Разговор в «Соборе»

Льоса Марио Варгас

Роман «Разговор в „Соборе“ — один из наиболее значимых в творчестве известного перуанского писателя Марио Варгаса Льосы (род. в 1936 г.). Оригинальное и сложное по стилю произведение является ярким образцом прозы XX века.

Часть первая

I

Из дверей редакции Сантьяго глядит на проспект Такны, и во взгляде его нет любви: тонущие в тумане серенького дня машины, разнокалиберные блеклые фасады, каркасы неоновых реклам. Когда же это так испаскудилась его страна, его Перу? На проспекте Вильсона меж замерших перед светофором машин с криками мечутся мальчишки-газетчики, а он медленно шагает к Кольмене. Понурившись, сунув руки в карманы, идет он словно под конвоем прохожих — все в одну сторону, к площади Сан-Мартин. Он сам, Савалита, — вроде Перу, с ним тоже в какой-то момент случилась непоправимая пакость. В какой же это момент? — думает он. У дверей отеля «Крийон» к ногам его жмется, лижет ему башмаки бездомная собака. Пошла вон, может, и ты бешеная? И с Перу, думает он, и с Карлитосом, и со всеми. Выхода нет, думает он. На автобусной остановке — длинный хвост; он пересекает площадь и видит за столиком бара «Села» — здорово, старина! — Норвина — присаживайся, старина, — плотно облапившего высокий стакан, подставившего ногу чистильщику ботинок, — выпей со мной. Норвин вроде бы еще не пьян, и Сантьяго садится, показывает чистильщику, чтоб занялся и его башмаками. Сейчас, сеньор, сделаем в лучшем виде, сеньор, в лучшем виде, как зеркало будут.

— Сто лет не виделись, — говорит Норвин. — Ну что, передовицы-то легче писать? Доволен? Не жалеешь, что бросил хронику?

— Возни меньше, — пожимает он плечами — а не в тот ли день и час случилось это, когда его вызвал главный редактор — и заказывает пива похолодней — и предложил ему место Оргамбиде, ведь он учился в университете и справится с редакционными статьями. А, Савалита? Не тогда ли, Савалита? Тогда, тогда, думает он. — Прихожу пораньше, получаю тему, зажимаю нос, и часа через два-три — все, гуляй!

— Ни за что на свете не согласился бы передовые мастерить, — говорит Норвин. — Информации нет, а в нашем деле — информация — это все, понимаешь, Савалита? Я-то, наверно, так и сдохну на уголовной хронике. Да, кстати: правда, что Карлитос умер?

— Да нет, он пока еще в клинике, скоро выпишут, — говорит Сантьяго. — Клянется, что на этот раз завяжет намертво.

II

Попейе Аревало все утро провел на пляже в Мирафлоресе. Смотри, глаза проглядишь, говорили ему девчонки, Тете сегодня не придет. И правда, в то утро Тете купаться не пришла. Обескураженный Попейе побрел домой и, когда поднимался по склону Кебралы, вдруг въяве увидел носик, и челку, и глазки, и взволновался до крайности: когда же, Тете, удостоюсь я твоего внимания? Когда он пришел домой, рыжеватые волосы еще не успели высохнуть, веснушчатое лицо горело от солнца. Сенатор уже поджидал его: иди-ка сюда, конопатый, есть разговор. Они заперлись в кабинете: не передумал? Твердо намерен стать архитектором? Нет, папа, не передумал. Вот только экзамены очень трудные, все рвутся туда, а принимают очень немногих. Но он от своего не отступится, из кожи вон вылезет, а поступит. Сенатор был доволен, что сын окончил коллеж без единой переэкзаменовки, стал к нему заметно ласковей и еще в январе начал выдавать ему на карманные расходы не пять солей, а десять. Но все равно Попейе не ожидал такого оборота: сенатор сказал, что раз уж так трудно поступить на архитектурный, то лучше в этом году не рисковать, позаниматься как следует на подготовительных курсах, чтоб на следующий год пройти наверняка. Как ты на это смотришь, конопатый? Замечательная мысль, папа, и даже глаза у него заблестели и лицо вспыхнуло еще сильней. Он будет сидеть над учебниками день и ночь, заниматься как зверь и на будущий год точно поступит. Попейе боялся этого каторжного лета — ни на пляж, ни в кино, ни на вечеринку, корпи над математикой, физикой и химией, а потом окажется, что все жертвы были напрасны, он не поступит, а каникулы пошли псу под хвост. А теперь ясно, как на американской цветной кинопленке, увидел он пляж Мирафлореса, волны Эррадуры, бухту Анкона, залы «Монтекарло», «Леуро» и «Колины» и дансинги, где он с Тете будет отплясывать болеро. Доволен, спросил сенатор, а он в ответ: ну еще бы! Как славно все складывается, думал он, пока они шли в столовую, а сенатор ему сказал: ну вот кончится лето, возьмешься за ум, обещаешь мне, конопатый? И Попейе пообещал. За обедом сенатор все подшучивал над ним: ну что, дочка Савалы еще не снизошла до тебя, конопатый? А Попейе, заливаясь краской, отвечал: немножко снизошла, папа. Мал еще такими глупостями заниматься, сказала мать, рановато начинаешь. Вот еще, отвечал сенатор, он уже взрослый, а Тете и вправду хорошенькая на загляденье. Только не позволяй, чтобы она тобой командовала, конопатый, а то, знаешь, женщины любят, чтоб их просили-умоляли, чего мне стоило добиться благосклонности твоей мамаши, а мамаша тут же закатилась от смеха. Тут зазвонил телефон, и дворецкий доложил: это вас, ниньо, ваш друг Сантьяго. Слышь, конопатый, надо срочно повидаться. В три в «Крим-Рика», пойдет? Ровно в три, конопатый. Смотри, он тебе веснушки-то ототрет, если не оставишь его сестрицу в покое, улыбнулся сенатор, а Попейе подумал, что отец сегодня необычайно хорошо настроен. Да ну что вы, мы ж с ним закадычные, но мать поморщилась и сказала: этот мальчик, что называется, с приветом. Тебе не кажется? Попейе взял ложечку мороженого — это кто вам сказал? — и еще кусочек меренги — лучше было бы мне уговорить Сантьяго, чтоб пришел сюда, пластинки бы послушали, и Тете позови, хилячок, просто посидим, поговорим. Кто сказал? Сама Соила и сказала, когда мы в пятницу, как всегда, играли в бридж. Она сказала, что в последнее время их Сантьяго совсем от рук отбился, они с Фермином просто не знают, что с ним делать, ссорится с Тете и с Чиспасом, не слушается, дерзит. Чего им еще от него надо, возмутился Попейе, он и так первый ученик.

— В Католический университет не желает, — сказала сеньора Соила. — Только в Сан-Маркос

— Не вмешивайся, Соила, я сам его приведу в чувство, — сказал дон Фермин. — Это возраст такой козлиный, с ними надо обращаться умеючи. Скандалами тут только напортишь.

— Ему бы подзатыльник хороший, а не увещевания, быстро бы опомнился, — сказала сеньора Соила. — Ты сам ничего не смыслишь в воспитании.

— Вышла замуж за того мальчика, который приходил к нам, — говорит Сантьяго. — Попейе Аревало. Конопатый Аревало.

III

Лейтенант всю дорогу говорил без умолку, не закрывая рта, объясняя сержанту, ведшему джип, что теперь, когда революция совершилась

[13]

, а Одрия взял власть, апристам солоно придется, — и беспрерывно курил вонючие сигареты. Из Лимы выехали на рассвете и остановились только раз, когда в Сурко дорожный патруль, проверявший все машины, заставил предъявить пропуск. В Чинчу прибыли в семь утра. Революция здесь не очень-то чувствовалась: дети шли в школу, а солдат совсем не было видно. Лейтенант выскочил из машины, вошел в кафе-ресторан «Родина», послушал все то же, перебиваемое бравурными маршами, сообщение, которое передавали по радио и вчера и позавчера. Он спросил у хмурого парня в футболке, знает ли тот здешнего коммерсанта Кайо Бермудеса. Вы его что, вскинул глаза парень глаза, арестовать хотите? А разве ж он априст? Вот уж нет, он в политику не суется. Оно и правильно: политика — это для тех, кому делать нечего, а кто работает, тому не до политики. Нет, лейтенант к нему по личному делу. Здесь вы его не найдете, он здесь не бывает. Живет вон в том желтом домике за церковью. Желтый домик был только один, остальные — белые или серые, а вот еще и коричневый. Лейтенант постучал в дверь, и подождал, и услышал шаги и голос: кто там?

— Тут проживает сеньор Бермудес? — спросил он.

Дверь заскрипела, отворилась, на пороге появилась женщина — индеанка, лицо смуглое, все в родинках, дон. Тамошние говорят, ее прямо не узнать, день и ночь, дон, до того переменилась. Волосы растрепаны, на плечах свалявшаяся шерстяная шаль.

— Тут, только его дома нет. — Она глядела искоса и боязливо. — А в чем дело? Я его жена.

— Вернется не скоро? — лейтенант — удивленно и недоверчиво. — Не позволите ли обождать?

IV

— Значит, ты пострадал в Пукальпе по милости этого Иларио Моралеса, — говорит Сантьяго. — Стало быть, можешь сказать, когда, где и из-за кого погорел. Я бы дорого дал, чтобы узнать, когда же именно со мной это случилось.

Вспомнит она, принесет книжку? Лето кончается, еще двух нет, а кажется, что уже пять, и Сантьяго думает: вспомнила, принесла. Он как на крыльях влетел тогда в пыльный, выложенный выщербленной плиткой вестибюль, сам не свой от нетерпения: хоть бы меня приняли, хоть бы ее приняли, и был уверен, что примут. Тебя приняли, думает он, и ее приняли, ах, Савалита, ты был по-настоящему счастлив в тот день.

— Молодой, здоровый, работа у вас есть, женились вот, — говорит Амбросио. — Отчего вы говорите, что погорели?

Кучками и поодиночке, уткнувшись в учебники и конспекты, — интересно, кто поступит? интересно, где Аида? — абитуриенты вереницей бродили по университетскому дворику, присаживались на шершавые скамьи, приваливались к грязным стенам, вполголоса переговаривались. Одни метисы, только чоло. Мама, кажется, была права, приличные люди туда не поступают, думает он.

— Когда я поступил в Сан-Маркос, еще перед тем как уйти из дому, я был, что называется, чист.

V

Ей выдали резиновые перчатки, халат, сказали — будешь укладчицей. Сыпались облатки, их надо было разложить по пузырькам, прикрыть ваткой. Тех, кто закрывал флаконы крышками, называли крышечницами, кто налеплял ярлычки — этикетчицами, а четырех женщин, которые складывали пузырьки в картонные коробки, — упаковщицами. Соседку ее звали Хертрудис Лама, она работала очень быстро. Начинали в восемь, кончали в шесть, с двенадцати до двух — обед. Недели за две до того, как Амалия поступила сюда, тетка ее переехала из Суркильо в Лимонсильо, и поначалу она ездила обедать к ней, но на это уходило слишком много времени, да и билеты туда-обратно — дороговато получалось. Однажды она на пятнадцать минут опоздала, и старшая ей сказала: «Думаешь, раз сам хозяин тебя велел принять, тебе все можно?» Хертрудис Лама ей посоветовала: бери еду с собой из дома, как все делают, сбережешь и время и деньги. С тех пор она стала приносить какой-нибудь сандвич, немножко фруктов, и они с Хертрудис уходили на проспект Аргентины, к акведуку: бродячие торговцы предлагали лимонад и ломтики вяленого мяса, окрестные работяги заигрывали с ними. Зарабатываю я теперь больше, думала она, работаю меньше, и подруга у меня появилась. Она, конечно, немного скучала по своей комнатке и по барышне Тете, а про этого гада, говорила она Хертрудис, и думать забыла. Амалия? говорит Сантьяго, а Амбросио ему: помните ее?

Она и месяца еще не отработала в лаборатории, как познакомилась с Тринидадом. Он тоже молол всякую чушь, но у него почему-то это выходило симпатичней, чем у других. Амалия, оставаясь одна, вспоминала все, что он нес, и начинала хохотать. Симпатичный, правда, но, кажется, у него не все дома, а? — сказала ей как-то Хертрудис, а потом: ну, чего ты так заливаешься, а потом еще: видно, он тебе нравится. Нравится, подумала Амалия, и Сантьяго спрашивает: так это Амалия была твоей женой? Амалия умерла в Пукальпе? Однажды они встретились на трамвайной остановке, наверно, он специально ее поджидал. Нахально уселся рядом — вы позволите, сударыня? — и понес, понес, затрещал без умолку, а Амалия даже не улыбнулась, хотя в душе помирала со смеху. За билет он заплатил, а когда она вышла, крикнул: до скорого, любовь моя! Он был тоненький, смуглый, совершенно шальной, волосы черные-пречерные и гладкие, славный, в общем, парень. Глаза у него были чуть вкось, и когда уж они с Амалией поближе познакомились, она ему сказала, что он на китайца похож, а он ей: а ты — белая чолита

Тринидад работал неподалеку от ее лаборатории, на текстильной фабрике; Амалии рассказал, что родом он из Пакасмайо, работал раньше в Трухильо в гараже. А про то, что он — априст, узнала она уже потом, когда гуляли они однажды по проспекту Арекипы. Гуляли и вдруг видят дом — сад там, деревья, а вокруг дома — патрули: солдаты и полиция, а Тринидад вдруг поднял левую руку и Амалии в самое ухо: Виктор Рауль, народ приветствует тебя! Она ему: ты что, совсем спятил? Это колумбийское посольство, сказал ей Тринидад, там успел спрятаться Айа де ла Торре, убежище, значит, попросил, а Одрия боится, как бы он не сбежал из страны, потому и нагнали столько полиции. Тут он засмеялся и рассказал ей, что как-то вечером они с приятелем проезжали тут, ну и нажали на клаксон, а он сыграл кусочек апристского гимна, а полиция за ними погналась и задержала их. Так Тринидад был апристом? До могилы. И в тюрьме сидел? А как же, видишь, я тебе доверяю, все тебе говорю. Рассказал он Амалии, что в АПРА вступил лет десять назад, в Трухильо, у них в мастерских все были членами АПРА, и еще он ей объяснил, что Виктор Рауль Айа де ла Торре — самый умный и понимающий во всем Перу, а АПРА — за всех бедных, за всех чоло. В Трухильо-то его и посадили первый раз: писал на стенах «Да здравствует АПРА!». А когда выпустили, на работу уже не взяли, вот он и приехал в Лиму, там партия устроила его на фабрику в квартале Витарте, а пока Бустаманте был у власти, он горой стоял за него, ходил с дружками разгонять манифестации, устроенные его противниками, затевал с ними драки и неизменно при этом бывал бит. Он был не трус, а просто хиловат для таких дел, а Амалия ему: ты же у меня слабенький, а он: зато — настоящий мужчина, а когда во второй раз забрали, ему на допросе зубы выбили, и все равно он никого не выдал. Когда же произошло выступление третьего октября и Бустаманте объявил АПРА вне закона, товарищи его уговаривали спрятаться, переждать, а он: я ничего не боюсь, я ни в чем не виноват. Так и ходил на свою фабрику до самого двадцать седьмого октября, когда Одрия устроил переворот; его и тогда спрашивали: ну, что, мол, и теперь не будешь прятаться, а он: и теперь не буду. Ну, и в начале ноября, под вечер, когда он выходил с фабрики, подошел к нему какой-то тип: вы будете Тринидад Лопес? Вас в машине ждет ваш двоюродный брат. Он припустил от него бегом, потому что у него отродясь двоюродных братьев не было, но, конечно, догнали, схватили. В префектуре добивались, чтобы он изложил террористические замыслы своей банды — какие еще замыслы? какой банды? — и чтоб сказал, кто и где издавал подпольную «Трибуну». Тут-то он и лишился двух зубов, а Амалия: каких? — а он: как — каких? — а она: у тебя ж все зубы целы, а он: это вставные, просто незаметно. Просидел он восемь месяцев — сперва в префектуре, потом в предвариловке и наконец во Фронтоне — и потерял за это время десять кило. Три месяца искал работу, а потом все-таки устроился на текстильную фабрику на проспекте Аргентины. Теперь дела у него наладились, теперь уж он был ученый. А когда его приволокли в комиссариат из-за того происшествия у колумбийского посольства, он думал — начнут раскручивать по новой, но обошлось: решили, что это он спьяну, и на следующий день выпустили. Теперь, говорил он, мне, Амалия, страшны только полицейские да бабы: у одних я в картотеке, на других, на гремучих этих змей с ядовитым жалом, я сам картотеку веду. Правда? — спросила его Амалия, а он: ну, как видишь, не уберегся — увидал тебя и опять влип, а у нас в доме никто не знал про твои дела с Амалией, — говорит Сантьяго, ни родители, ни мы с Чиспасом и Тете, и при этих словах снова ее поцеловал, а она: а ну пусти, прими-ка руки! — не знали, потому что мы от всех хоронились, отвечает Амбросио, а Тринидад ей: да я ж люблю тебя, как ты в толк не возьмешь. А почему? — спрашивает Сантьяго.

Амалия, узнавши, что Тринидад уже два раза сидел и свободно может загреметь опять, до того перепугалась, что даже Хертрудис ничего не сказала. Вскоре, однако, выяснилось, что больше политики его интересует спорт, а в спорте — футбол, а в футболе — команда «Мунисипаль». Он таскал ее с собой на все матчи, приводил на стадион пораньше, чтоб забить местечко получше, а на игре орал так, что неделю потом сипел, если, по его мнению, гол Суаресу был засчитан неправильно. В юности он сам играл в молодежном дубле «Мунисипаля», это когда он еще в Витарте жил, а теперь сколотил на своей текстильной фабрике команду и каждую субботу устраивал встречу. Ты и футбол — единственные мои слабости, говорил он Амалии, и та готова была согласиться: он почти не пил и не похож был на такого уж бабника. Кроме футбола, уважал он бокс и кетч. Он водил ее в луна-парк и объяснял: этот вот молокосос в красном — испанец Висенте Гарсия, а болеет он за Янки не потому, что тот лучше, а потому, что он, по крайней мере, перуанец. Амалии нравился Пета — он такой был изящный и элегантный и вдруг просил рефери остановить бой и приглаживал свой растрепавшийся кок, а Быка, который норовил ткнуть противника пальцем в глаз и бил ниже пояса, она терпеть не могла. Но женщины в луна-парк почти не ходили: уж больно много всякой пьяни там собиралось, могли пристать, и мордобой там случался почище, чем на ринге. Ну, говорила ему Амалия, понаслаждался своим футболом и боксом — хватит, теперь лучше давай в кино сходим. А он ей: твое желание — закон, но все равно тянул ее в луна-парк. Он выискивал в «Кронике» объявления о кетче, твердил только про захваты и зацепы: сегодня выяснится, кто ж у нас борется под Черной Маской, если Врач победит Монгола, это будет потрясающе, как ты считаешь. Никак не считаю, отвечала ему Амалия, все будет как всегда. Но иногда ей его жалко становилось, и она говорила: ладно, пойдем сегодня в луна-парк, а уж он — на седьмом небе.

Однажды — дело было в воскресенье — они где-то ужинали после кетча, и вдруг Амалия заметила: как-то он на нее необычно смотрит. Что такое? Знаешь, говорит, не ходи сегодня к тетке, останься у меня. Она, конечно, сделала вид, что страшно оскорбилась, даже накричала на него, но он, рассказывала она Хертрудис, прилип как смола и в конце концов уломал. Пошли к нему в Миронес и там разругались чуть не насмерть. Нет, поначалу-то все было очень хорошо: он ее обнимал и целовал и говорил «любовь моя» таким голосом, словно вот-вот помрет, а потом, уже под утро, она смотрит — он весь белый стал, глаза ввалились, губы дрожат: а ну говори, сколько уж тут перебывало? Амалия ему: у меня только один и был (дура, ох, ну ты ж и дура, говорила ей по этому поводу Хертрудис Лама), шофер из того дома, где я раньше в прислугах была, а больше ко мне никто и близко не подходил, а Тринидад начал ее тогда обзывать по-всякому и говорить, что он-то с ней как с порядочной, а она вот что, а потом вмазал ей так, что она с катушек слетела. Тут в дверь постучали, вошел какой-то старик — что тут происходит? — а Тринидад и старика обложил, и тогда она поскорей натянула платье и убежала. Утром, в лаборатории, все у нее валилось из рук, еле говорила от обиды и огорчения. У мужчин свои понятия, — втолковывала ей Хертрудис, с которой она поделилась своей бедой, — кто тебя тянул за язык, надо было все отрицать, понимаешь? — отрицать. Ну, ничего, он тебя простит, утешала она ее, сам придет, а Амалия: я его ненавижу теперь, мне легче помереть, чем снова с ним лечь, но после этой ссоры, ниньо, они еще долго крутили любовь, а мы-то с ней свиделись много времени спустя и совершенно случайно, говорит Амбросио. А в тот день она, как всегда, вернулась в Лимонсильо, и от тетки еще влетело, та ее честила и распутной девкой, и уличной тварью, и не хотела верить, что Амалия переночевала у подруги, и сказала: если еще раз такое повторится, вообще можешь сюда не являться — выгоню, мол. Несколько дней она была сама не своя, и есть-то не хотелось, и на свет глядеть, и ночью не спала, а ночи эти все никак не кончались, но однажды вдруг увидела Тринидада на остановке. Он влез вместе с нею, а она на него даже и не взглянула, но когда он заговорил, ее всю так жаром и обдало. Вот дура, подумала она, ты его любишь. Он просил прощения, а она: никогда в жизни тебя не прощу, хоть ей и понравилось у него, а он: давай все забудем, любовь моя, что было, то сплыло, ну, не злись. В Лимонсильо он попробовал ее обнять, она его отпихнула, пригрозила, что полицию позовет. Ну, все-таки он ее разговорил, улестил, она смягчилась, и на том ихнем углу он со вздохом сказал: знаешь, я с той ночи пил без просыпу, Амалия, но, выходит, любовь сильней гордости, Амалия. Ну, она потихоньку от тетки собрала свои вещички, и вечером они, держась за руки, приехали в Миронес. Там Амалия увидела того старика, что стучался тогда к Тринидаду, и Тринидад ее представил: знакомьтесь, дон Атанасио, это Амалия. В ту же ночь он потребовал, чтоб она бросила работу: что ж я, безрукий какой, что ж я, не прокормлю тебя? Она будет обед варить, белье стирать, а потом за детишками смотреть. Поздравляю, — сказал ей наутро инженер Каррильо, — я скажу дону Фермину, что ты замуж выходишь. Хертрудис ее обняла и даже всплакнула: грустно, что ты уходишь, но я так за тебя рада. А как узналось, что она вышла за априста, ниньо? Тебе повезло, говорила ей Хертрудис, с ним не пропадешь, такой не обманет. Да очень просто, Амбросио: Амалия дважды приходила к нам, просила отца, чтоб заступился, помог вытащить априста из тюрьмы. Так и узналось, Амбросио.

Часть вторая

I

Здесь куда лучше, чем у сеньоры Соилы, думала Амалия, и чем в лаборатории, вот уж неделя, как Тринидад мне не снится. Чем ей так нравился этот особнячок в квартале Сан-Мигель? Он был поменьше, чем у сеньоры Соилы, тоже двухэтажный, красивый такой, и сад такой ухоженный, просто прелесть. Садовник приходил раз в неделю, поливал газоны, подрезал герани, лавры, подстригал вьюнок, опутывавший фасад кудрявой паутиной. В холле было вделанное в стену зеркало, столик на длинных ножках, а на столике — китайская ваза, ковер в комнате изумрудный, а кресла — цвета янтаря, и стояли низенькие пуфики. И бар ей тоже очень нравился: бутылки с разноцветными этикетками, фарфоровые зверюшки, обернутые в целлофан коробки сигар. И картины на стенах: вид Пласы-да-Ачо, петушиный бой в Колисео. А в столовой стол был совсем диковинный — не то круглый, не то квадратный, и стулья с высокими спинками, как исповедальня. А в буфете чего-чего только не было: и посуда, и столовое серебро, и стопки салфеток, и чайные сервизы, и стаканы, и бокалы, и фужеры — высокие, низкие, широкие, узкие, и рюмки всех видов. В вазах всегда свежие цветы — Амалия по очереди с Карлотой меняли их ежедневно: то розы, то гладиолусы — и пахли так сладко, а буфетную как будто только вчера выкрасили в белый цвет. Сколько там было всяких жестянок — тысячи, не меньше — с яркими наклейками, а на наклейках — Микки-Маус, Утенок Дональд, Супермен, — коробок с печеньем, пачек галет, пакетиков хрустящего картофеля, и ящики с пивом, с виски, с минеральной водой. В исполинском холодильнике хранились овощи, зелень, нарядные бутылочки молока. Кухня выложена черно-белой плиткой, и был из нее ход прямо в патио, где помещались комнатки Амалии, Карлоты и Симулы, и их ванная — там тебе и унитаз, и душ, и умывальник.

Тупая игла ввинчивалась в мозг, молоток стучал в висках. Он открыл глаза, надавил на шпенек будильника, пытка кончилась. Еще полежал неподвижно, глядя в фосфоресцирующий свод над головой. Уже четверть восьмого. Снял трубку внутреннего телефона, приказал подать машину к восьми. Пошел в ванную комнату, двадцать минут мылся, брился, одевался. От холодной воды в висках заломило еще сильней, сладковатый вкус зубной пасты не избавил от горечи во рту — мутит, что ли? Он прикрыл глаза и увидел, как синеватые язычки пламени лижут его внутренности, как медленно струится под кожей вязкая густая кровь. Все мышцы одеревенели, в ушах стоял звон. Поднял веки: надо было поспать подольше. Спустился в столовую, отодвинул рюмочку со сваренным всмятку яйцом, ломтики поджаренного хлеба, с омерзением выпил залпом чашку черного кофе. Две облатки «алька-зельтцер» на полстакана воды. Отхлебнул мгновенно забурлившую жидкость и отрыгнул. В кабинете, укладывая в портфель бумаги, выкурил подряд две сигареты. Вышел, и в дверях дежурные охранники отдали ему честь. Утро было погожее, ясное, солнце играло на крышах Чаклакайо, зелень садов и кусты вдоль берега реки казались особенно свежими. Ожидая, когда Амбросио выведет из гаража машину, он опять закурил.

Сантьяго заплатил за два горячих пирожка с мясом и кока-колу, вышел — проспект Карабайа горел, пылал, жег огнем. Стекла трамвая повторяли неоновые буквы реклам, и небо отливало красным, словно Лима и вправду превратилась в преисподнюю. Вереницы поблескивающих муравьев тянулись по всем тропинкам, прохожие сновали между машинами, хуже нет попасть в час пик, когда все конторы закрываются, говорила обычно сеньора Соила, переводя дух и жалобно постанывая, и Сантьяго ощутил щекочущую пустоту где-то под ребрами: сегодня уже восьмой день. Он вошел в подъезд: толстые рулоны бумаги у закопченых стен, пахнет краской, ветхостью, больницей. Он подошел к вахтеру в синем форменном костюме: где я могу видеть сеньора Вальехо? Второй этаж, до конца коридора, там увидите табличку. Одолевая тревогу, он зашагал по широченным ступеням — они скрипели, словно их еще в незапамятные времена изъели крысы, источил жучок. Похоже, лестницу не подметали никогда. Зачем было просить сеньору Лусию, чтобы отгладила ему костюм, зачем целый соль отдал чистильщику ботинок? Вот, наверно, редакция: дверь настежь, и никого нет. Он остановился, жадным взором девственника окинул пустые столы, пишущие машинки, плетеные корзины для мусора, прикнопленные к стенам фотографии. Они работают по ночам, а днем отсыпаются, подумал он, это богемная профессия, даже немного романтическая. Он вытянул руку и негромко, скромно постучался.

II

Отродясь не видела Амалия, чтоб люди жили, как жила сеньора Ортенсия. Все кувырком, все шиворот-навыворот. Просыпалась поздно. В десять Амалия подавала ей завтрак вместе со всеми газетами и журналами, какие только продавались в киоске на углу, но хозяйка, выпив свой сок и кофе с тостиками, еще долго оставалась в постели, читала или просто нежилась, и выходила не раньше полудня. Симула представляла ей счета, а потом хозяйка с рюмочкой, бутылочкой, коробочкой конфет усаживалась в гостиной, крутила пластинки. Начинались телефонные разговоры. Ну, это еще было похоже, как перезванивалась с подружками сеньорита Тете: ты видела ту чилийку, которая теперь выступает в «Амбесси»? ты читала в «Ультима Ора», что Лулу прибавила десять кило, Кетита? но потом начиналось совсем другое. Чаще всего разговаривала с сеньоритой Кетой, делилась с нею новостями и сплетнями, крыла всех на чем свет стоит. Ох, как она ругалась! В первые дни Амалия ушам своим не верила, слыша: а правда, Кетита, что Курочка все-таки выходит за этого педераста? А засранка-то эта, Пакета, скоро совсем лысая будет, а то еще и похлеще, и самые уличные, черные слова выговаривались как ни в чем не бывало да еще и со смехом. Иногда матерщина долетала до кухни, и тогда Симула плотней закрывала дверь. Поначалу Амалия просто столбенела, а потом вошла во вкус и бежала в буфетную послушать, о чем судачит хозяйка с сеньоритой Кетой, или с сеньоритой Карминчой, или с сеньоритой Люси, или с сеньоритой Ивонной. До обеда хозяйка уже успевала пропустить две-три рюмочка, щеки у нее разгорались, глаза блестели, она сыпала добродушными шуточками — ну, Карлота, как твоя невинность? — от которых Карлота застывала с открытым ртом, не зная, что тут отвечать, — Амалия, какой у тебя любовник? — и Амалия терялась, и смущалась, и бормотала, что никакого любовника у нее нет, а та только хохотала: ничего, это сейчас никакой, зато потом сразу двоих заведешь.

Чем он так его раздражал? Лоснящейся физиономией, поросячьими глазками, льстивыми улыбочками? Или этим запахом — запахом стукача: смешанным ароматом доносов, публичного дома, потных подмышек, недолеченного триппера? Нет. Но чем же тогда? Лосано сидел в кресле и методично раскладывал на столике листки и тетради. Он взял карандаш, сигареты, сел напротив.

— Ну, как себя ведет Лудовико? — улыбнулся, подавшись всем телом вперед, Лосано. — Вы им довольны, дон Кайо?

— Мне очень некогда, — был ответ. — Постарайтесь покороче.

III

Однажды утром после очередных гостей пришлось Амалии несказанно удивиться. Она услышала, как сошел вниз хозяин, потом увидала в окно, как отъехала машина, как покинули свой пост охранники на углу. Тогда она поднялась в спальню, чуть слышно стукнула в дверь — можно, сеньора, я туфли заберу почистить? — открыла и на цыпочках вошла. Вон они, у туалетного столика. Она различала крокодильи лапы кровати, ширму, шкаф, все остальное тонуло в теплой, надышанной полутьме. Уже в дверях она обернулась, посмотрела на кровать. И похолодела: на кровати спала и сеньорита Кета. Простыни и одеяло сбились, сеньорита лежала к ней лицом, одна рука закинута на бедро, другая свесилась, а сама сеньорита была голая, голая! Теперь за ее смуглой спиной видела она и белое плечо, белую руку, иссиня-черные хозяйкины волосы: она спала, повернувшись к стене, укрывшись простыней. Амалия стала выбираться из комнаты, ступая словно по битому стеклу, и уже на самом пороге неодолимое любопытство заставило ее еще раз обернуться — пятно темное, пятно светлое, и обе спят так тихо и мирно, но что-то странное, таящее непонятную угрозу исходило от кровати, и отражался в зеркальном потолке дракон, словно вывихнувший себе все свои лапы и шею. Тут одна из спящих пробормотала что-то невнятное, и Амалия, испугавшись, поскорей выскользнула из спальни, дыша так, словно за ней гнались. На лестнице напал на нее неудержимый смех, а на кухню она прибежала, зажимая себе рот, задыхаясь. Карлота, Карлота, хозяйка-то спит в одной постели с сеньоритой Кетой, — тут понизила голос, выглянула в патио, — и обе в чем мать родила. Подумаешь, сказала Карлота, сеньорита часто остается ночевать, — но вдруг раскрыла рот и тоже зашептала, — и обе, говоришь, голые? И все утро, покуда они прибирались, поправляли криво висевшие картины, меняли воду в кувшинах и вазах, выбивали ковры, то и дело подталкивали друг друга локтями: а хозяин-то, значит, на диванчике, в кабинете, — изнемогая от смеха, — или под кроватью? — и даже слезы наворачивались на глаза от сдерживаемого смеха, и они хлопали друг друга по спине — да как же это понимать? да что же у них творится? — и Карлота фыркала, а Амалия закусывала руку, чтоб не прыснуть. Тут вернулась ходившая за покупками Симула: и что это вас разбирает? Да нет, ничего, по радио смешную постановку передавали. Хозяйка с сеньоритой поднялись за полдень, покушали прочесноченных мидий, запили ледяным пивом. Сеньорита была в хозяйкином халате, коротковатом ей. Звонить в тот день они никуда не стали, крутили пластинки и разговаривали, а под вечер сеньорита Кета ушла.

— Только пришел, дон Кайо, примете его?

— Приму.

Через секунду дверь отворилась — золотистые кудряшки, гладкие, пухлые розовые щечки, упругий бесшумный шаг. Теноришка, подумал он, херувимчик, евнух.

IV

Она как раз из аптеки пришла, несла два рулона туалетной бумаги, и тут у черного хода в дверях столкнулась нос к носу с Амбросио. Чего насупилась, сказал он, я не к тебе пришел. А она: да уж, у меня тебе делать нечего. Вон машина стоит, показал Амбросио, я привез дона Фермина к дону Кайо. Дона Фермина — к дону Кайо? А что тут особенного, чего удивляться? Она и сама не знала, почему ее это так удивило, хотя уж больно они были разные. Она попыталась было представить дона Фермина в хозяйкиной гостиной, среди хозяйкиных гостей — и не смогла.

— Ты ему лучше на глаза не попадайся, — сказал Амбросио. — А то он расскажет, что ты у них служила и получила расчет, а потом и лабораторию, куда он тебя устроил, бросила. Смотри, как бы и сеньора Ортенсия тебя не турнула.

— Ты просто не хочешь, чтоб дон Кайо знал, что это ты меня сюда устроил, — сказала Амалия.

— Не хочу, — сказал Амбросио. — Только дело тут не во мне, а в тебе. Я ж тебе говорил: с тех пор, как я ушел от дона Кайо, он меня возненавидел. Мне-то что — я у дона Фермина служу. А если он про тебя узнает, сейчас же выставит.

— Скажите пожалуйста, — сказала она. — Как ты стал обо мне заботиться.

V

Всю неделю Амалия была как во сне. О чем ты все думаешь? — допытывалась Карлота, а хозяйка, сеньора Ортенсия: эй, хватит витать в облаках, спустись на землю. Она уже не злилась на него и не ругала себя, что согласилась с ним прогуляться и сходить на корриду и в кино. Как-то ночью она стала мечтать о том, что в воскресенье встретится с ним на трамвайной остановке. Однако в воскресенье Карлота с Симулой отправлялись на крестины, и потому ее выходной пришелся на субботу. Куда ж идти? — навестить Хертрудис, столько времени не видались. Пришла в лабораторию как раз к концу смены, и Хертрудис повела ее к себе обедать. Бессовестная, где ж ты пропадала, я столько раз ходила к сеньоре Росарио, а она не знает, где ты теперь служишь, как живешь. Амалия уж было собралась рассказать, что снова виделась с Амбросио, но вовремя спохватилась, смолчала: она ведь так его поносила раньше. Решили встретиться с Хертрудис в следующее воскресенье. Вернулась в Сан-Мигель рано и все-таки сразу улеглась. Дура ты дура, думала она, он так над тобой измывался, а ты все из головы его выкинуть не можешь. Приснился ей в ту ночь Тринидад. Он ее ругал, обзывал нехорошими словами, а потом стал весь бледный и сказал: скоро ко мне попадешь, встретимся. В воскресенье Симула и Карлота ушли еще утром, а потом уехала и хозяйка с сеньоритой Кетой. Амалия прибралась, села в гостиной, включила радио, а там все скачки да футбол, и когда в дверь постучали, она сердито крикнула: войдите. И вошел он.

— Сеньоры Ортенсии дома нет? — И был он в своей синей форменной тужурке, в шоферской фуражке.

— Ты ее боишься? — серьезно спросила Амалия.

— Дон Фермин надавал мне поручений, а я выкроил минутку, чтоб увидеть тебя, — сказал он с улыбкой, словно не слышал ее слов. — Машину оставил на углу. Дай бог, чтоб сеньора Ортенсия ее не узнала.

— Ты чем дальше, тем больше боишься дона Фермина, — сказала Амалия.