Великий русский писатель Н. С. Лесков стремился в своем творчестве постигнуть жизнь разных классов, социальных групп, сословий России, создать многокрасочный, сложный, во многом еще не изученный образ всей страны в один из самых трудных периодов ее существования.
В одиннадцатый том вошли автобиографические заметки, статьи, воспоминания, письма в редакции, письма.
Автобиографические заметки
Автобиографическая заметка
Под давлением неодолимой скуки, которую ощущаю и с которой бесплодно борюся с осени 1881 года, хочу набросать кое-что на память о моей личности, если она может кого-нибудь занимать. Заметки эти могут быть интересны в том отношении, что покажут в моем лице, какие не приготовленные к литературе люди могли в мое время получать хотя скромное, но все-таки не самое ничтожное место среди литературных деятелей моей поры. А это, мне кажется, стоит внимания.
По происхождению я принадлежу к потомственному дворянству Орловской губернии, но дворянство наше молодое и незначительное, приобретено моим отцом по чину коллежского асессора. Род наш собственно происходит из духовенства, и тут за ним есть своего рода почетная линия. Мой дед, священник Димитрий Лесков, и его отец, дед и прадед все были священниками в селе Лесках, которое находится в Карачевском или Трубчевском уезде Орловской губернии. От этого села «Лески» и вышла наша родовая фамилия — Лесковы.
Я никогда не бывал в этом селе и затрудняюсь с точностью определить его положение, но знаю, что оно в лесной полосе Орловской губернии, именно в Трубчевском или Карачевском уезде, где-то неподалеку от большого села Брасова, о котором я в детстве слыхал рассказы тетки моей, вдовой попадьи Пелагеи Дмитриевны.
Полагаю, что Лески было село бедное, потому что во всех воспоминаниях тетки об ее детстве и детстве моего отца главным образом всегда упоминалось о бедности и честности деда моего, священника Димитрия Лескова.
Отец мой, Семен Дмитриевич Лесков, «не пошел в попы», а пресек свою духовную карьеру тотчас же по окончании курса наук в Севской семинарии. Это, говорили, будто очень огорчило деда и едва ли не свело его в могилу. Огорчение имело тем большее место, что места сдать было некому, потому что другой брат моего отца, а мой дядя, был убит в каком-то семинарском побоище и из-за какого-то ничтожного повода. Но отец мой был непреклонен в своих намерениях и ни за что не хотел надеть рясы, к которой всегда чувствовал неодолимое отвращение, хотя был человек очень хорошо богословски образованный и истинно религиозный. Место было передано «зятю», то есть мужу матушки Пелагеи Дмитриевны, который вскоре умер, и левитский род Лесковых
<автобиографическая заметка>
Из дворян Орловской губернии.
Отец Семен Димитриевич Лесков. Мать Марья Петровна из рода Алферьевых
*
. Родился 4 февр<аля> 1831 года в селе Горохове, принадлежавшем дяде Н. С<еменови>ча Лескова — Михаилу Андреевичу Страхову, имевшему в свое время очень видное положение среди орловского дворянства. Первоначальное воспитание получил в этом богатом доме вместе со своими двоюродными братьями, для которых содержались в деревне хорошие русские и иностранные учителя; потом был отдан в Орловскую гимназию, во время пребывания в которой отец его умер и семья подверглась бедственному разорению. Все сгорело, и Н. С-ча взял к себе в Киев брат его матери, профессор Киевского университета, доктор медицины Сергей Петрович Алферьев, в 1849 году. Здесь Н. С. продолжал свое образование под особым дружественным руководительством профессора Игнатия Фед<оровича> Якубовского
*
, который был увлечен даровитостью своего ученика и занимался им с большой любовью. — Тетка Н. С-ча Александра Петр<овна> Алферьева
*
вышла замуж за англичанина Шкотта, который управлял большими имениями Нарышкиных и Петровских — переводил крестьян из густонаселенных имений в степи волжского понизовья. Шкотт увлек Н. С. к себе, где он близко увидел
народ
в самых…
[1]
В юности на него имели влияние: профессора Савва Осип<ович> Богородский
*
, Игнатий Фед<орович> Якубовский и известный статистик-аболиционист Дмитрий Петрович Журавский
*
, — потом позже Шкотт (англичанин-радикал). По письмам к Шкотту Л-ва узнал
Селиванов
*
и любил читать его письма. В литераторство Лескова втравили профессор К<иевского> ун<иверсите>та Александр Петр<ович> Вальтер
*
, Ник<олай> Ил<ларионович> Козлов
*
и Ст<епан> Ст<епанович> Громека
*
— свели Л-ва с Краевским и Дудышкиным и настояли, чтобы он «писал». — Платили скудно: за романы и повести по 50 руб. («Овцебык», «Обойденные»). За «Некуда» почти ничего не заплачено. Гонорар Л-ву весь возвысил Катков, начавший платить ему по 150 руб. («Соборяне» и «Запеч<атленный> ангел»), а позже по 200 руб. В П<етербург> приехал
<1889–1890>
Замeтка о себе самом
Николай Семенович Лесков. Происходит из дворян орловской губернии. Родился 4 февраля 1831 года в селе Горохове, Орловского уезда. Детство провел в селе Панине, Орловской губернии, Кромского уезда. Обучался в Орловской гимназии. Осиротел на шестнадцатом году
*
и остался совершенно беспомощным. Ничтожное имущество, какое осталось от отца, погибло в огне. Это было время знаменитых орловских пожаров. Это же положило предел и правильному продолжению учености. Затем — самоучка.
Служил непродолжительное время в гражданской службе, где положение сблизило Лескова с покойным Ст<епаном> Ст<епановичем> Громекой. Сближение это имело решительное значение в дальнейшей судьбе Лескова. Пример Громеки, оставившего свою казенную должность и перешедшего в Русское общество пароходства и торговли, послужил к тому, что и Лесков сделал то же самое: поступил на коммерческую службу, которая требовала беспрестанных разъездов и иногда удерживала его в самых глухих захолустьях. Он изъездил Россию в самых разнообразных направлениях, и это дало ему большое обилие впечатлений и запас бытовых сведений. Письма, писанные из разных мест к одному родственнику, жившему в Пензенской губернии (А. Я. Шкотту), заинтересовали Селиванова, который стал их спрашивать, читать и находил их «достойными печати», а в авторе их пророчил «писателя».
Писательство началось случайно. В него увлекли Лескова сначала профессор Киевского университета, док-р Вальтер, убедивший Лескова написать фельетон для «Современной медицины», а решительное закабаление Лескова в литературу произвели опять тот же Громека и Дудышкин с А. А. Краевским. С тех пор всё и пишем.
В мае или июне 1890 года этому писанию совершится тридцать лет. Беллетристические способности усмотрел и поддерживал или поощрял Аполлон Григорьев
*
.
Верно:
Н. Лесков.
Статьи, воспоминания
Официальное буффонство
В мартовской книжке «Киевской старины» помещено следующее известие:
«Шевченко, перед своим арестом в 1846 году, состоял в качестве рисовальщика при киевской временной комиссии для разбора древних актов, получая в год 150 руб. жалованья.
После его ареста
состоялось такое постановление комиссии:
«1847 г., марта 1-го дня. Временная комиссия для разбора древних актов, имея в виду, что сотрудник комиссии Шевченко
без всякого согласия комиссии отлучился из Киева и по комиссии не занимается
, — определили: исключить его из числа сотрудников комиссии с прекращением производившегося ему жалованья по 12 руб. 50 коп. в месяц».
Определение это подписали: «председатель К. Писарев, члены: В. Чеховский, М. Ставровский и А. Селин. Скрепил делопроизводитель Н. Иванишев».
Более к этому известию «Киевская старина» ничего не прибавляет, а между тем небезынтересно бы, кажется, узнать: кому именно пришло в голову сочинить такое определение, приравнявшее политический арест Шевченко неявке на службу по неизвестной причине, и чем это вызвалось?
Вечная память на короткий срок
(Маленький фельетон)
От скуки и томительного однообразия жизни говорят будто «люди пухнут»; а опухая, теряют память и забывают то, что знали и что всем известно. На сих днях в этом роде обнаружилось небольшое, но странное приключение с могилою Шевченко.
Киевская «Заря» напечатала у себя известие о небрежном содержании «Тарасовой могилы» близ Канева. Могила поэта осыпалась, и большой деревянный крест на ней подгнил. Газета «Новости» 26 августа перепечатала из «Зари» это известие
*
, а на следующий день (27 августа) спохватилась и поместила следующую поправку:
«Вчера мы сделали выдержку из газеты «Заря» о небрежном содержании могилы Т. Г. Шевченка, находящейся будто бы «на пути к Пекарям». Сегодня один из почитателей Шевченка
*
сообщает нам, что указание это неверно: «Шевченко умер в Петербурге и погребен на кладбище Новодевичьего монастыря, где над его могилой поставлен и монумент».
Все это не так, и «один из почитателей Шевченка» имеет, очевидно, очень короткую память. Он совершенно напрасно ввел в заблуждение литераторов газеты «Новости» и их читателей, посоветовав им искать монумент Шевченко в Новодевичьем монастыре.
Покойный Шевченко действительно скончался в Петербурге, и отпевание его производилось в церкви Академии художеств, но в Новодевичьем монастыре его не хоронили, и могилы его там нет, и нет там ему никакого «монумента». Откуда все это пригрезилось «одному из почитателей» — отгадать невозможно.
Забыта ли тарасова могила?
По поводу странного и несколько даже смешного спора о могиле поэта Тараса Шевченки мне 30 августа довелось прочесть в одной газете, будто осыпавшуюся могилу поэта забыла не одна редакция этой газеты, «но и все его почитатели и даже друзья, как это свидетельствует полная заброшенность и жалкое состояние могилы».
Это несправедливо и требует поправки.
Могила Шевченки действительно осыпается, и на ней обветшал ее высокий крест, но она совсем не позабыта «всеми почитателями». Напротив, «народная тропа» к могиле поэта самым явным образом не зарастает, а проторена как нельзя более торно. В этом отношении, кажется, нельзя даже указать никакой другой могилы писателя, к которому бы родное племя покойника хранило бы более памяти и влечения. Я бываю в Каневе почти каждый год, потому что там, в этом городе и в его уезде, у меня есть близкие родные, у которых мне приятно отдохнуть летом. В этом же Каневском уезде находится прелестный пустынный женский «монастырек», по прозванию «Ржищевский», казначеею которого состоит моя родная сестра
*
инокиня Геннадия. Туда приходит много каневских крестьян, с которыми мне случалось разговаривать. Поэтому я коротко знаю, как относится малороссийский народ к «Тарасовой могиле», я сам ее посещал не далее как прошлым летом.
Могила Шевченки представляет не обыкновенную насыпь в величину могилы; это целый холм, или курган, насыпанный на самой возвышенной площадке очень высокой горы на правом (киевском) берегу Днепра. Гора эта, или, лучше сказать, по местному «круча», которою возвышается в этом месте берег, к стороне Днепра оканчивается обрывом, по которому невозможно ни взойти, ни спуститься, а слева, по крутым же скатам поросшего кустарником оврага, проторено несколько извилистых «стежек», или тропинок, по которым надо всходить к могиле. Этих «стежек» здесь очень много, потому что гора высока и пробирающиеся на нее люди, смотря по своим силам и подверженности головокружениям, избирают дорожку один поближе и покруче, а другой — подалее, но поудобнее. Оттого стежек много и они так прихотливо перекрещиваются и теряются в довольно рослом кустарнике, что взойти на гору невозможно без проводника. Проводниками обыкновенно служат дети «гончаров», или горшечников, которые живут в хатках «под Тарасовой кручей», и тут же из местной синей глины лепят на кружале простые молочные кувшины и варистые горшки. Провожают обыкновенно маленькие босоногие «дивчинки», потому что мальчики, или «хлопци», в летнее время все на работах. В последний раз нас провожала девочка лет шести и при каждом разветвлении стежек «пыталась»: «чи мы очень, чи не очень боимся?» Судя по ответу, она брала вправо или влево и, доведя таким образом до «самой могилы», взбежала на нее и села, крикнув: «от се тут наш Тарас». Так же «дивчата» и сводят вниз и получают за это «шага», то есть «грош», или сколько кто даст. Но каневцы и другие местные люди ходят на могилу и без провожатых, и эта могила есть
Место могилы Тараса прекрасное и вполне поэтическое, вид на Днепр отсюда — широкий, вольный и вдохновительный, и простые души, которые так понимал и горячо любил Шевченко, влекутся сюда неодолимою потребностию «посумовати з батьком». Поднявшись сюда прошлым летом с братом моим Михаилом Лесковым и с нашим родственником Н. П. Крохиным
Народники и расколоведы на службе
(Nota bene к воспоминаниям П. С. Усова о П. И. Мельникове)
В воспоминаниях Павла Степановича Усова о покойном Павле Ивановиче Мельникове
*
, напечатанных в «Новом времени», есть между прочим такой эпизод:
«В 1862 году в правительственных сферах возник вопрос о необходимости учреждения для раскольников особых школ от правительства. В августе того же года я получил приглашение министра народного просвещения, А. В. Головнина, приехать к нему. Сообщив мне о проекте подобных школ, министр просил меня указать на сотрудников «Северной пчелы», помещавших в ней статьи по расколу, которые могли бы, по его поручению, отправиться в центры раскольничьего населения для собрания сведений о положении у них школьного дела. Я указал на П. И. Мельникова как на знатока раскола, как на человека, который лучше других мог бы заняться этим делом.
— Мельников состоит, кажется, на службе? — был вопрос министра.
— Чиновником особых поручений при министре внутренних дел.
— Следовательно, необходимо снестись с его начальством. Это для меня неудобно. Нет ли других у вас лиц?
Путимец
(Из апокрифических рассказов о Гоголе)
Напечатанные в 1883 году в журнале «Киевская старина» письма Н. В. Гоголя
*
(которые до сих пор оставались неизвестными) пробудили в моей памяти воспоминание об одном устном рассказе, касающемся юношества поэта. Рассказ этот я не раз слыхал в пятидесятых годах в Киеве от большого моего приятеля, уроженца города Пирятина, художника Ив. Вас. Гудовского
*
, а он сказывал это со слов другого своего земляка
*
, известного в свое время малороссийского патриота и отчасти тоже немножко поэта — Черныша. Черныш же слышал это от
какого-то
своего родича, который был знаком и даже, кажется, дружен с Гоголем во время его студенчества в Нежинском лицее. Этого рассказа я нигде не встречал, ни в одних материалах для биографии Гоголя, но также и не смею думать, что он достоин занять там место. Правдивость события, о котором хочу рассказать из пятых уст, мне отнюдь не представляется несомненною, хотя, однако, в этом предании мне чувствуется что-то живое, что-то во всяком случае как будто не целиком выдуманное. А потому я думаю, что это необходимо сберечь, хотя бы даже как басню, сочиненную о крупном человеке людьми, которые его любили.
Если даже это и целиком все сплошная фантазия (что допустить очень трудно), то почему не послушать, как фантазировали о гениальном юноше его соотечественники.
I
В бытность Гоголя студентом Нежинского лицея
*
старшему Чернышу случилось ехать с ним вместе верст за пятьдесят или за сто от Нежина в деревню в гости к каким-то их общим знакомым.
[2]
К кому именно — не знаю, но ехали они вдвоем, «паркою на почтовых», и в перекладной тележке.
На дворе стоял невыносимый июньский зной, и раскаленный малороссийский воздух был полон той тонкой черноземной пыли, которая умеет пронизать все — обратить путников в арапов, слепить их волосы и запорошить им глаза, нос и уши. Уста пересмягли, в груди томящая жажда, а руки нет силы поднять от усталости. Вокруг широко расстилается неоглядная малороссийская степь, и кажется, нет ей ни конца, ни предела. Во всем поле не встречается никакое живое существо; даже мелкие птички, и те, притомившись, пали к хлебным корням, и не видно их там, где они перемогают этот страшный зной огнепалящей печи. Только одни грязные оводы с огромными зелеными глазищами неотступно мычатся над несчастными взмыленными конями и еще более увеличивают их мучительное терзание.
Родич рассказчика сильно измучился и раскис, а потому был не в хорошем расположении духа, но Гоголь, к удивлению его, не поддавался жаре и был, напротив, очень бодр и весел. Он, как известно, любил жару и теперь шутил, говоря, что на таком угреве хорошо было бы раздеться да полежать голому на солнце в горячем просе. Малороссийские сибариты старинного закала бывали большие охотники до этого своеобразного наслаждения, и Гоголю оно тоже нравилось, или он так поддразнивал своего нетерпеливого к жаре сопутника. Гоголь все мурлыкал песенки, вертелся, подсвистывал на коней, сгонял прутиком оводов и в шутливом тоне заговаривал с ямщиком. Но ямщик на эту пору попался им самый несловоохотливый, и как Гоголь его ни заводил на разговоры, наконец должен был от бесед с ним отказаться. И вот тогда-то его перекинуло на спутника.
Родич Черныша столько же страстно любил малорусский народ, сколько недолюбливал «кацапов», то есть великороссов. Таких людей здесь было много. И как у нас в свое время были любители говорить местами из «Горя от ума» или из «Мертвых душ», так и у этого была своя любимая книжка — это повесть о том, «как в Туле надули малороссийского паныча»
«Кого наши не надуют».
II
Спор особенно обострился на том, кого легче можно культировать, то есть воспитать и выучить, — хохла или кацапа? Гоголь это расчленял и осложнял очень обширно и, кажется, верно.
О том, что великорусский человек против малорусса гораздо находчивее, бодрее и «майстеровитее», — Чернышев родич Гоголю и не возражал. Напротив, в этой части он ему почти все уступал и говорил, что научить ремеслам и всяким деловым приемам «кацапа» можно гораздо скорее, чем приучить к тому же самому в соответственной мере хохла; но чтобы великоросс мог подать большие против малорусса надежды для успехов душевной, нравственной воспитанности, без которой немыслимо гражданское преуспеяние страны, — это Черныш горячо и решительно отвергал, а Гоголь защищал «кацапов» и, как Чернышу тогда казалось, «говорил будто бы разные глупости».
— Кацапы, — проповедовал Гоголь, — такой народ…
— Душевредный! — перебивал Черныш.
— Нет, не душевредный, а совсем напротив.
III
Кацапов дом, на который издали указал мальчик, стоял, как сказано, в противуположном конце села, и это был такой чисто кацапский дом, который легко можно было отличить от всех соседних малороссийских крестьянских хаток. «Кацап» держал в аренде трактовый постоялый двор, выстроенный по русскому образцу, с коньком, на две половины, и ни вокруг, ни около его не было ни вербы, ни груши, ни вишневого куста, ни лозиночки, словом — ни одной веточки, где бы свила себе гнездышко щебетунья птичка или присел в тиши помечтать и попеть серый соловушко.
Перед крыльцом травка вытоптана и в нескольких местах в пыли вырыты курами глубокие ямки; тут же вбит в землю небольшой, сверху расщепленный колышек, а возле него опрокинуто расколотое грязное корытце, которое с нетерпеливым визгом толкает привязанный за ногу полугодовой поросенок… Другой, постарше, ходит на свободе и хрюкает безумолчно… Двор полураскрыт, и по одну его сторону торчит высокая куча навоза, из которой кое-где сверкают обрывки выветренных лоскутьев и тряпок, а по другую — видно выпаленное место. Здесь, по древнерусскому обычаю, высыпают из печи горячий пепел и золу, «пока бог грехам терпит», и двор, молитвами святых угодников, не загорается.
Словом — дом и двор вполне в известном великорусском вкусе, чего лучше не надо требовать.
Стали наши путники перед крыльцом и только что хотели встать с телеги, как на «гайдарею» выходит хозяин, очень красивый старик, лет, может быть, шестидесяти двух-трех, или еще с хвостиком, но еще очень бодрый и здоровый, глаза голубые навыкате, в левом ухе серьга, а брада Аарония
*
— во всю грудь, так по красной касандрийской рубахе
*
и расстилается.
— Смотри, смотри, что за красота! точно Гостомысл
*
! — шепнул приятелю Гоголь.
IV
Едучи далее, Черныш несколько раз принимался рассуждать, как такой паук должен бедного пахаря грабить, и укорял Гоголя: зачем он позволил этому наглому человеку так грубо обмануть себя, но Гоголь, все продолжал улыбаться и на все укоризны твердил одно:
— А ты погоди — он покается. Ты увидишь, зачем я так сделал, — я сделал это для того, чтобы он покаялся. Ты увидишь — глупо это или не глупо!
— Разумеется, преглупо, — спорил Черныш.
— Ну да это еще пан писарь знает да другие люди письменные, — отвечал Гоголь, — а ты погоди, братику! — погоди! — Он покается.
И Гоголь начал разводить рацеи о том, что никогда не нужно отчаиваться в раскаянии человека и не стоит самому ссориться и биться, а надо так сделать, чтобы человек сам себе получил вразумление от своего характера, чтобы он сам себя наказал за свою гадость.