Жар-Цвет

Литагент «Седьмая книга»

Амфитеатров Александр Валентинович

Однажды Алексей Леонидович Дебрянский получает в наследство живую… покойницу. И с этого дня обычная жизнь его разительно меняется…

Культовый роман-энциклопедия потусторонних знаний, теорий, философий и оккультной веры.

Часть первая: Киммерийская болезнь

Глава 1

Несмотря на жаркое утро, на эспланаде островного города Корфу было людно: с почтовыми пароходами при шли новые газеты с обоих берегов – из Италии и из Греции, и корфиоты поспешили в кафе: узнавать на полударовщинку, что случилось за прошедшие три дня по ту сторону лазурного моря, отрезавшего от остального мира их красивый островок.

В Cafe d'Esplanade, под портиками, затененными парусиновым навесом, сидели за разными столиками, но оба с газетами в руках и оба пили пресловутую местную «зензибирру» (имбирное вино) два господина, не знакомые между собою. Оба были иностранцы. Обоих проходящие корфиоты осматривали с немалым любопытством. В особенности привлекал внимание младший из двух – огромный, широкоплечий блондин, с пышными волнами волос, зачесанных назад, без пробора, над красивым открытым лицом, с которого несколько застенчиво смотрели добрые, иссеро-голубые глаза. Несмотря на длинную золотистую бороду английской стрижки, молодца этого даже по первому взгляду нельзя, принять ни за англичанина, ни за немца; сразу бросался в глаза мягкий и расплывчатый славянский тип. И действительно, гигант был русский, из Москвы, по имени, отчеству и фамилии – Алексей Леонидович Дебрянский. Другой иностранец, темно-русый, почти брюнет, в одних усах, без бороды, был пониже ростом и жиже сложением, зато брал верх смелою свободою и изяществом осанки, чего москвичу недоставало. Загорелое, значительно помятое жизнью и уже не очень молодое лицо – скорее эффектное, чем красивое – оживлялось быстрыми карими глазами, умными и проницательными на редкость; видно было, что обладатель их – тертый калач, бывалый и на возу, и под возом, и мало чем на белом свете можно его смутить и удивить, а испугать – лучше и не берись.

Дебрянский вычитывал «Figaro». Другой иностранец, изредка вскидывая на него глазами, пробегал «Le Temps»…

– Простите… кажется, мы соотечественники? – обратился он к Дебрянскому по-русски, когда тот оставил газету и сам тоже отложил в сторону свой журнал.

– Да, я русский… – сказал Алексей Леонидович, застигнутый врасплох русскою речью, которой он не слыхал уже около месяца. – Но почему же вы догадались?

Глава 2

Новый знакомый очень понравился Дебрянскому. Он чувствовал, что сдружится с Гичовским, и был очень доволен, что судьба послала ему навстречу такого опытного и бывалого путешественника. Но странный разговор несколько расстроил его и, когда граф откланялся и ушел в свой отель, Дебрянский долго еще сидел в кафе, погруженный в довольно мрачные мысли. Вопреки своей богатырской внешности, Алексей Леонидович странствовал не совсем по доброй воле: врачи предписали ему провести, по крайней мере, год под южным солнцем, не смея даже думать о возвращении в северные туманы. И вот теперь он приискивал себе уголок, где бы зазимовать удобно, весело и недорого. Человек он был не бедный, но сорить деньгами, в качестве знатного иностранца, и не хотел, и не мог.

Неожиданно свалившись с серой московской Плющихи на сверкающий Корфу, где вечно синее небо, как опрокинутая чаша, переливается в вечно синее море, Алексей Леонидович, сказать правду, изрядно-таки скучал. Человек он был – Гичовский верно его угадал – самый московский: сытый, облененный легкою службою и холостым комфортом, сидячий, постоянный и не мечтающий. И смолоду пылок не был, а к тридцати пяти годам вовсе разучился понимать беспокойных шатунов по белому свету, охотников до сильных ощущений, новостей природы и экзотических необыкновенностей. Взамен бушующих морей, горных вершин, классических развалин и мраморных богов такому, как он, русскому интеллигенту отпущены: мягкая кушетка, пылающий камин, интересная книга и восприимчивое воображение.

– Совсем нет надобности переживать сильные ощущения лично, – говорил он, – если можно их воображать, не выходя ни из душевного равновесия, ни из комнаты и притом в чуже… ну, хоть по Пьеру Лоти или Гюи де Мопассану. Подставлять же под всякие страхи и неудобства свою собственную шкуру – страсть для меня совершенно непонятная. Отсутствие душевного равновесия и комфорта не в состоянии вознаградить никакая красота.

Он не переменил своих взглядов теперь пред дивным величием Ионического моря.

– Красиво, – думал он, – но воображение создает красоту… не то чтобы лучше, а – как бы сказать – уютнее, что ли…

Глава 3

Вечером Алексей Леонидович Дебрянский и граф Валерий Гичовский снова свиделись в оперном театре в антракте спектакля. Ставили «Лоэнгрина». Опера в Корфу не первоклассная, но и не слабая: труппы обыкновенно набираются молодые, однако не из совсем новичков, а таких, которые уже выдержали где-нибудь в Италии сезон-другой на второстепенных сценах и прошли с успехом, метят в многообещающие.

Дебрянский был изумлен обилием знакомых у Гичовского. Ему приходилось кланяться на каждом шагу. Почти все дамы в ложах кивали ему.

– Когда это вы успели приобрести такую популярность? – спросил Алексей Леонидович.

– О, боже мой… Да ведь я же здесь, по крайней мере, в пятнадцатый раз… Иногда живал по месяцу, по два… Вот поедемте когда-нибудь в глубь острова, на гору Пакратора… Я вас познакомлю с пастухами коз. Горы здешние я излазил. Видите ли, один старожил уверял меня, будто на Панкраторе есть пещера или, вернее сказать, расщелина – это ведь погасший вулкан, – в которой люди пьянеют от особых, наполняющих ее, газов и приходят в восторженное состояние. Знаете – вроде того, как в Дельфах, с пифией… Я стал искать эту расщелину. Однако либо не нашел ее, либо она выветрилась и потеряла свои прежние качества… Весьма возможно. Ведь вот и знаменитая Собачья пещера близ Неаполя в последние годы уже перестала привлекать иностранцев, потому что в нее ворвался поток кислорода и разредил вековые слои угольной кислоты. Собаки больше не дохнут в Собачьей пещере, а любоваться тем, как на полу ее, прижавшись к земле, тлеет синеньким огоньком восковой огарок, не любопытно для милосердых туристов. И действительно, такое чудо можно время от времени с удобством наблюдать в любой чадной кухне, а у нас в России – постоянно – в каждой черной избе.

– Разве вы предполагаете, что опьянение дельфийской пифии было того же происхождения – от углекислых газов?

Глава 4

Граф Валерий уехал со случайным пароходом на Занте к приятелю-археологу, который жил там, изучая венецианские постройки этого маленького острова-города. Дебрянский за несколько дней знакомства так свыкся с этим веселым, причудливым человеком, что теперь очень замечал его отсутствие. Граф звал его с собою, и Алексей Леонидович поехал бы, Да жаль было расстаться и с Вучичами. Дебрянский бывал у них каждый день, и только слепой не заметил бы, что между ним и Зоицей растет и развивается симпатия, не далекая уже от любви. Замечал это, конечно, и старый Вучич, но молчал. Алексей Леонидович ему нравился, и он не прочь был породниться с русским – тем более, что, по наведенным через одесских приятелей справкам, Дебрянский оказался человеком не бедным, не безызвестным и хорошего происхождения. Когда получились эти сведения, Вучич стал смотреть на Алексея Леонидовича еще ласковее, чем раньше, и даже несколько выжидательно: что же, мол, ты? делай предложение – примем тебя с отверстыми объятиями! Все на вилле видели в Алексее Леонидовиче жениха, и всем жених был по вкусу, кроме Лалы. Если приезжал Дебрянский, она старалась не показываться ему на глаза – запиралась в своей комнате или уходила из дома в горы… И часто Зоицу и Алексея Леонидовича среди их влюбленных разговоров внезапно смущали слабые отголоски ее мрачных песен. Антипатия была обоюдною. Враждебное чувство к Лале, зародившееся в душе Алексея Леонидовича в первый вечер знакомства после декламации, не только не угасло, но усилилось – особенно потому, что он убедился в огромном, почти повелительном влиянии Лалы на Зоицу. Подруги девушек, которых мы любим, приятны нам лишь пока они благоволят к нашему чувству и отдают на жертву и в помощь ему собственную свою дружбу. Но если эти подруги начинают предъявлять свои права на личность приятельницы, если они ставят обязанности дружбы не ниже обязанностей любви, в таком случае они весьма скоро превращаются в наших врагов, и ненавидящих, и ненавистных. Алексей Леонидович чувствовал к Лалице странное физическое отвращение. Он ненавидел ее грубую, уже разрушающуюся красоту, ее дикий наряд, ее Цмока, даже ее гитару и прекрасный голос. В ней чудилось ему что-то преступное и порочное. Близость Лалы к Зоице оскорбляла его. Ему казалось, что эта дружба или, вернее сказать, это подчинение пачкает его будущую невесту – такую наивную, чистую, кроткую и, как действительно убедился Дебрянский, воспитанную, с образованием, редким для югославянской девушки, как будто даже умненькую.

– Какой труп они зарыли вместе, что она боится этой гадины? – думал он порою, чуть не кусая себе пальцы от злости.

Временами ему самому даже становилась странна тайная ненависть к женщине, которая до сих пор, собственно, не сделала ему ничего дурного, никаким поступком не обнаружила своей к нему вражды, а между тем, стоило ей показаться, стоило раздаться ее голосу, чтобы в груди Дебрянского все всколыхнулось гневною судорожною дрожью и холод пробежал по спине. Он чувствовал с немалым смущением и страхом, что его ощущения при виде Лалицы очень близки к тем, которые переживал он в Москве в первые дни после видения Анны и свидания с Петровым: угнетающее впечатление чего-то непонятного, чуждого человеческой природе и в то же время сильного, властного, с чем бороться мудрено. Впечатление это усиливалось еще отчужденностью Дебрянского от Лалы по языку: Дебрянский по-хорватски и итальянски не знал вовсе, немецкий язык был ему труден, а Лала, наоборот, едва лепетала несколько французских слов. Эта немая вражда была бы смешна, если бы обе стороны не чувствовали, что им не до шуток. Обоих прямо-таки заедала безмолвная злоба – сверхъестественная или инстинктивная, как взаимная ненависть непонимающих друг друга животных… Таким образом, Дебрянский и Зоица чувство вали себя хорошо только тогда, когда – по выражению Алексея Леонидовича – «поблизости не пахло Лалою».

Старик Вучич пришел в негодование, узнав, что Дебрянский, две недели прожив на Корфу, не посетил еще ни Монрепо, ни Ахилейона, и прямо-таки приказал Зоице:

– Бери завтра экипаж, сажай в него приличия ради которую-нибудь из тетушек или, чтобы им веселее было, обеих вместе, арестуй этого молодого варвара в его сквернейшем Saint Georg'e – и марш показывать ему Ахилловы сады. Стыдно, господин: простительнее быть в Риме – и не видать папы.

Глава 5

Дебрянский чувствовал себя очень нехорошо. И не только потому, что Зоица отказала ему в своей руке. Это его огорчало, но не тревожило. Во-первых, он видел, что Зоица его любит и, стало быть, отказ ее – плод какого-то недоразумения, дело условное и преходящее. Он знал, что со свадьбою как-нибудь «образуется». Во-вторых, если бы даже и впрямь между ним и Зоицею стояли какие-либо непреоборимые препятствия, то хотя девушка ему и очень нравилась, однако не настолько, чтобы он не мог отказаться от нее без трагедии. Его расстраивали, таким образом, не самые препятствия, но их странный характер: суеверный страх Зоицы перед Лалою, которую она, видимо, считала существом почти сверхъестественным… Дебрянский негодовал:

– Какою дурочкою надо быть, чтобы так прочно отдаться в руки хитрой и грубой проходимке! Загипнотизировала ее, что ли, ведьма эта, с ее поганым ужом? Не угодно ли? Верит, что Лала может слышать ее на расстоянии и понимать по-французски, не зная французского языка.

Он вспомнил случаи завладевания чужою волею через гипноз, о которых приходилось ему читать в книгах в период своих оккультических увлечений:

– Что же? – думал он. – Бродяга Кастеллан, осужденный в 1865 году, «сын бога», о котором рассказывает Дэпин, был вряд ли высшего уровня, чем эта Лала, – извращенный двадцатилетний мальчишка, чудовище физическое и нравственное. Однако он с первого же свидания околдовал двадцатишестилетнюю девушку, усыпив ее какими-то жестами, изнасиловал, увез из родительского дома, таскал ее за собой, как собаку, несмотря на ее отвращение к нему, и всячески надругался, чтобы показать посторонним людям степень своей власти над нею. Михайловский – из позитивистов позитивист, однако нисколько не отрицает возможности «злого влияния», которого примеры рассказывала Блаватская в своих повестях об индийских «загадочных племенах» – о тоддах и курумбах. Свирепым чудесам последних он дает совершенно естественное логическое объяснение гипнотического фокуса – того же самого, который отдает птицу или кролика во власть смотрящей на них змеи, которым венгерец Баласса укрощал диких лошадей, которым парижский баритон Массоль создал себе репутацию «дурного глаза», убийственного для людей, имевших несчастие попасть в поле его зрения. «Моноидеизм» Брэда – не фантастика какая-нибудь, но блестящая научная теория, ему нельзя не верить. Человек легковерный, слишком богатый фантазией, замкнутый в узком кругу интересов, поддается гипнозу не только через усыпление, но очень часто и в бодрственном состоянии. Психическое наваждение до такой степени помрачает разум и волю некоторых людей, что они отдаются в безусловное управление другим человеком, действуют в его распоряжении как марионетки и только по его воле и под его руководством видят, слышат, ощущают, чувствуют, ходят. Брэд считал повелительное наклонение пережитком гипнотической формулы, призывающей к «моноидеизму»… Жаль, нет дома графа Гичовского – посоветоваться бы с ним, поговорить… Он, наверное, знаток по этой части и в загадках гипнотического обаяния чувствует себя, как рыба в воде «Це дило треба розжуваты», как говорят хохлы. Надо изучить и – где известен яд, там, обыкновенно, находят и противоядие.

Но, раздумывая и рассуждая, Дебрянский время от времени чувствовал, как по телу его пробегает самая странная мистическая дрожь, что в Москве предсказывала ему галлюцинации и обморок, выгоняла его из дома и заставляла обращать ночь в день, скитаться бог весть где «человеком толпы», прося у столицы общества и шумов жизни, как милостыни. Он невольно заражался чувствами Зоицы, переполнялся знакомою тоскою и предчувствием панического ужаса:

Часть вторая: Древо жизни

Дневник графа Валерия Гичовского

1 мая 1893 года

Вот я и на родине! Хороша моя дорогая Волынь! Тишь, гладь и божья благодать. Сейчас бродил по парку… Темь, глушь… дорожки густо заросли травою… Скитался, как в лесу: напролом, целиной, сквозь непроглядную заросль сирени, жимолости, розовых кустов, одичавших в шиповник, барбариса, молодого орешника. Еле продираешься между ними, унося царапины на лице и прорехи на платье. Из-под ног скачут зайцы, над головою звенит тысячеголосый птичий хор. Войдешь в это певучее зеленое царство – и точно отнят у остального мира. Ступил два шага от нашего ветхого палаца – и его уже закрыл зеленый лиственный полог. Кое-где в кустах попадаются обломки статуй – безносые головы, безрукие и безногие торсы. Гипс размок и почернел, мрамор оброс мхами; на плечах обезглавленной Цереры из перегноя прелых листьев поднялся бодрый малютка-дубок. Наш предок магнат, вельможный пан грабя

(Граф (польск.)

Петш Вавжинец Ботва Гичовский, полтораста лет тому назад превративший здановские рощи в парк, победил было лесную глушь. Но потомки зазевались – и глушь вырвалась из оков. Сперва она возвратила себе все, что люди у нее отняли, исправила по-своему все, чем мы ее – по-нашему – украсили, а по ее рассуждению, вероятно, обезобразили, и теперь идет войною уже на самый палац. Ступени террасы, подоконники, карнизы, балконы, черепичная крыша зелены, как и самый сад. На них растут мхи, травы, молодые древесные побеги. В моем кабинете нельзя отворить окна – мешают ветви старой сирени. От нее темно в комнате. Надо будет ее срубить, но – прежде пусть отцветет: а теперь она вся, как невеста под венцом, в кистях белых благоуханных звездочек… вчера вечером на ней пел соловей…

2 мая

Дышу… молчу… слушаю деревенскую тишь и сам себе не верю: неужели я, всесветный бродяга и авантюрист – наконец у пристани? В приюте тихом, прочном и долгом, откуда уже трудно убежать вдаль, опять на поиски нового, необыкновенного… Измаяли меня эти долгие поиски. Я начал их молодым, богатым, здоровым, а кончаю больным, полунищим, и хоть лет мне не так уж много – кто же назовет меня «еще молодым человеком»?