В своей второй книге автор, энергетик по профессии, много лет живущий на Севере, рассказывает о нелегких буднях электрической службы, о героическом труде северян.
Рассказы
Девушка и танки
В подмосковную клинику его привезли и сдали в сорок четвертом году. В единственном документе — сопроводительной, написанной химическим карандашом по печатному немецкому тексту и подшитой затем к истории болезни, — говорилось, что больной доставлен неопознанным; партизаны освободили его из лагеря под Остром вместе с другими военнопленными, над которыми фашисты проводили медицинские опыты. Он был травмирован психически, не разговаривал и временами не понимал, что ему говорят.
В клинике он, человек без имени, пробыл много месяцев и вышел оттуда уже после войны, так и не вспомнив роду-племени своего. Имя ему дал лечащий врач, доктор Забельский. Предложил и фамилию — Седой, потому что голова у человека была совсем белой от седины, но больной отказался, пожелал взять фамилию своего «крестного отца» — доктора. Отчество ему записали Иванович, потому что был он с виду самый что ни на есть русский. И стал седой человек зваться Виктором Ивановичем Забельским. Выдали ему на это имя паспорт и удостоверение инвалида первой группы.
Иногда он все-таки вспоминал свое прошлое, а в этом прошлом видел всегда только две картины. Либо навстречу ему бегущую девушку, смеющуюся, прекрасную и — он это знал наверняка — очень близкую ему, хоть он и не мог ничего такого вспомнить о ней. Либо танки! Танки с желтыми обводьями вокруг черных крестов, танки, идущие из-за леса, ломающие деревья, выползающие один за другим на низенький деревянный мост, танки, которые нужно во что бы то ни стало остановить…
Воспоминания о танках, ползущих через мостик, вызывали у Забельского острые приступы головных болей с галлюцинациями: он отчетливо видел черные отверстия орудий, мелькание траков, стеклянный блеск смотровых щелей. Он видел взлетающие над танками комья земли, грязь, черную копоть выхлопов. Он трогал какие-то колесики и рукоятки, пытался крутить их, но пальцы хватали воздух. Он ничего не мог сделать, он был один перед дулами пулеметов и пушек, перед грохотом гусениц, перед упрямым качанием надвигающихся бронированных тварей. Жажда жизни сметала в его сознании остатки здравого смысла, бросала его на землю, заставляла куда-то ползти, бежать, укрываться. Он мчался сквозь реальную жизнь, мимо невидимых людей по улицам, подъездам, тротуарам, сбивая встречных, падая, чудом не попадая под колеса автомобилей, слетая по лестничным маршам… Его останавливали, держали, вызывали «Скорую», и он попадал в психиатрическую лечебницу. Обычно болезнь отпускала его через несколько часов, оставалась лишь слабость, но всякий раз, если это случалось в другом городе, проходили месяцы, прежде чем почта приносила из подмосковной клиники подтверждение его военной травмы, и неумолимые доктора соглашались выпустить его из больницы. Ведь никто за него не поручался, никто не обещал за ним присматривать, а то, что он считал себя здоровым и не желал находиться в обществе душевнобольных, для вралей отнюдь не было решающим.
Он приобщился к самому простому физическому труду, ибо ничего другого ему не позволялось. Он мог бы и не работать вовсе, но понимал, что лишь в общении с людьми сможет найти себя.
Далеко от дома
Шквальными ливнями и молодыми грозами летел над Европой мирный май, первый после шести лет войны.
Ликовали люди, поверив в избавление от рабства и в спасение от гибели. Гремели победные салюты. А на севере Голландии все оставалось по-старому.
«Если будет осуществлена попытка высадить десант, мы взорвем все дамбы и затопим страну», — объявили гитлеровские оккупанты по радио. И вся страна жила в тяжкой тревоге, ибо некоторые дамбы уже были разрушены. И морские воды гуляли над землями, отвоеванными у Северного моря еще вольными гезами.
Волны с шумом накатывались на прибрежные камни. За камнями вздымались песчаные дюны, изрытые траншеями. В морскую даль свирепо глядели орудийные стволы. С наблюдательных постов на дюнах хорошо просматривались низины. Игрушечные домики с бурой черепицей крыш, изящные мосты над спокойными речками. Луга, поросшие сочными травами. В этой аккуратности, в этом приглаженном пейзаже было нечто от милой сердцу немецкого солдата Германии. Вот разве что эти нелепые мельницы, которые возвышаются над садами и рощами, мешают. Да и холодно, черт побери, дует с моря, и в садах еще не распустились цветы. По утрам над низинами клубились густые туманы. Не видно ни земли, ни моря.
Один только шаг
Телеграмму принесли темным декабрьским вечером. Варя наугад расписалась в получении, прошла большой двор, осторожно ступая по камням и битым кирпичам, разложенным цепочкой до крыльца, и лишь в комнате тревожно взглянула на печатные буквы текста: для новогоднего поздравления рано. Голос мужа показался неясным, далеким:
— Что с тобой? Неприятность? Что?
Узкий в плечах, невысокий, с мелкими чертами лица, костлявыми длинными пальцами, Дмитрий казался мальчиком, преждевременно повзрослевшим.
— Поедешь, да? — шепотом спросил он у жены. — Конечно… Денег вот нет. — Он положил телеграмму на край стола, утолил любопытство матери, высунувшей голову из-за кухонной двери: — Сестра у нее умирает. В Кривом Роге. Ехать надо, а денег нет.
— Я схожу к Любенкам, — деревянным голосом сказала Варя. — Попрошу у них, потом расплачусь. — Не дожидаясь согласия мужа, накинула на плечи перелицованное и штопанное зимнее пальто.
Семейный праздник
Маша передвинула бокал влево, отошла и с удовольствием оглядела накрытый стол. Украшенный горошком и перьями зеленого лука, салат подмигивал маринованным свекольным глазом, селедка купалась в масле под тонкими белыми кольцами лука, нафаршированные луком яйца лихо заломили шляпки из консервированных красных помидоров, заливная рыба пламенела пряной подливой. Два фужера, готовые принять в себя искристое ледяное шампанское, несли на боках снежные узоры.
Маша подошла к зеркалу, поправила пряди на висках, кокетливо подмигнула отражению. Та, другая Маша, из зеркала, ответила ей так же задорно — раскрасневшаяся, счастливая. Густые черные брови, широко поставленные зеленоватые глаза, припухлые губы, не тронутые помадой, свежие, не блеклые, матовая розовость щек. «Недурно для тридцати», — сказала Маша зеркалу. Сняв пылинку с голубого открытого платья, поправив хрустящий накрахмаленный передник. Маша прошлась по комнате, оглядывая через плечо стрелки швов на чулках, высокие каблуки черных туфель, и осталась довольна собой.
— Семейный праздник — Новый год! — она произнесла фразу нараспев и рассмеялась.
Как хорошо, что придуман такой праздник! Сегодня, за этим столом, она все скажет Виктору. Он терпеливо выслушает и поймет. Она скажет: «Витя, не сердись. Я испугалась, что уже не могу нравиться никому, кроме тебя, а ты ведь не представляешь, как это ужасно, когда уже никто не обращает на тебя внимания, кроме мужа. Да и ты… Мне хотелось оказаться среди молодых и доказать самой себе, что я ошибаюсь. Витя, не было ничего, за что бы ты мог меня упрекнуть. Мы просто танцевали, пели, дурачились. Знаешь, они ведь неплохие ребята, эти молодые, ничем не хуже нас, когда нам было по двадцать. Это простая компания, пластинки, никакой выпивки, никаких пошлостей. Я ходила с Наташкой, из третьей квартиры, знаешь? Она поступила в этом году в медицинский. Такая милая девушка, некрасивая, но очень душевная. Это их компания — студенты, медсестры, чертежница, все молодые, бессемейные. Представляешь, и я — среди них. Не сердись, пойми меня. Ты все работаешь, мне ужасно плохо без тебя, и я пошла, раз, потом еще. Ну и что? Все уже кончилось. Я поняла, что не стара. Но они, молодые, просто неинтересны. Они все немножко однообразные, беззаботные слишком, что ли. Ну, понимаешь, я почувствовала, что намного старше их, вижу больше, чувствую больше, знаю. Моя работа перестала казаться мне занятием ненужным. Молодые парни гораздо беднее тебя духовно. И я поняла, что нужен мне лишь ты, мой самый-самый… Ну, понимаешь?»
«Понимаю, — скажет Виктор. — Ну конечно. Хорошо, что ты сказала мне все, я ведь чувствовал, что у тебя что-то не так, я пытался помочь тебе, но ты пряталась, как улитка. Ты молодец, что все рассказала. Это бывает: испуг, чувство утраты. Но тебе ведь со мной хорошо?»
Повести
Признание
«Прекрати психовать, — сказал Евсеев самому себе, снимая трубку. — Прекрати, ты же не пацан». Краем глаза он видел из будки телефона-автомата свой зеленый «Жигуль», у бордюра, видел притеревшийся к его машине «Пазик».
Сердце у Евсеева колотилось так сильно, что он не выдержал и нервно хихикнул в трубку, в которой уже звучали сигналы вызова. Кто бы мог подумать, что ты способен так волноваться, командир! Ты еще начни заикаться и мычать.
— Слушаю…
Голос был ее, впрочем… Последний раз, шесть лет назад, они разговаривали по телефону минуты три, а до этого не виделись десять лет.
— Здравствуй, это я, — сказал он решительно и, кажется, слишком громко.
Плохая видимость
На Востоке говорят, что человека невезучего собака укусит, если даже он взберется на верблюда. Василий Романович Гусин не считал себя неудачником, но, когда подошел срок исполнения им обязанностей главного инженера предприятия, скис. И в неудачники сам себя записал. Не то чтобы он испугался или растерялся, нет. Работу свою он знал, люди на самых дальних и близких подстанциях ему были знакомы, да и оставляли его за главного не первый раз. Впрочем, именно поэтому, наверное, и скис.
Первый раз он оставался командовать с гордостью за оказанное доверие, с затаенной жаждой власти, мечтал многое изменить, сделать по-своему. А теперь думал лишь о тяготах бесконечных переездов и перелетов, о необычно сухом и жарком лете, о том, что работать не с кем. Жена, заметив его угнетенное состояние, спросила вечером, накануне его вступления в должность главного инженера:
— Может, откажешься?
— Поздно, Верочка. Директор сегодня улетает.
Семилетний Лешка играл на диване солдатиками и будто не слышал разговора родителей, но уже в постели, когда Василий Романович наклонился, чтобы поцеловать щеку, пахнущую свежестью и чистотой, сонно спросил:
Пересечения
Ил-14 рейса «Ветреный — Знаменитово» шел над заполярной тундрой на высоте около двух тысяч метров. Проверяя себя, летчики нащупывали глазами один из самых надежных ориентиров — ЛЭП-110, три параллельные ниточки с юга на север. В салоне уже светилось табло «Не курить! Пристегнуть ремни». Второй пилот говорил по радио с диспетчером аэродрома посадки — Маралихи.
Штурман глядел вниз, сверяясь с картой. ЛЭП была на месте. Идут они хорошо, правда, забрались влево, нужно теперь заходить на посадку от тундровой подстанции, расположенной у входа в долину. До подстанции семьдесят километров, двенадцать минут лету.
— Миша, заходим по ЛЭПу через Шестнадцатый угол, — сказал штурман первому пилоту. И еще раз поглядел вниз.
— Понял, Максимыч, идет по ЛЭП, — отозвался командир. Он тоже не хотел рисковать вблизи Грининского перевала, укрытого лохматой шапкой облаков.
Штурман увидел внизу, в немыслимо чистой белизне снегов, темный предмет, совсем рядом с ЛЭП. «Вездеход, — сообразил штурман. — Тоже на Шестнадцатый идут. Интересно, когда они туда доберутся черепашьим своим шагом?»