Охотник

Лин Владимир

Владимир Лин

Охотник

Все началось с ружья. С того самого ружья, что лежало у него в спальне на шкафу уже лет десять — после того как мать, у которой оно хранилось до этого, сказала ему: «Знаешь, ружье — это все-таки мужская вещь. Я думала, ты его заберешь, когда я умру, но возьми лучше сейчас. У тебя уже свой дом. Пусть в нем будет что-нибудь от отца. А то я тебе о нем все что хотела все равно рассказать не успею, да ты и не спрашиваешь особенно. Может, ты и не виноват — он ведь умер, когда ты еще совсем маленький был, — что ты о нем помнишь, чтобы спрашивать. А так — на глаза попадется и вспомнишь. Только не продавай, пожалуйста, а то вы все любите старье продавать, все вам деньги нужны. Ружье-то действительно хорошее — отец говорил, что у него лучшего не было, хоть он и охотник так себе был — разве пару раз в год выберется, а это любил. Забери, а?». И он взял и отвез к себе выгоревший светло-зеленый брезентовый чехол, в котором тяжело позвякивало разъятое на две половины оружие какой-то легендарной книжной марки — то ли винчестер, то ли зауэр, то ли еще чего — мать уже не помнила, а сам он в этом и вовсе не разбирался.

И вот что удивительно — через какое-то время после того как со шкафа стал выглядывать черный кожаный кончик чехла, в который, надо думать, утыкались как раз концы отсоединенных стволов, и как стал этот черный кончик — запихнуть дальше, чтобы его не было видно, все равно не получалось, там уже начинались какие-то коробки со шляпами жены, старыми куклами дочери и всем таким разным, на что он уже давно махнул рукой, — попадаться ему на глаза всякий раз, когда он вытягивался вечером под одеялом и с полминуты расслаблялся, водя глазами по комнате, чтобы потом спокойно почитать на сон грядущий, он поймал себя на том, что все чаще и чаще думает об отце. Ему даже стало казаться, что он припоминает отца в каком-то странном, явно охотничьем одеянии — что-то вроде ватника с газырями и чуть ли не с этим самым чехлом за спиной. И он даже несколько раз спросил у удивленной и обрадованной матери, какую охоту отец любил, с кем из тех, кого он еще помнил, ездил, да и вообще, откуда это самое ружье взялось и как она, мать, то есть, с ее любовью и заботой о всяких там кошках, собаках и прочих тварях, от которой и он сам эту любовь раз и навсегда категорически унаследовал, так что дом его вечно был полон аквариумами, террариумами, клетками с птицами и банками со всякими жуткими, на взгляд жены, болотными обитателями, да, так как она могла при всем при этом мириться с убийственной, в буквальном смысле, забавой мужа. И мать рассказала ему, что охотился отец почти исключительно на уток, ездил все больше по Подмосковью — тридцать-то лет назад и тут всего хватало, в компании из знакомых был у него недавно умерший дядя Саша и еще один главный инженер их завода, который теперь уже старик и иногда появляется на их семейных торжествах — да она показывала, должен был запомнить, ружье ему еще до войны один друг подарил, погиб потом, а привез его из Германии, где в тридцатых годах работал, охоту она никогда не любила и его поначалу было удерживала, а потом поняла, что если он ездить не будет, то вообще со своего завода никогда отдохнуть не выберется, да и этих-то дней, видишь, мало оказалось — кто по-человечески отдыхал, а не по ночам в кабинете, тот и до сих пор живет, так что уж сдерживалась и даже уток этих дробью избитых, что он нет-нет да и привозил, стиснув зубы, чистила и для гостей готовила, чтобы показать, какой муж на все руки мастер. Тут она почти прослезилась, так что он быстро перевел разговор на то, какие у Настеньки хорошие отметки и как ее учительница по английскому хвалит.

А ружье так и лежало на шкафу, выставив черный кончик чехла, и напоминало об отце. Он иногда, редко правда, даже снимал его со шкафа, мокрой тряпочкой протирал пыль, возвращая старому брезенту молодой темно-зеленый цвет, который прямо на глазах опять подсыхал во что-то выгоревшее и заношенное, и даже порой рисковал расстегнуть расслоившийся от старости кожаный ремешок крышки, вынуть два долгих черных ствола и темно-ореховый резной приклад и даже соединить их — нехитра наука — в нечто легкое, тонкое и элегантное, но разом и грозное в своем временном молчании. Он немного покачивал его в руках, обхватив двумя пальцами — такая тонкая — шейку приклада, потом прилаживал его к плечу и целился в самый темный угол спальни, спускал по одному курки — кто их знает, как правильно-то, и стыдясь чего-то непонятного — может быть, того, что как-то раз застала его за этим делом жена, после чего и величала его кстати-некстати охотником, — снова разнимал его, укладывал в чехол, застегивал раздвоенный ремешок на третью, самую разношенную дырочку и клал потемневший брезент на шкаф до той поры, пока снова не придет охота стереть с него тускло-серую пыль, увы, самую что ни на есть примитивную пыль асфальта, заводов и строек, а не ту желтоватую, дорожную и лесную, которую он так часто стирал со своей болоньевой куртки и ботинок после долгих прогулок — в одиночестве или со всеми своими — по загородным долам и горам и которая наверняка куда больше пошла бы этому старому брезентовому хранилищу.

Но как бы то ни было, исчезнувшие в потертой сумке торжественно-черные стволы и темно-ореховый безобидный приклад опять до поры до времени успокаивались на запыленном шкафу, а он, ощущая в себе некоторое даже волнение от прикосновения к границе жизни и смерти шел посидеть минутку-другую у стекла самого большого и любимого аквариума, за которым мелькали перед его глазами ртутные струйки данио, красно-голубые фонарики неонов и бархатная чернота самого старого и верного скаляра; потом подбрасывал корм птицам и дружески присвистывал чижику, который, хоть и признавал его как хозяина, но все-таки при виде вползавшей через поднятую дверцу ложки с кормом отпрыгивал на дальнюю жердочку и пересиживал возможную опасность там, поочередно прижимая голову то к одному, то к другому плечу и хитренько посматривал выпуклым глазом на кормильца. И такой далекой дурью и даже неправдой казалась ему после этого мысль о том, что только что побывавшее в руках устройство как раз для того и предназначено, чтобы отнять у более крупных собратьев хитрого чижа не просто возможность посматривать на окружающее, но и саму жизнь. Нет, хорошо-таки, что век лежать ему там на шкафу, а если и смотреть куда глубокими до жути отверстиями спаренных стволов, так только в тот сумрачный и необитаемый угол в спальне, направо от шкафа.

Так бы и шло, но попалось ему в газете сначала раз, потом другой, а потом и третий, а потом и мать позвонила — видел ли? — то ли объявление, то ли требование, то ли информация, что в соответствии с новыми правилами хранения огнестрельного оружия все владельцы обязаны под угрозой конфискации зарегистрировать его в ближайшем управлении внутренних дел и получить там соответствующее разрешение. Поначалу он было решил никуда не ходить, и даже мать в этом почти уговорил — не все ли, дескать, равно, заявлять или не заявлять, регистрировать там или не регистрировать, когда лежать этому ружью на шкафу да лежать, и никто его никогда и не увидит. На тем, вроде, и сошлись и больше на этот предмет некоторое время не заговаривали. Но уже почти под конец того срока, который назначен был для регистрации, мать снова начала осторожно втолковывать ему, что, конечно, можно бы и не носить, но ведь когда-то же оно где-то было зарегистрировано, и вдруг проверят и придут к ней, а от нее к нему, и правы будут, что в конце концов отнимут — какое кому дело, пользуются им или не пользуются, оружие есть оружие, тем более что столько раз всех предупреждали и столько времени дали, да и к тому же, хоть и просила она ружье это не продавать, но кто его знает, как там дальше жизнь сложится, вдруг деньги понадобятся — оно ведь дорогое по нынешним временам, так все равно его незарегистрированное не отнесешь, за так пропадет, ну и все такое прочее, по отдельности, может, и пустяковое, но вместе прозвучавшее вполне убедительно. Он решился пойти в милицию. Ничего в этом страшного не оказалось — взял паспорт, старый отцовский билет ну и, конечно, само ружье и, стесняясь немного необычной для городского транспорта ноши, повез его за три остановки регистрировать; по первому разу, правда, не угадал — там расписание какое-то странное было: то утром, то днем, то вечером, — но во второй раз был уже в точку, очереди никакой не было — все, наверное, давным давно отрегистрировались, симпатичный молодой лейтенант быстро выписал ему разрешение аж на целых три года, оттиснул на нем штампик «без права охоты», завистливо поцокал языком — вот ведь, везет дуракам, такое оружие и без работы, и даже, без особой, правда, надежды в голосе, поскольку уже был в курсе, что это ружье даже, собственно, и не ружье, а, так сказать, материализованная память и семейная реликвия, поинтересовался, не надумает ли он это чудо продать одному его приятелю, а то, может, он и сам поднатужится. Но, как лейтенант и предчувствовал, торга не получилось, и ружье поехало обратно домой, чтобы занять привычное место на шкафу, и место это теперь было как бы даже официальное, в государственном смысле признано, о чем свидетельствовала маленькая красная книжечка — на его взгляд, даже и не очень-то для такого случая солидная, которая, в свою очередь, упрятана была в письменный стол между разных свидетельств, дипломов, старых пропусков и всего такого прочего, что в любом дому хранится в верхнем ящике письменного стола.