Пилат

Лернет-Холенья Александр

Слушайте. Слушайте самую горестную исповедь на земле. Слушайте. С вами говорит самый ненавидимый, самый проклинаемый — и самый знаменитый человек библейских легенд.

Слушайте повесть прокуратора Иудеи, всадника Понтия Пилата. Повесть умного, изысканного циника, искушенного в тончайших интригах римской политики и совершившего в жизни только ОДНУ ошибку. ОДНУ-ЕДИНСТВЕННУЮ…

Слушайте. Слушайте историю ЧЕЛОВЕКА, ПОСЛАВШЕГО НА СМЕРТЬ ХРИСТА…

I

ПИЛАТ

В записках промышленника Филиппа Браниса вместе с его житейскими воспоминаниями, которые были опубликованы нами вскоре после Второй мировой войны под названием «Граф Сен-Жермен» в Цюрихе, в издательстве «Концетт и Хюбер», исследованию фигуры прокуратора Иудеи Понтия Пилата был посвящен значительный отрывок. Однако перепечатка материала во всей полноте слишком бы растянула мемуары. Бранис писал в предчувствии близящейся смерти, хотя то состояние, в каком он писал, очень мешало ему в работе, стиль изложения его нисколько не занимал. Но то, что мы тогда напечатали только в извлечениях, здесь из-за важности изложенного публикуется в полном объеме.

Часть первая

Я должен просить моих читателей вместе со мной возвратиться в то время, когда умерла моя жена. Она умерла полной безбожницей. С ней случилась родильная горячка, я был в отчаянье. Однако ей казалось, что смерть пришла к ней — потому что рано или поздно смерть все равно приходит, и в этом нет ничего особенного — моя жена умирала с каким-то злорадным равнодушием, даже цинично. Я видел на большой войне и в последовавших за ней пограничных боях, как умирали многие люди, но никто из них не умирал таким безбожником, как моя жена; это обстоятельство потрясло меня даже больше, чем сама ее смерть. Я все еще любил ее безгранично, хотя она мне изменяла, и ребенок, которого она родила, был вовсе не от меня; более того, она даже считала, что имела право мне изменять; и когда я принял меры и устранил ее любовника, я ей уже был слишком безразличен, чтобы она могла меня презирать за это, не говоря уже о том, чтобы привлечь к ответственности, даже если бы она могла доказать мою вину. Однако не меня, не себя, а только Бога осуждала она за то, что с ней случилось, — и осуждала самым дурным способом, каким только возможно. Она сказала, что Бог не заботится о нас, потому что его нет вовсе, он не существует, жизнь у всех у нас бессмысленна, и счастье и несчастье совершенно безразличны. Да и что удивляться: даже собственная смерть была ей совершенно безразлична.

Позднее я обратился к одному моему другу, господину фон Бовинесу, который был Великим приором Мальтийского ордена. И поскольку он в качестве такового занимал наполовину светское, наполовину духовное положение, то должен был не только разбираться в религиозных вещах, но и, как я полагал, лучше меня ориентироваться в ситуациях, подобных той, в которую меня ввергла смерть моей жены. Я спросил его напрямую, верит ли он в Бога. Разумеется, — отвечал он мне, — он верит в Бога. Нет, — сказал я, — это совсем не то, о чем я хотел бы узнать; меня интересует, можно ли существование Бога доказать. Он посмотрел на меня с изумлением, как если бы я спросил его о чем-то совсем диком и немыслимом, и ответил, что, насколько он знает, имеется множество доказательств существования Бога. Он сам никогда этим не занимался, но если я все же хочу знать, есть ли Бог или нет, то он рекомендует мне обратиться к известному барону Донати, а тот является настоятелем собора в Оломоуце, он-то относительно доказательств существования Бога наверняка знает гораздо больше, чем Великий приор, чьи задачи лежат больше и прежде всего в сфере проявления милосердия, чем собственно теологии.

У этого Донати в Оломоуце была квартира из шестнадцати комнат, весьма роскошно обставленных, однако Донати, как можно было понять, застать там было почти невозможно, поскольку он предпочитал гостить в имениях своих друзей, ибо любил жить в деревне и наслаждаться деревенскими радостями и, более того, сам занимался перепродажей загородных домов и земельных участков, — отчасти, конечно, для того, чтобы улучшить свое материальное положение. Должен признаться, что из-за такой его светской склонности, — в ней он существенно превзошел самого Великого приора, — я не сразу решился довериться Донати.

Однако выяснилось, что в действительности мне и не стоило обращаться ни к кому другому, — более интересного человека, чем Донати, мне бы и не удалось найти. Он мне рассказал по ходу нашей беседы одну из самых необычных и увлекательных историй.

Бовинес написал ему о моих проблемах: о том, что я хочу его найти, чтобы побеседовать с ним; при этом ему даже не нужно приезжать, ибо я сам готов с ним встретиться там, где он укажет. Но тем не менее, Донати немедленно и по доброй воле сам приехал в Вену, — по его утверждению, у него были в Вене еще и другие дела; он снял в «Старом Бристоле» несколько удобных комнат, где он меня и принял. Мне доводилось слышать, что русские предпочитают беседовать о Боге в наиболее неудобных условиях: к примеру, в совершенно неотапливаемых помещениях, где приходится поднимать воротник, — однако я сомневаюсь, что такие диспуты столь уж успешны, — да еще выясняется, что и сам слух о пользе такого обычая идет из России. Я все же думаю, что нам Бог открывается только тогда, когда нам удается создать Богу такие условия, чтобы, по крайней мере, не отпугнуть его. Сын Божий умел ценить удобства земного существования, когда навещал Марфу и Марию, когда встречался с мытарями. Что касается моей жены, — а ведь она была русской, — то Бог явно отказался навести порядок в ее воззрениях. Но к Донати и ко мне Господь был милостлив — и пришел.

Часть вторая

«Неплохо, — сказал я, — вы, наверное, попросили кого-нибудь записывать все, что вы там наимпровизировали?» «Нет, — сказал Донати, — ведь дело было не в том, чтобы написать спектакль и просто его повторить; мы его играли исключительно для того, чтобы иметь возможность ответить на вопросы, которые мы перед собой поставили, — с помощью этой импровизации. Сначала мы приняли как данность, что во время своей поездки в Рим и в самом Риме я разузнавал, насколько представлялась такая возможность, о самой персоне, ее происхождении, о действиях и учении этой персоны, которая, собственно, и стала причиной моей поездки, если хочешь, моего эскортированья, в Рим. Не только в иудейских общинах, но и у приближенных этого Иешуа или Есуа, а также в городах, где мы каждый вечер останавливались на ночлег, я узнавал то одно, то другое об этом пророке. Было известно, что его считали сыном плотника из Назарета, который жил в Вифлееме, или плотника из Вифлеема, который происходил из Назарета, причем осталось неизвестным, шла ли речь о Вифлееме, который в Иудее, или о том, который находился в Галилее. Плотника звали Етшауф, и он был сыном известного Иакова, а законную жену Етшауфа звали Мирьям, и была она дочерью Иоякина…»

«Да, — сказал я, — но зачем, однако, вы обо всем этом узнавали, это ведь знает каждый ребенок»

«Нет, — сказал Донати, — это знает не каждый ребенок, так как здесь начинаются противоречия, а о них или не подозревают или их, по крайней мере, недостаточно четко видят. Уже именно у Етшауфа, — или назовем лучше, как принято, Иосиф — были две совсем различающихся между собой родословные; обе они берут начало из древнего царского дома иудеев, но приходят туда совсем разными путями. Я считаю излишним указывать, каким образом я узнал это тогда, во время моей поездки в Рим, или как я мог бы узнать. Позднее Матфей и Марк описали эти родословные, причем Матфей начинает ряд предков Христа от Авраама и кончает Иосифом, а Лука начинает Иосифом и перечисляет предков до Адама, или, если хочешь, до Бога».

«Смотри-ка!» — сказал я.

«Что это значит: смотри-ка?»

Часть третья

«Как-как? — спросил я, так как он своим вопросом извлек меня из глубокой задумчивости. — Да, сделай это», — сказал я. И я подал ему свой стакан и уже собирался его спросить, как он, будучи духовным лицом, мог бы всесторонне истолковать эксперимент семинаристов — такие неправдоподобные воззрения, или, что еще хуже, такие правдоподобные воззрения. Однако он, казалось, заметил это мое намерение и, чтобы не дать мне времени для подобных рассуждений, быстро продолжал:

«В третьем акте играли уже все, то есть играли и те из нас, кто до сих пор был просто зрителем. Уже не было и публики как таковой, публику вовлекли в действие, все стали соучастниками действа, это был идеальный театр.

Большая часть семинаристов представляла Сенат, в присутствии которого разворачивался судебный процесс надо мной. Позади стола, за которым сидели мои обвинители и судьи, — отнюдь не защитники, поскольку моим защитником был только я сам — позади этого стола теснились сотни семинаристов-сенаторов до стен и углов зала. Первые ряды сидели на стульях, следующие — на столах, а последние — на стульях, поставленных на столы. Тишина и волнение, шум голосов и молчание, спад напряжения и его подъем постоянно сменяли друг друга.

Главным обвинителем, следуя традиции своего отца, который всегда враждебно ко мне относился, был младший Вителлий; его представлял толстый Тирштайн — и он свое дело вел совершенно блестяще. Он извергал потоки красноречия, гнева и пламенной заботы об отечестве, потом его вдохновение сменялось приступами полного отсутствия интереса к окружающему и ко всем событиям. Причем он впадал в летаргию толстяка, а он, собственно, и был толстяком. Он потел, пыхтел, хрипел и все время просил, чтобы его обдували свежим воздухом. Весь мир ждал, что его хватит удар. На свою речь он употребил целый час. Между тем, если он впадал в полное равнодушие, мы думали, что он вот-вот испустит дух. Но тут он все начинал с новой энергией.

Основные пункты обвинения, или, скорее,

тот

главный пункт, я уже назвал: осуждение Христа.

II

ИСТОРИЯ СТРАСТЕЙ ГОСПОДНИХ В ИЗЛОЖЕНИИ НЕИЗВЕСТНОГО

«Мы коснулись предмета, — сказал верховный судья, — который меня в некоторой степени смущает. Да, я боюсь оказаться бестактным, если заговорю о вещах, которые Вам, Ваше Высокопреосвященство, могут показаться еретическими». «Говорите спокойно, — возразил кардинал, — мы давно привыкли к тому, что нам нельзя быть слишком чувствительными и тем более щепетильными. Если вещи, о которых Вы собираетесь сказать, несовместимы с истиной, которую декларирует церковь, то я смогу, как я надеюсь, их опровергнуть. Если же нет, то это является лишь доказательством моего собственного бессилия, а не бессилия церкви; и, кроме того, — добавил он с едва заметной улыбкой, — установления святой инквизиции теперь не имеют силы. Еще несколько дней тому назад из-за этих спорных установлений одна дама — между прочим, очень верная дочь церкви — напала на меня с горчайшими упреками. Имея в виду то обстоятельство, что беседа происходила при слуге, я посчитал себя вправе не вдаваться в полемику; к счастью, мне это легко удалось, так как я переключил интерес моей соседки по столу от критической темы на преимущества и недостатки коротких и длинных вечерних туалетов».

«Для католических священнослужителей, — сказал верховный судья, — издавна считалось важным обладать достаточной светскостью, чтобы легко выходить из нежелательных ситуаций. Так как отмена аутодафе, на что Вы только что доброжелательно указали, для меня действительно является основополагающей предпосылкой того, о чем я хотел бы сказать. Я думаю, что смогу доказать, что Спаситель не только чуть было не пошел по ложному пути, но он действительно по нему пошел — но конечно же для того, чтобы вскоре опять вернуться на праведный путь… Можно ли мне продолжать, Ваше Высокопреосвященство?»

«Если бы мы были монофизитами, — сказал кардинал, — то я должен был бы Вам это запретить. Так как по учению этих людей, в Христе наличествовала исключительно божественная субстанция, разве что в нем она наличествовала в другом модусе, а именно в таком, который был выражен во внешних признаках человека; и само собой понятно, что понятия Бог и заблуждение взаимно исключают друг друга».

При этих словах кардиналу показалось, что он увидел на губах верховного судьи тень улыбки. Не обратив на это внимания, он продолжал дальше: «Однако на церковном соборе ефисян эту точку зрения отвергли как еретическую и провозгласили объединение божественной и человеческой субстанций в персоне Сына как каноническую истину. Поэтому природа Сына должна была включать в себя и те слабости, которые присущи человеку. Так как без человеческого аспекта совершено невозможно обойтись, если дело спасения через страдание и смерть Христа должно сохранить свое высокое содержание — жертвенность; и во многих местах Евангелий это однозначно засвидетельствовано — думаете ли Вы о часах страха Христа на Масличной горе или о его искушении отчаянием и безнадежностью на Голгофе».

«Но и благоприятные моменты свидетельствуют о том, — сказал верховный судья, — что в Евангелиях имеются доказательства чувства юмора Спасителя. Так, мне прежде всего приходит в голову история о сирийско-финикийской женщине, острый ум которой так понравился Спасителю, что он отказался от резкого отрицания, которое он уже высказал, и удовлетворил просьбу той женщины «по желанию ее». Однако, и в этом случае, было бы занимательно написать трактат на тему «Анекдот в Евангелиях».