русской школы, заслужившей в последнее время такую громкую мировую славу. Для иностранцев она нова и поражает их прежде всего тем, чем она отличается от литератур западных, давно им знакомых.

III

Два главные произведения графа Толстого «Анну Каренину» и «Войну и Мир» не только можно, но и должно друг другу равнять. Сравнивая их частности и отдавая, при таком подробном рассмотрении, преимущество то одному, то другому, необходимо признать, что сумма их достоинств одинакова.

В «Войне и Мире» задача возвышеннее и выбор благодарнее; но по этой-то самой причине, что в «Анне Карениной» автор был больше предоставлен самому себе и что ему здесь уже не помогало извне данное историческое величие событий, – а надо было, в пестроте мелькающих явлений современного потока, избрать самому нечто и «прикрепить» это избранное «долговечной мыслью», – хочется этому автору «Карениной» отдать преимущество пред творцом народной эпопеи.

Трагизма, потрясающих сцен, разумеется, в «Войне и Мире» больше. И, сверх того, самый род трагизма лучше. В эпопее люди сражаются за отчизну (с обеих даже сторон, ибо французы вели наступательные войны для преобладания Франции, для выгод своей отчизны). В современном романе – война «охотников» русских за Сербию является только в дали и безусловно осуждается автором. Есть два самоубийства (неудачное и удачное), и есть мысли о самоубийстве у Левина; это несравненно мрачнее и даже пошлее; но в этом уже виновен не граф Толстой, а современная жизнь. Это так же дано извне, как даны были ему извне для «Войны и Мира» пожар Москвы и Бородинский бой. Трудно и написать большой, правдивый и занимательный роман из нынешней русской действительности, чтобы не было в нем хотя бы помыслов о самоубийстве, до того оно в жизни стало, к несчастию, обычно.

Во всяком случае уж и то великая заслуга «Войны и Мира», что там трагизм – трезвый, здоровый, не уродливый, как у стольких других писателей наших. Это не то, что у Достоевского – трагизм каких-то ночлежных домов, домов терпимости и почти что Преображенской больницы. Трагизм «Войны и Мира» полезен: он располагает к военному героизму за родину; трагизм Достоевского может, пожалуй, только разохотить каких-нибудь психопатов, живущих по плохим меблированным комнатам.

И даже в «Анне Карениной» оба самоубийства, и Вронского и Анны, тонут в таком обилии здоровья, силы, телесной красоты, блеска, мира и веселья, что они не могут слишком глубоко оскорбить сердце и вкус нормального читателя.

IV

Когда Тургенев (по свидетельству г. П. Боборыкина) говорил так основательно и благородно, что его талант нельзя равнять с дарованием Толстого и что «Левушка Толстой – это слон!» то мне все кажется – он думал в эту минуту особенно о «Войне и Мире». Именно – слон! Или, если хотите, еще чудовищнее, – это ископаемый

сиватериум

во плоти, – сиватериум, которого огромные черепа хранятся в Индии, храмах бога Сивы. И хобот, и громадность, и клыки, и сверх клыков еще рога, словно вопреки всем зоологическим приличиям.

Или еще можно уподобить «Войну и Мир» индийскому же идолу: – три головы, или четыре лица, и шесть рук! И размеры огромные, и драгоценный материал, и глаза из рубинов и бриллиантов, не только

подо

лбом, но и

на

лбу!! И выдержка общего плана и до тяжеловесности даже неиссякаемые подробности; четыре героини и почти равноправных (в глазах автора и читателя), три героя (Безухий, Болконский, Ростов, Наташа, Марья, Соня и Елена). Психический анализ в большей части случаев поразительный именно тем, что ему подвергаются самые разнообразные люди: Наполеон, больной под Бородиным, и крестьянская девочка в Филях на совете; Наташа и Кутузов; Пьер и князь Андрей; княжна Марья и скромный капитан Тушин; Николинька Болконский и оба брата Ростовы… Заметим тут, кстати, что и между двумя братьями этими – Николаем и Петей, – заметна большая разница при первой их встрече с боевою опасностью: Николай, оказавшийся позднее офицером храбрым и надежным, робеет и пугается в первом сражении; шестнадцатилетний Петя ничуть. Я заметил эту разницу при первом чтении и спрашивал себя: потому ли это только, что автору не хотелось повторяться или есть на это в самых действующих лицах физиологическая причина? И я нашел, что есть. У Пети воображения, энтузиазма больше; Николай тупее и много положительнее; если молодой человек не совсем трус по природе, то сильное воображение, воински настроенное, до того может овладеть им, что о собственной опасности ему и не думается, геройская фантазия заглушает природное чувство страха: – у Николая воображение было слабо и не могло заменить привычки; ему необходимо было «обстреляться». Таких замечаний можно сделать множество.

Кто у нас так хорошо, так возбудительно и так страшно, так гомерически и в то же время так современно описывал мелкие и кровавые битвы? Гоголь – в Тарасе Бульбе? Да, но это только гомерически, а не современно; душою этих далеких и грубых людей мы жить не можем, как живем душою штатского Пьера, Андрея, энергического идеалиста, и обыкновенного, но хорошего русского офицера – Николая Ростова.

И кто, с другой стороны, в наше время так красиво, так тонко и как бы благоуханно изображал светские сцены? Напр., этот бал в присутствии Государя, где сызнова помолодевший вдовец Болконский в белом мундире танцует с обезумевшей от успеха Наташей и где, «через каждые три такта вальса на повороте, как бы вспыхивает развеваясь бархатное платье» Елены Безуховой?

У кого мы это еще найдем? – Только у Маркевича в «Четверти века» и «Переломе». Но ведь и тут первый путь был проложен Толстым (

V

Несколько раньше я говорил о выборе эпохи, и сказал, что одно другого стоит – изобразить так прекрасно 12-ый год, годину всенародного триумфа, или жизнь современного нам высшего круга с беспримерным беспристрастием, тонкостью и глубиною. Теперь я хочу поговорить не о выборе эпохи, а о том, насколько общее «веяние» двух этих изображений верно и соответственно духу самих эпох.

Чутье этого «духа» и этого «веяния» – одно из самых невыразимых словами, но вместе с тем одно из самых сильных наших чувств. Факты, главные события могут быть переданы вполне верно и точно; люди этой эпохи и этой местности будут в книге

поступать

в большинстве случаев именно так, как поступали они в жизни, но воздух, так сказать, общий будет у одного писателя вполне верный времени и месту, а у другого – неверный или менее верный; эту разницу можно найти иногда и у одного и того же автора в двух разных его произведениях.

Разница эта происходит иногда оттого, например,

каким языком

рассказываются события, приключения действующих лиц, оттого,

какими выражениями

передаются чувства героев и т. д. Мне даже иногда кажется, что

именно от этого

, по-видимому только внешнего приема и зависит весь тот неуловимый, но поражающий «колорит» или «запах» времени, места и среды, о которых я говорю, та общая всему произведению психическая музыка, на которую я указываю. Для полной иллюзии, для полного удовлетворения мне недостаточно того, что мне рассказано, для меня важно и то,

как

оно рассказано и

даже кем

, – самим ли автором, напр., или человеком того времени, той местности, той нации и веры, того сословия, которые автором изображаются. В последнем случае, при удачном приеме, иллюзию сохранить гораздо легче, чем в первом, когда автор

от себя

рассказывает

не о своей среде

. Впрочем, иным писателям до того удается овладеть духом чуждой среды, что и рассказ – прямо от своего имени – остается верен этому духу, – верен не только по содержанию, по сюжету, не только по главному направлению мысли, но и

по стилю

, по языку, и вообще по тем внешним приемам, которые вполне соответствуют внутреннему психическому строю изображаемого.

О Пугачевском бунте нам рассказывали двое: Пушкин от лица Гринева, человека

Помнится мне, напр., что-то в роде этого: Пугачев с товарищем, решившись поднять бунт, в дикой радости скачут во весь опор по степи и кричат: «Держись, Москва!