Избранные письма. 1854-1891

Леонтьев Константин Николаевич

К.Н. Леонтьев (1831–1891) — поэт-философ и более лирик, чем философ. Тщетно требовать от него бестрепетного объективизма. Все, что он создал ценного, теснейшим образом связано с тем, что было — в его личных чувствах, в его судьбе, как факт его действительной жизни. Этим жизнь Леонтьева и его письма и ценны нам. Публикуемые в данном издании письма и есть «авторское» повествование о жизни.

Константин Николаевич Леонтьев. Избранные письма (1854–1891)

С. Носов. СУДЬБА ИДЕЙ КОНСТАНТИНА ЛЕОНТЬЕВА

В. В. Розанов, достаточно коротко, хотя и заочно (по интенсивной и откровенной переписке) знавший Леонтьева-человека и Леонтьева-мыслителя — обмен серьезными письмами без, скажем, житейской на то необходимости более всего напоминает долгую, растянутую, как бы прерывистую во времени беседу наедине, когда вариации идей и суждений слиты с течением жизни и, стирая одни настроения, нагоняя новые, позволяют увидеть, как живет человек со своими идеями, внутри собственного миросозерцания, — так вот, Розанов, с обыкновенной своей проницательностью к живым чертам лица идей и миросозерцаний, к их душевному источнику, писал в статье о Леонтьеве: «С Леонтьевым чувствовалось, что вступаешь в «мать-кормилицу — широку степь», во что-то дикое и царственное (все пишу в идейном смысле), где или «голову положить», или «царский венец взять». Еще не разобрав, кто он и что он, да и. не интересуясь особенно этим, я по всему циклу его идей, да и по темпераменту, по «метам» безбрежного отрицания и нескончаемо далеких утверждений (чаяний), увидел, что это человек пустыни, конь без узды; и невольно потянулись с ним речи, как у «братьев-разбойников» за костром…

[1]

То, что было, в глазах Розанова, увлекательной безбрежностью идей и натуры Леонтьева — вольно-«степным» в его душевной организации, гордо-необузданным, — на самом деле скорее связано с леонтьевской способностью быть везде и всюду только самим собой (редкое, кстати, у нас качество), чем с некой особой размашистостью личности любимого им Ап. Григорьева, — он не очень поклонялся буйной разинщине (хотя и ценил в ней, как и во всем, энергию и силу). Многие годы Леонтьев и свою жизнь жестко сковывал аскетизмом, мечтал и весь мир сковать властью авторитета, железной рукой покорности низших высшим, беспрекословием подчинения человека византийски всесильному и священному государству. Свобода, без торжества которой не бывает безбрежных просторов — ни духа, ни даже природы (бескрайняя степь, безбрежный океан, где до далекого горизонта — вольное колыхание степных трав или размашистый бег океанских волн, ничем не сменяемые, нескованные), — не принадлежала к кумирам Леонтьева: в свободе он всегда видел прежде всего беспорядок, иногда — однообразие хаоса, иногда нахальство «расшнуровавшейся» жизни, презирающей красоту и святость порядка во имя наглого «хочу».

Обычно, когда мы видим человека, идущего в своих суждениях и идеях только «от сих до сих» нам кажется, что что-то ему мешает — предрассудки, непререкаемые авторитеты, требования «хорошего тона». В действительности мешает такому чёловеку только недостаток оригинальности: кончается запал своих идеи и начинается повторение общих мест, пересказ чужих мыслей, которые вовремя приходят на помощь, заполняют вакуум быстро исчерпавшего свою далеко не бездонную глубину сознания. Конечно, иногда люди боятся говорить, что думают (и причин тому — множество), но чаще они ничего особенного прикроют не думают, а если вдруг и придумают, то именно сочинят «одеждой умствования» наготу обыденного сознания, ничего глубокого собой не представляющего. Леонтьев был иным. Оригинальные (порой для современников — шокирующе оригинальные) идеи Леонтьева были выражением его своеобычной и мощной личности. И казалось, что летят эти «степные» идеи в дальнюю даль, что нет им границ или каких-то разумных, предусмотрительно расставленных ограничении.

Леонтьеву не было надобности что-либо сочинять, расцвечивать бесцветную реальность: если говорить о его письмах, то по значению они вполне равны его произведениям, хотя бы уже потому, что он всюду выражает свое естественное мировосприятие и нигде, собственно, не разрабатывает его намеренно, специально, в тепличных условиях изощренной творческой лаборатории. В этом был, кстати говоря, и свой трагизм: Леонтьев так и не стал прославленным сочинителем, писателем, чего очень хотел в молодости. Творчество (написание прекрасного романа или, например, построение прекрасного дворца) — акт создания ценностей почти из ничего: вот была обыкновенная жизнь, а написан на ее основе удивительный роман-шедевр; вот был голый берег простой реки, а воздвигнут на нем, преобразовав, «зачеркнув» былую пустошь, сказочно красивый дворец-шедевр. В этом смысле в Леонтьеве не было творчества — он не создал и не мог создать ничего на пустом месте, — не случайно так и не стал великим русским писателем. С юности влюбленный в эстетику и невнимательный ко всему остальному в жизни и культуре, Леонтьев стал выдающимся политическим мыслителем и христианским философом — признанным авторитетом в сферах жизни и проблемах, по общему признанию, внеэстетических. Свою любимую эстетику Леонтьев вносил в политику, в христианскую мораль — это было необычно, бросалось в глаза, настораживало и привлекало одновременно, — но эстетика, став политикой или нравственностью, как бы изменяла самой себе, бесповоротно перевоплощалась и именно в этом перевоплощенном виде оказывалась выгодной для восприятия, ошеломляюще значительной.

Идеи Леонтьева — как бы буквальны. Та искренность, откровенность, которую Леонтьев высоко ценил в людях (она крупным планом отражена в письмах Леонтьева, за неискренность он не любил многих, например Н. Н. Страхова, и особенно нетолерантен был к неискренности бессознательной, не сводимой к нужной иногда, неизбежной хитрости). Эта искренность тоже, в сущности, есть тяготение к буквальному: равенству сказанного или сделанного и подразумеваемого. Это, конечно, благое стремление, но, философски обобщая его всегдашнюю неудачливость, можно сказать, что и человек, и сама жизнь не терпят прямоту, не терпят именно потому, что сопричастны эстетике. Метафора, которой в значительной мере живо искусство, и есть иносказание, да и в жизни — если с вами холодно здороваются — это верный знак, что добра вам не желают и беспокоиться о вас не будут. Видимая любезность — иносказание о безразличии, близком к недоброжелательности. Обойтись без нее ответившему вам ледяным поклоном невозможно: откровенно изъясняться в своем безразличии слишком долго, а вовсе не кивать — значит уже воевать. Во всех порах жизни разлит эликсир иносказания, косвенных, побочных, неявных значений сделанного и сказанного. Яд неискренности? Не совсем: иносказание в целом приятнее, учтивее и красивее, созвучнее воображению. Мужчине порой приятнее угадывать линии тела женщины в соблазнительных складках и складочках платья, чем видеть ее обнаженной. Эффект иносказания, полутайны метафоры и использует искусство — описывая, скажем, волнующееся море, поэт-романтик передает прежде всего свое душевное состояние, свою взволнованность, и разве он при этом «прикидывается морем»? Идеи Леонтьева и сама послужившая им основой и первоисточником убежденность его в том, что все ценности жизни измеряются только красотой и только ею мы вправе определять достоинства явления или человека, оказались пригодны для философского употребления (в общественной мысли, в христианской этике) лишь в виде метафор, в образе иносказаний о человеке и мире.

Д. Соловьев. Биография

В 1812 году, еще до нашествия французов, дочь богатого и родовитого смоленского помещика Феодосия Петровна Карабанова была отдана замуж за Николая Леонтьева, отставного прапорщика гвардии который не выслужил большего по причине многих шалостей и неоплатных долгов. Семейство Леонтьевых жило еще по старине: дочери едва знали русскую грамоту, младшие сыновья до двадцати лет сидели дома в недорослях. Зато генеральские дочери Карабановы обучались в Екатерининском институте и разговаривали между собой по-английски. Сама Феодосия Петровна кончила курс с шифром и была лично известна императрице Марии Федоровне. Выдающиеся ее способности проявились, например в том, что она оставила записки об Отечественной войне. Образованность и тонкий вкус соединялись у нее с энергическим характером и гневливостью. Когда один из ее сыновей, уже офицер, слег в тифозной горячке и его повезли домой, он перепугался, что маменька прогневается как осмелился заболеть столь опасно и, может быть, по неосторожности причинил столько горя и беспокойства.

Константин Николаевич Леонтьев родился 13 (25) января 1831 года в потомственном имении отца, калужском сельце Кудинове и был последним, седьмым ребенком. Он появился на свет семи месяцев; опасаясь за жизнь новорожденного, первые дни его подвешивали, завернутого в заячью шкурку, к потолку бани.

Домашнее воспитание он получил всецело под руководством матери, глубоко повлиявшей на всю его жизнь. С ней всегда сохранялись у него отношения самой близкой дружбы. Отец же, напротив, «был из числа легкомысленных и ни к чему не внимательных русских людей». Младшим своим сыном он совершенно не занимался.

После выпуска из калужской гимназии Константин Леонтьев поступил в ярославский Демидовский лицей, но там «так мало занимался», что он «испугался и соскучился» и среди зимы перешел по желанию матери на медицинский факультет Московского университета. Поселился он у родственников, совсем по-барски — в трех комнатах с отдельным подъездом и прислугой, но «знакомство в Москве было большей частью в богатом кругу, а денег не было. Я был очень самолюбив, требовал от жизни многого, ждал многого и вместе с тем мучился, что у меня чахотка». К медицине он относился без горячности, хотя и занятия и лекции посещал усердно. Впоследствии, когда ему пришлось лечить, работал с увлечением. Во всяком случае, естественнонаучное образование принесло ему большую пользу. Не раз он с гордостью говорил, что именно этому образованию обязан выработкой своего логического мышления и тем, что в исторических исследованиях пользовался всегда методами опытных наук. Более же всего Леонтьев испытывал влечение к литературе и пробовал сочинять сам. Первые свои опыты он принес самому знаменитому писателю того времени — Тургеневу, который очень сочувственно встретил их и помог начинающему литератору. Однако предназначенные для «Современника» и «Отечественных записок» пьеса и главы повести были запрещены цензурой. Первой увидела свет повесть «Благодарность». Литературным восприемником ее стал редактор «Московских ведомостей» Михаил Никифорович Катков, отнесшийся к юному автору с не меньшим вниманием, чем Тургенев. В знак особого поощрения он сам вынес ему первый гонорар — простой нитяной кошелек, наполненный золотом.

С началом Крымской кампании Леонтьев, только что порвавший по собственной воле с любимой девушкой, сдал лекарский экзамен и отправился на театр военных действий. Его медицинская деятельность продолжалась семь лет (1854–1861): сначала в Белевском егерском полку, затем в керчь-еникальском и феодосийских госпиталях, Донском казачьем полку и, наконец, по окончании войны, в нижегородском имении барона Розена, куда его пригласили как домашнего доктора. Еще в 1855 году, в Феодосии, он похитил дочь мелкого торговца-грека, необыкновенно милую и очень красивую девушку, полную природной поэзии и грации. Их преследовала полиция, и похищенную пришлось возвратить. Но на этот раз чувство Леонтьева оказалось истинно глубоким — через шесть лет, невзирая на вопиющий мезальянс, он обвенчался с этой бедной, почти совсем безграмотной Золушкой.

Письма

1. Ф. П. ЛЕОНТЬЕВОЙ. 25 ноября 1854 г., Еникале

[6]

Вчера, мой друг, я получил ваше письмо (второе, первое пропало). Я уже подумал, что Вы не хотели мне отвечать, что все Ваше спокойствие и Ваше ласковое обращение со мной перед моим отъездом были только маской, под которой Вы скрыли до поры до времени решение прекратить со мной всякую близость я откровенность. В этом духе я писал к тетушке, прося ее уведомить меня о том, что с Вами делается. Простите мне такое несправедливое предположение. Оно было для меня гораздо сноснее мысли, что болезнь или новое горе мешает Вам писать. Вы говорили, что не можете быть никогда покойной, что близость военных действий вас тревожит. Я этого ожидал; но ради Бога, успокойтесь и поверьте мне, что я вполне безопасен. Неприятель сюда не будет; это верно. Они не могут теперь отделить 5 000 от своих войск у Севастополя; и зачем им нужно наше ничтожное местечко, когда дела им слишком много и там, где они теперь. Предположим даже (чего совершенно никто не предполагает), что Севастополь возьмут; и тогда что же? Нам придется сдаваться без боя, вероятно…

Что касается до службы, то поверьте, я Ваши правила хорошо помню и не спешу ничем, а стараюсь улучшить и свою методу лечить, и присмотр понемногу. Вы понимаете, что сначала было нелегко показать себя с выгодной стороны, после того как, имея на руках не более 10 больных в течение последних 2-х годов, я на первых двух курсах почти ничего, по известному душевному состоянию, не делал! Однако, благодаря Бога, порадую Вас тем, что лицом в грязь не ударил до сих пор. Живу я по-прежнему у смотрителя и лажу с ним тоже по-вашему — без дружбы.

Одним словом, взялся за гуж, так не кричи, что не дюж.

Вот Вам все о себе.

Письмо Ваше обрадовало меня вдвойне своим откровенным и ласковым тоном. Не знаю, как благодарить Вас за этот тон! Для Вас самих, для общей нашей пользы будьте всегда так со мной, и вы не раскаетесь. Пусть только судьба не откажет мне в отраде увидеться еще с Вами и утешить Вас всем, чем может утешить человек, когда случай хотя немного ему помогает. Долго было бы объяснять Вам, какими путями и до какой степени я дошел до убеждения, что утешение не пустое слово, что радость и искренность в сношениях существуют; Вы не знаете, может быть, что, будучи студентом, я ничему этому не верил; так я был утомлен, и перемена, хотя бы и к худшему, была необходима мне как хлеб; а Вы ведь имеете религию истинную вдобавок; надейтесь же на то, что еще будет отрада, полоса счастья, сдается мне по какому-то неотступному инстинкту, если только грудь моя поправится.

2. Ф. П. ЛЕОНТЬЕВОЙ. 23–24 декабря 1854 г., Еникале

Письмо ваше, дружок мой, от 23 ноября получил 23 декабря, т. е. вчера. Сколько перемен, может быть, случилось в наших странах с тех пор! А у нас самая лучшая и важная перемена, та что вчера выпал снег и за ночь его так подморозило, что окрестность совершенно стала похожа на русскую. Я с большим удовольствием погулял в поле и не раз восхищался тем, что купил себе дубленку. Дела по-старому; так по-старому, что даже журналы в Керчи до сих пор октябрьские, и я ничего не знаю о судьбах моего «Лета на хуторе»!

[9]

Конечно, мне уже не привыкать стать к разочарованиям, подобным тому, которое может постичь меня в лице этой повести; но не понимаю, что могут найти в ней предосудительного, безнравственного или непристойного. От Тургенева я имею два письма

[10]

, одно через Вас, другое прямо из Петербурга; но, кроме обещаний помощи, ничего до сих пор нет. Я и за это ему очень благодарен. Задача в том, чтобы прожить от января до мая (в мае я получу следующую треть жалованья), и я, слава Богу, нашел человека, который заранее уже взялся с 1 января поставлять мне кофе, сахар, свечи и табак; я имел случай оказать ему одолжение, и он очень охотно берется за это, тем более, что уверен в платеже: начальство уже вычтет из жалованья. Итак, с этой стороны я спокоен. Стол обходится мне около 2–3 руб (лей) с(еребром) в месяц, а иногда и меньше. Больше мне ничего не надо для существования; а будет здоровье в таком же виде, как и теперь (даже если и не лучше), сумею добыть из Петербурга! Практики здесь, конечно, нет и быть не может. Лечатся или небогатые офицеры в гошпитале, или кто-нибудь по знакомству. Был, например, один случай довольно забавный: лежал в гошпитале довольно пожилой казацкий офицер. Болезнь его была такого рода, что военной службы он продолжать не мог; просил свидетельство и умолял о поправке временной (у него была застарелая грыжа, которая перестала даже вправляться); я повел дело довольно удачно, так что грыжа через несколько времени достаточно вошла и можно было носить обыкновенный бандаж. Я обещал ему похлопотать о свидетельстве у главного лекаря, и он, заметив, что дело продвигается не слишком скоро, поймал меня раз в сенях и протянул мне что-то в бумажке; я засмеялся и сказал, что в подобных ободрениях не нуждаюсь, что его дело законное и потому он может благодарить меня за лечение и за хлопоты после. Все устроилось, и мой герой улизнул на рассвете, чтобы не встречаться со мной. Вот какие гоголевские сцены случаются иногда со всяким. Однако я надеюсь, что перевод в Керчь (если он осуществится, так это будет к весне) даст, может статься, делам иное направление. (…)

Поверьте же мне, что при том состоянии здоровья, каково мое, я не должен ничего так бояться, как дурного образа жизни и… особенно климата. Здешним я пока, за неимением лучшего, доволен; однообразная жизнь моя, конечно, скучна, но я утешаю себя занятиями и тою мыслию, что это все заплатится мне, как уже не раз было заплачено. Вы пишете, что одна капля крови моей заставит вас никогда не простить моего вступления в службу; а потом прибавляете тут же, что ваше одно желание видеть меня здоровым и счастливым. Счастливым и даже довольным я себя не назову, но назову себя спокойным пока, а кровь моя… что вам в ней? Во-первых, медиков никогда почти никто не убивает; а во-вторых, я сейчас дал бы себя ранить (даже в лицо! Конечно, не слишком уродливо), если бы знал, что за это буду в состоянии хоть несколько лет прожить немного по-своему. А главное дело — не думайте много обо мне, если можете; поезжайте в Москву, в Петербург, старайтесь рассеяться. А со мной что будет, то будет… Невозможно предполагать, чтобы вся жизнь была из одного труда и неудач. Бог даст, и выйдет что-нибудь. (…)

Прощайте, дружок мой… Как бы я рад был с Вами пожить, но только при хороших условиях с моей стороны! Вы думаете, что мне вздыхалось из корысти по вашему флигелю, напрасно! Простого вас вздыхалось.

Прощайте, целую Вас. (…)

3. Ф. П. ЛЕОНТЬЕВОЙ. 10 января 1855 г., Еникале

(…) Теперь у нас, мой друг, установилась зима и довольно пока сухая, т(ак) ч(то) ходить вовсе не неприятно. Часто думаю о кудиновских снегах и приятно (хотя и не без досады) мечтаю о том времени, когда у меня будут средства хоть небольшие, да независимые, с которыми я мог бы хоть на несколько лет прижиться в милом Кудинове

[11]

. Чем пустее и беднее становится оно, тем больше является у меня охоты поправить и оживить его своим присутствием. Не хочу отчаиваться и думать, что эти года испытания в совершенно несообразном с моим духом образом жизни пройдут даром; эта-то надежда и делает то, что моя настоящая служба тоже нравится мне порой, как невкусное лекарство, от которого видишь пользу. (…)…на днях посылаю еще одну рукопись в Петербург, несмотря на поражение, которое, должно быть, снова нанесла цензура моему «Лету на хуторе», должно быть, потому, что ни Тургенев, ни Краевский

[12]

не пишут ни слова. Нет, цензура не так-то скоро от меня отделается. Буду биться до последней капли крови. Под Севастополем ничего, кажется, нет особого; неприятельские солдаты, слышно, очень зябнут и часто перебегают к нашим бивачным огням. (…)

4. Ф. П. ЛЕОНТЬЕВОЙ. 24 января 1855 г., Еникале

(…) Вчера, к неописуемому собственному удивлению, сделал ампутацию в первый раз и, пока еще не остыло первое ожесточение, постараюсь сделать на днях еще пару… Вот Вам разнообразие; и все в этом же роде, то побранишься с фельдшером, то порадуешься над выздоравливающим, то проклянешь медицину в неудачный час… Как переходную эпоху такую жизнь допустить можно, и, оглянувшись назад, я вижу все-таки, что, несмотря на первые трудности, скуку и совершенно несвойственный моим прежним привычкам образ жизни, вижу, что эти четыре-пять месяцев сделали свое дело, заставили забыть душевную постоянную тоску, придали опытности в житейских сношениях и обратили к какой-то простоте, которая хоть и не имеет старинной свежести, но не лишена своей ценности. Эти-то вещи имел я в виду, уезжая, настолько же, насколько и воздух Крыма, и достиг их; я чувствовал, что моей душе нужен крутой поворот, потому что в ней все было притупилось: вот Вам истинная цель моя и причина упорства, с которым я стоял за этот отъезд! Теперь Вы не только из осторожности на словах, но и внутренне не можете осудить моего поступка. Если он не приведет к добру, если случится со мной какое-нибудь несчастье, то это, конечно, будет дело случая, от которого не уйдешь нигде (хотя, конечно, дома, в Кудинове, с Вами самая смерть была бы во сто раз сноснее!); но, одним словом, одна из главных целей, известная степень душевного излечения достигнута, остальные же надо предоставить судьбе! Быть может, не далее, как это лето, мы опять будем вместе?! Вы, конечно, сами понимаете, что настоящая моя жизнь может быть допущена только как лекарство, а не как постоянная пища; да я никак уже 3-й раз делаю это блестящее уподобление?!

Прощайте, мой милый дружок, пожалуйста, старайтесь быть веселее и не сердитесь ни на меня, ни на кого. (…)

(Впервые опубликовано в кн.: Леонтьев, собр. соч., т. 9, с. 164–166.)

5. Ф. П. ЛЕОНТЬЕВОЙ. 10 марта 1855 г., Еникале

(…)…Насчет же Вашего характера не думайте, ради Бога, ничего; он нимало не был причиною моего отъезда; в последнее время я ни в чем не мог упрекнуть Вас, кроме нескольких жестоких procedes

[13]

относительно той девушки

[14]

, на которой думал жениться; но это все было простительно. Она осталась в моих глазах до сих пор тем же, чем была; а на Вас я и тогда за эти слова не сердился, зная, что любовь Ваша ко мне и, кроме того, ошибочные убеждения и незнание многих обстоятельств внушили их Вам. За это сердиться нельзя; несмотря на Ваши слова, Вы, может быть, помогли бы мне, если бы было чем, я знаю Вас и умею извинять от души минутный гнев любящего человека. За что же Вы нападаете на себя? Нападайте только на одно безденежье, которое всех нас связывает по рукам. (…)

От составителя

При подготовке настоящего издания было выявлено 704 письма К. Н. Леонтьева, в том числе опубликованных —222 и неопубликованных (по фондам петербургских и московских архивов) — 482

[940]

. Принцип отбора заключался, главным образом, в том, чтобы исключить те письма, где затрагиваются чисто бытовые темы, ничего не дающие для психологического портрета автора и для картины его жизни — денежные дела, просьбы о помощи, записочки, касающиеся визитов, жалобы на нездоровье и т. п. Исключены также многократно повторяющиеся рассуждения, ничего не добавляющие к сущности дела и обстоятельствам жизни самого К. Н. Леонтьева и лишь затемнившие бы и перегрузившие текст. Предлагаемое вниманию читателя собрание писем является своего рода автобиографией, в связи с этим оно было дополнено, в качестве заключения, воспоминаниями А. А. Александрова о кончине К. Н. Леонтьева.

Д. Соловьев

Условные сокращения

ГБЛ — Государственная библиотека СССР им. В. И. Ленина, Москва

ГЛМ — Государственный литературный музей, Москва

ГПБ — Государственная публичная библиотека им. М. Е. Салтыкова-Щедрина, Санкт-Петербург.

ИРЛИ — Институт русской литературы (Пушкинский дом), Санкт-Петербург.

ЦГАЛИ — Центральный государственный архив литературы и искусства, Москва.