Зеленый Дом

Льоса Марио Варгас

Марио Варгас Льоса (р. 1936) — перуанский прозаик, один из ведущих писателей-новаторов современной латиноамериканской литературы, автор популярных во всем мире романов: «Город и псы», «Капитан Панталеон и Рота добрых услуг», «Тетушка Хулия и писака» и многих других. В романе «Зеленый Дом» Варгас Льоса использует изощренную технику монтажа с мгновенными переключениями времени и места действия, позволяющую увидеть действительность с разных точек зрения.

Читатель! Прежде чем раскроешь эту книгу, выслушай честное предупреждение: если ты жаждешь попасть в мир мудрых мыслей и высокоинтеллектуальных сентенций, лучше уж вовсе за нее не приниматься. Герои «Зеленого Дома» занимаются контрабандой и ловлей черепах, совершают бандитские набеги и побеги из тюрем, предают, любят и убивают, страдают и кутят, и в этом водовороте захватывающих событий словно забывают о своем долге поделиться с нами хоть сколько-нибудь глубокими откровениями.

Часть I

Сержант бросает взгляд на мать Патросинию — слепень все там же. Лодка покачивается на мутных водах между двумя стенами деревьев, источающих горячие, липкие испарения. Укрывшись под навесом из пальмовых листьев от зеленовато-желтого полуденного солнца, голые до пояса, спят жандармы: голова Малыша покоится на животе Тяжеловеса, по телу Блондина ручьями струится пот, Черномазый храпит с раскрытым ртом. Лодку эскортирует туча москитов, между телами мелькают бабочки, осы, жирные мухи. Лоцман Ньевес левой рукой вертит штурвал, в правой держит сигарету, и его бронзовое лицо под соломенной шляпой хранит невозмутимое выражение. Странное дело, почему это здешние не потеют, как все люди? Мать Анхелика лежит на корме с закрытыми глазами; лицо ее изборождено бесчисленными морщинами; время от времени она кончиком языка слизывает пот, выступивший на верхней губе, и сплевывает. Бедная старушка, не по силам ей эти мытарства. Слепень взмахивает синими крылышками, плавно взлетает с розового лба матери Патросинии и, кружа, теряется в слепяще-белом свете. Лоцман приготавливается выключить мотор: подходим, сержант, за этой расселиной Чикаис. Но сержанту сердце говорит, что никого там не будет. Мотор умолкает, монахини и жандармы раскрывают глаза, поднимают головы, оглядываются по сторонам. Лоцман Ньевес, стоя, загребает веслом то слева, то справа, лодка бесшумно приближается к берегу, солдаты встают, надевают рубахи и фуражки, поправляют гетры. За излучиной реки стена зарослей на правом берегу внезапно расступается, и в прогале показывается узкая полоска красноватой земли — глубокий овраг, который спускается к маленькой бухте, полной тины, усеянной валунами, заросшей тростником и папоротником. У берега не видно ни одного каноэ, в овраге ни одной человеческой фигуры. Лодка садится на мель, Ньевес и солдаты спрыгивают и шлепают по свинцово-серой грязи. Так и есть, ни одной живой души, правильно говорят мангачи

[1]

— сердце не обманывает. Сержант стоит на носу, наклонившись над штевнем, лоцман и жандармы подтаскивают лодку к твердой земле. Пусть помогут мамашам, пусть возьмутся по двое за руки, сделают стульчик и перенесут их, чтоб не замочились. Мать Анхелика важно восседает на руках у Черномазого и Тяжеловеса, мать Патросиния с минуту мешкает в нерешительности, когда Малыш и Блондин берутся за руки и подставляют ей стульчик, а садясь, краснеет как рак. Жандармы, пошатываясь, идут через отмель и опускают монахинь на землю там, где кончается грязь. Сержант спрыгивает и подходит к откосу оврага, а мать Анхелика уже с решительным видом взбирается вверх по склону, следом за ней спешит мать Патросиния, обе карабкаются на четвереньках и скрываются в облаках красноватой пыли. Земля в овраге рыхлая, сержант и жандармы на каждом шагу увязают по колено, идут, согнувшись в три погибели, задыхаясь от пыли, прижимая платок ко рту. Тяжеловес чихает и отплевывается. Наверху они отряхают друг друга, и сержант осматривается: круглая поляна, горстка хижин с коническими крышами, узкие полоски маниоки и бананов, а вокруг густой лес. Между хижинами — деревца, с ветвей которых свисают овальные кошели — гнезда паукаров

Мать Патросиния, напротив, стоит неподвижно, спрятав руки в складках сутаны, и обегает глазами безлюдное селение. Всколыхнув ветви деревьев, взлетает стая птиц с зелеными крыльями, черными клювами и синими грудками. Они с пронзительными криками кружат над опустелыми хижинами Чикаиса, а солдаты и монахини следят за ними взглядом, пока они не пропадают в зарослях, и еще с минуту прислушиваются к их затихающему гомону. Здесь есть попугайчики, это надо иметь в виду на случай, если не будет еды. Но от них, мать моя, бывает дизентерия, попросту сказать, понос. Из оврага показывается соломенная шляпа и загорелое лицо лоцмана Ньевеса. Вон как перепугались агваруны

I

Хлопнула дверь, и начальница подняла голову от письменного стола: в кабинет как вихрь влетела мать Анхелика и, остановившись, уронила бескровные руки на спинку стула.

— В чем дело, мать Анхелика? Что это с вами?

— Они убежали, мать! — пролепетала мать Анхелика. — Боже мой, все до одной.

— Что вы говорите, мать Анхелика? — вскричала начальница и, вскочив на ноги, направилась к двери. — Воспитанницы?

— Боже мой, Боже мой, — кивая, причитала мать Анхелика. Короткими, быстрыми, частыми движениями головы она напоминала клюющую курицу.

II

— Ты сам дьявол во плоти, — сказала мать Анхелика и наклонилась над темной фигурой Бонифации, припавшей к земле, как затравленный зверь. — Злодейка, неблагодарная.

— Нет ничего хуже неблагодарности, Бонифация, — медленно проговорила начальница. — Даже животные благодарны тем, кто им делает добро. Посмотри на обезьянок, когда им кидают бананы.

Лица, руки, покрывала монахинь, казалось, фосфоресцировали в полутьме кладовой.

— Когда-нибудь ты поймешь, что ты наделала, и раскаешься, — сказала мать Анхелика. — А не раскаешься — попадешь в ад, окаянная.

Воспитанницы спят в мрачном помещении с голыми стенами, длинном и узком, как туннель. Все три окна выходят на Ньеву, а единственная дверь — в широкий внутренний двор миссии. К стенам прислонены брезентовые койки, которые воспитанницы раскладывают на ночь и складывают, когда встают. Бонифация спит на деревянной кровати по другую сторону двери, в каморке, которая как бы вклинивается между спальней воспитанниц и внутренним двором. Над кроватью распятие, а возле нее сундук Кельи монахинь находятся на другом конце двора, в главном здании — белом строении с двускатной крышей, множеством симметрично расположенных окон и крыльцом с деревянной балюстрадой. Рядом с главным зданием — столовая и классная, где воспитанниц учат говорить по-испански, читать по складам, считать, шить и вышивать. Уроки закона Божьего и морали проходят в часовне. В углу двора — нечто вроде сарая, примыкающего к саду миссии; высокая труба краснеет среди ветвей, выглядывающих из-за стены Это кухня.

III

— Не строй из себя маленькую девочку. Хватит реветь, для этого в твоем распоряжении была целая ночь, — сказала начальница.

Бонифация поцеловала край ее сутаны.

— Скажи, что мать Анхелика не придет. Скажи, мать, ты добрая.

— Мать Анхелика бранит тебя за дело, — сказала начальница. — Ты оскорбила Бога и обманула наше доверие.

— Мне неважно, что она меня бранит, — сказала Бонифация. — Я только не хочу, чтобы она злилась. Разве ты не знаешь, что, когда она злится, на нее всегда нападает хворь.

IV

— Они стучали зубами от страха, — сказала Бонифация, — и я заговорила по-ихнему, чтобы они успокоились. Если бы только ты их видела, мать.

— Почему ты скрывала, что говоришь на языке агварунов, Бонифация? — сказала начальница.

— Матери и так чуть что шпыняют меня: опять из тебя дикость прет, опять ты ешь руками, язычница, — сказала Бонифация. — Я стыдилась, мать.

Она за руки ведет их из кладовой и на пороге своей каморки знаком велит им подождать. Они жмутся к стене. Бонифация входит, зажигает лампу, открывает сундук, достает связку заржавленных ключей, выходит и снова берет за руки девочек.

— Это верно, что язычника привязали к капироне? — сказала Бонифация. — Что ему остригли волосы и он остался с голой головой?

Часть II

Моторка рокоча подходит к пристани, и из нее выскакивает Хулио Реатеги. Он поднимается к площади Санта-Мария де Ньевы — жандарм бросает палку, собака ловит ее на лету и приносит хозяину — и, поравнявшись с капиронами, видит группу людей, выходящих из домика, где помещается губернаторская управа. Он машет им рукой, они смотрят на него, оживляются, кидаются ему навстречу — как они рады, вот приятная неожиданность. Хулио Реатеги пожимает руки Фабио Куэсты — почему он не известил его, что приедет? — Мануэля Агилы — они ему этого не простят, — Педро Эскабино — они бы приготовились принять его как подобает, — Аревало Бенсаса — сколько дней дон Хулио пробудет здесь на этот раз? Нисколько, он заехал буквально на минуту и тут же отправляется дальше, они ведь знают, что за жизнь он ведет. Они заходят в управу, дон Фабио откупоривает несколько бутылок пива, они пьют. Все ли благополучно в Ньеве? Что слышно в Икитосе? Как обстоят дела с язычниками? В двери и окна заглядывают большеротые скуластые агваруны с холодными глазами. Когда Хулио Реатеги и Фабио Куэста выходят на площадь, жандарм все еще играет с собакой. Они поднимаются по склону холма, направляясь к миссии, и из всех домов их провожают любопытными взглядами. Ах уж эти женщины, дон Фабио, из-за такого пустяка ему приходится терять целый день, он только к ночи доберется до лагеря, а дон Фабио — на что же тогда друзья, дон Хулио? Стоило написать ему несколько строк, и он бы все устроил. Конечно, дон Фабио, но пока он списывался бы, прошел бы добрый месяц, а кого все это время пилила бы сеньора Реатеги? Они подходят к главному зданию и не успевают постучать, как дверь открывается. Как поживаете, — засаленный фартук, — мать Гризельда, — сутана, — посмотрите-ка, кто приехал, — краснощекое лицо — не узнаете? Ах, это сеньор Реатеги — легкий вскрик — проходите, — приветливый жест, — проходите, дон Хулио, очень приятно, а его не удивило бы, если бы мать его не узнала, у него, должно быть, ужасный вид. Ни на минуту не умолкающая мать Гризельда прихрамывая ведет их через затененный переход, открывает дверь, указывает на брезентовые стулья — то-то обрадуется мать начальница, и как она ни занята — дону Хулио надо побывать в часовне, он увидит, сколько там изменений, — она сейчас же придет. На письменном столе — распятие и лампа, на полу — коврик из чамбиры, на стене — образ Божьей Матери. Ослепительно яркое солнце светит в окна и, как языки пламени, лижет потолочные балки. Всякий раз, когда Хулио Реатеги бывает в церкви или в монастыре, он испытывает, дон Фабио, необычайное чувство, задумывается о душе, о смерти, как в юности, когда эти мысли не дают нам спать по ночам, и с губернатором происходит точнехонько то же самое, дон Хулио, побывав у монахинь, он уходит другим человеком -помышляет только о высоких материях. Может быть, в глубине души они оба немножко мистики? Вот и он подумал то же самое — дон Фабио гладит себя по лысине, — как остроумно: немного мистики. Сеньора Реатеги посмеялась бы, если бы услышала их, ведь она всегда говорит — ты еретик, Хулио, и попадешь в ад, а кстати, в прошлом году он наконец доставил ей удовольствие — в октябре они съездили в Лиму. На шествие? Да, во славу Господа-чудотворца. Дон Фабио видел фотографии, но быть там самому, наверное, гораздо интереснее. Это правда, что негры одевались в фиолетовое? Да, и самбо тоже, и чоло, и белые, пол-Лимы ходило в фиолетовом, это что-то ужасное, дон Фабио, провести три дня в такой давке — дело не шуточное, что за толкотня, что за запахи, а сеньора Реатеги хотела, чтобы и он тоже надел монашеское одеяние, но на это он не пошел даже из любви к ней. Из сада в помещение врывается громкий шум голосов, смех, беготня, и они поворачивают головы к окнам. Шум голосов, смех, беготня. Очевидно, у девочек перемена. Сколько их теперь? Судя по шуму, человек сто, но дон Фабио говорит, что около двадцати. В воскресенье был парад, и они пели национальный гимн, очень хорошо, дон Хулио, на чистом испанском языке. Без сомнения, дону Фабио нравится в Санта-Мария де Ньеве, с какой гордостью он рассказывает о здешней жизни. Значит, губернаторствовать лучше, чем быть администратором гостиницы? А ведь если бы он остался в Икитосе, у него было бы сейчас хорошее положение, то есть в материальном смысле хорошее. Но губернатор уже стар, и хотя сеньору Реатеги может показаться, что это неправда, он не корыстливый человек. Помнит ли дон Хулио, как он говорил — вы и месяца не выдержите в Санта-Мария де Ньеве? А вот видите, выдержал и, если Бог даст, никогда отсюда не уедет. Почему он так добивался этого назначения? Хулио Реатеги до сих пор не может этого понять. Почему дону Фабио захотелось занять после него это место? Чего ему было надо? А дон Фабио: пользоваться уважением. Пусть дон Хулио не смеется, никто не знает, какие унижения ему приходилось терпеть, — пока дон Хулио не взял его в гостиницу, он жил милостыней. Ну полно, дон Фабио, что это он пригорюнился, ведь здесь, в Ньеве, все его очень любят, разве он не достиг того, чего хотел? Да, его уважают, жалованье у него, правда, не бог весть какое, но вместе с тем, что сеньор Реатеги дает ему, чтобы его поддержать, на жизнь хватает, и этим он тоже обязан ему, ах, дон Хулио, он не находит слов. Сквозь шум голосов, смех, беготню прорывается лай собаки и трескотня попугайчиков. Хулио Реатеги закрывает глаза, дон Фабио задумчиво поглаживает лысину. Да, знает ли дон Хулио, что умерла мать Асунсьон? Получил ли он его письмо? Получил, и сеньора Реатеги написала в миссию, выразила соболезнование, а он приписал несколько строк от себя, славная была монашенка, и дон Фабио: да, дон Хулио, он даже сделал не совсем законную вещь, распорядился приспустить флаг губернаторства, чтобы как-то присоединиться к трауру. А как поживает мать Анхелика? Эта старушка по-прежнему крепка как скала? Слышатся приближающиеся шаги. Они встают и идут навстречу начальнице. Дон Хулио, мать, — белая рука — для этого дома честь снова видеть в своих стенах сеньора Реатеги, она очень рада, садитесь, пожалуйста, а они как раз говорили о бедной матери Асунсьон. Бедной? Вовсе нет, ведь она на небесах. А как поживает сеньора Реатеги? Когда они снова увидят патронессу часовни? Сеньора Реатеги мечтает приехать, но так сложно добираться сюда из Икитоса, ведь Санта-Мария де Ньева, можно сказать, на краю света, и кроме того, разве не страшно путешествовать через сельву? Только не для дона Хулио Реатеги — начальница улыбается, — ведь он разъезжает по всей Амазонии и везде чувствует себя, как дома, но Хулио Реатеги делает это не ради удовольствия, если бы он сам за всем не смотрел, все пошло бы к чертям, простите за выражение, мать. Дон Хулио не сказал ничего неприличного, у них здесь тоже нужен глаз да глаз, чтобы избежать козней дьявола. Теперь воспитанницы поют хором и кто-то, видно, дирижирует ими. При каждой паузе дон Фабио аплодирует кончиками пальцев, улыбается, кивает. Получила ли мать письмо сеньоры Реатеги? Да, в прошлом месяце, но она не думала, что дон Хулио приедет так скоро. Вообще говоря, она предпочитает, чтобы воспитанницы покидали миссию в конце года, а не посреди занятий, но, поскольку он дал себе труд приехать лично, ради него они, конечно, сделают исключение. А он, по правде говоря, решил одним выстрелом убить двух зайцев, ему надо было заглянуть в лагерь под Ньевой — там, говорят, лесорубы нашли розовое дерево, вот он и воспользовался случаем, чтобы заскочить сюда. Начальница кивает. Их воспитаннице поручат ухаживать за девочками? Так как будто писала сеньора Реатеги. Ах, мать, если бы вы видели, какие это прелестные девочки, дон Фабио представляет себе, а начальница знает их по фотографиям, которые прислала ей сеньора Реатеги, старшенькая просто куколка, а у малышки такие огромные глаза. Наверное, пошли в мать, ведь сеньора Реатеги такая красавица, дон Фабио говорит это с полным уважением, дон Хулио. Их няня вышла замуж, а мать начальница не представляет себе, до чего мнительна сеньора Реатеги, она бракует всех девушек, которые приходят наниматься, говорит, что они грязные, что они заразят девочек какими-нибудь болезнями, ей вечно мерещатся всякие ужасы, а в результате вот уже два месяца она у них сама за няньку. В этом отношении — дон Фабио слегка подается вперед — сеньора Реатеги может быть совершенно спокойна — хлопает себя по колену, — отсюда ни одна девушка не выходит грязнухой или больной — улыбается, — не так ли, мать? — делает легкий поклон — приятно смотреть, в какой чистоте их держат, а Реатеги — да, мать, меня просила замолвить за нее словечко супруга доктора Портильо. Что, у нее тоже затруднения с прислугой? Да, дон Фабио, в Икитосе все труднее найти дельных людей, нельзя ли и для нее прихватить одну из девушек, мать? Да, можно, дон Хулио, — начальница слегка поджимает губы, — но пусть он не говорит об этом так легко, — голос ее становится тонким — миссия не агентство по найму прислуги. С лица Реатеги сбегает улыбка, он смущенно похлопывает ладонью по подлокотнику. Может быть, она превратно истолковала его слова? Начальница разглядывает распятие, дон Фабио ерзает на стуле, потирает лысину, моргает, — может быть, мать превратно истолковала слова дона Хулио? Но начальница продолжает: ему известно, из какой среды вышли эти девочки, как они жили, пока не попали в миссию, — Хулио Реатеги уверяет мать, что это просто недоразумение, что она его неправильно поняла, — а по выходе из миссии девочкам некуда деться, в индейских деревушках неспокойно, и даже если бы можно было разместить девочек по семьям, они уже не свыклись бы с этой жизнью, что ж им, опять ходить голыми — начальница делает любезный жест, — поклоняться змеям — но улыбка у нее ледяная, — есть вшей? Это его вина, мать, он неудачно выразился, и она придала его словам другой смысл. Но они не могут и оставаться в миссии, дон Хулио, это было бы несправедливо, не правда ли, они должны уступить место другим. Предполагается, что такие люди, как они, помогут матерям включить этих девочек в цивилизованный мир, что они облегчат им доступ в общество — как раз это он и имел в виду, мать, разве она его не знает? — и в миссии дают приют этим детям и воспитывают их для того, чтобы обращать души к Богу, а не для того, чтобы поставлять служанок состоятельным семьям, пусть он простит ее за откровенность. Он это прекрасно знает, мать, и поэтому он и его супруга всегда сотрудничали с миссией, но если его просьба неуместна, будем считать, что этого разговора не было, и пусть, ради Бога, мать не беспокоится. Насчет них начальница не беспокоится, она знает, что сеньора Реатеги весьма благочестива и что девочка будет в хороших руках. Но доктор Портильо, мать, лучший адвокат в Икитосе, бывший член парламента, если бы речь шла не о достойной, известной семье, разве Хулио Реатеги взял бы на себя смелость хлопотать за нее? Но он повторяет: пусть мать больше не думает об этом, и начальница снова улыбается — он обиделся на нее? Ничего, всем время от времени делают внушение, и это никому не вредит — Хулио Реатеги откидывается на спинку стула, — мать, так сказать, выдрала его за уши, заставила почувствовать себя виноватым, ему это только полезно, а начальница: если дон Хулио ручается за этого сеньора, она ему верит, но не позволит ли он задать ему кое-какие вопросы? Какие угодно, мать, он понимает, что предосторожности никогда не мешают, это вполне естественно, но она может ему поверить, доктор Портильо и его супруга — прекрасные люди и будут обращаться с девушкой очень хорошо, кормить и одевать ее, и даже платить ей жалованье. В этом начальница не сомневается, дон Хулио. Она опять поджимает свои тонкие губы. Ее интересует другое. Будут ли они заботиться, чтобы девочка сохранила то, что приобрела здесь? Не допустят ли они по небрежности, чтобы пошло насмарку то, что ей дали в миссии? Вот что она имеет в виду, дон Хулио. Ах, мать не знает Портильо! Анхелита каждый год устраивает рождественские праздники для бедных, она сама собирает пожертвования в лавках и раздает их в предместьях. Мать может быть уверена, что Анхелита будет брать с собой девушку на все церковные процессии, какие будут в Икитосе. Матери не хочется больше докучать ему, но у нее есть еще один вопрос: возьмет ли он на себя ответственность за обеих девушек? Еще бы, мать, с величайшим удовольствием, на случай любой жалобы или какого-нибудь происшествия он готов подписать надлежащее обязательство от своего собственного имени и от имени доктора Портильо. Значит, они договорились, дон Хулио, и начальница сейчас приведет девочек; а кроме того, мать Гризельда, конечно, приготовила для них что-нибудь освежающее, при такой жаре это не повредит, не правда ли, и дон Фабио радостно воздевает руки: они всегда так любезны. Начальница выходит. Солнечные пятна на потолочных балках уже потускнели; из сада все еще доносится пение воспитанниц. Что это значит, друг мой? Кто ей дал право? По милости этой монахини он провел пренеприятные минуты, дон Фабио, а тот: это чистая формальность, дон Хулио, просто матери очень любят этих сироток, и им грустно расставаться с ними, вот и все. Но разве офицерам из Форта Борха они задают такие вопросы? И разве к инженерам, которые проезжают через Ньеву, они лезут с такими сонетами? Оставьте, пожалуйста, дон Фабио. Лицо губернатора приобретает удрученное выражение. Мать, наверное, не в духе из-за какой-нибудь неприятности, не стоит обращать внимание, дон Хулио, но Реатеги не успокаивается: и пусть ему не говорят, что военные будут с ними обращаться лучше, чем они, военные заставят их работать как скотину, это уж точно, и не будут платить им ни сентаво, можете быть уверены, известно ли дону Фабио, какие гроши получают военные? И кроме того, его достаточно хорошо знают, и если он рекомендует Портильо, это что-нибудь да значит, дон Фабио, скажите на милость, где это видано. Хор в саду внезапно смолкает. Губернатор не понимает, в чем дело, начальница всегда такая обходительная, такая вежливая, ну да ладно, пусть дон Хулио не портит себе кровь. Он и не портит себе кровь, но его, как и всякого другого, возмущает несправедливость. Видимо, кончилась перемена. Дон Фабио костяшками пальцев барабанит по подлокотнику — ему тоже, дон Хулио, взвинтила нервы мать, он чувствовал себя, как в исповедальне. Они оборачиваются, и дверь открывается. Начальница несет блюдо с пирамидой печенья, а мать Гризельда — глиняный поднос со стаканами и кувшином, в котором пенится какой-то напиток. Две воспитанницы в кремовых пыльниках остаются возле двери, оробелые и нахохлившиеся. Браво, сок папайи! Ах уж эта мать Гризельда, всегда она их балует, и дон Фабио встает, а мать Гризельда смеется, прикрывая рукой рот. Монахини расставляют стаканы и разливают сок. Воспитанницы жмутся друг к другу возле двери, искоса поглядывая на посетителей. У одной из них рот полуоткрыт, и видны маленькие, остро отточенные зубы. Хулио Реатеги поднимает свой стакан — большое спасибо, мать, он просто умирал от жажды. Но они должны попробовать печенье, и пусть угадают, из чего оно, ну-ка? Ну-ка, дон Фабио? Они просто не представляют себе, такое вкусное, — из батата? — такое воздушное, — из маиса? — и мать Гризельда разражается смехом — из маниоки! Это ее собственное изобретение, и, когда он привезет сеньору Реатеги, она даст ей рецепт, а дон Фабио отпивает глоток и закатывает глаза: у матери Гризельды ангельские руки, за одно это она должна попасть в рай, а она: молчите, молчите, дон Фабио, пусть лучше они нальют себе еще сока. Они пьют, вытаскивают носовые платки, вытирают оранжевые следы вокруг губ. У Реатеги на лбу блестят капельки пота, лысина губернатора сияет как зеркало. Наконец мать Гризельда убирает со стола и уходит, шаловливо улыбнувшись гостям. Реатеги и губернатор смотрят на воспитанниц, те как по команде опускают головы. Здравствуйте, девушки. Молчание. Начальница делает шаг к двум неподвижным фигурам: ну подойдите же, что вы стоите у двери? Воспитанница с острыми зубами, волоча ноги, подходит чуть ближе и останавливается, не поднимая головы, а вторая не двигается с места, и Хулио Реатеги: ты тоже, дочка, не бойся, я тебя не съем. Воспитанница не отвечает, и лицо начальницы вдруг приобретает загадочное, слегка насмешливое выражение. Она выжидательно смотрит на Реатеги, и в его глазах загорается огонек любопытства. Губернатор манит рукой воспитанницу, которая стоит у двери, а начальница с улыбкой указывает на нее — дон Хулио ее не узнает? — и Хулио Реатеги поворачивается к девочке, моргая, смотрит на нее, шевелит губами, щелкает пальцами: ах, мать, неужели это она? Начальница утвердительно кивает. Ну и ну, Ему бы это и в голову не пришло. Она очень изменилась, дон Хулио? Очень, мать, если он приедет с ней, сеньора Реатеги будет очарована. Да ведь они же старые друзья, дочка, разве она не помнит его? Девочка с острыми зубами и губернатор с любопытством смотрят то на начальницу, то на Реатеги, а та, что стоит у двери, слегка приподнимает голову. Ее зеленые глаза контрастируют со смуглым лицом. Начальница вздыхает: с тобой же говорят, Бонифация, что это за манеры. Хулио Реатеги все рассматривает ее — Боже мой, мать, прошло уже года четыре, как время летит, как ты выросла, дочка, посмотрите только, совсем взрослая девушка. Начальница кивает — ну, Бонифация, поздоровайся же с сеньором Реатеги, — снова вздыхает — она должна его почитать, и его супругу тоже, они будут к ней очень добры. И Реатеги — не надо дичиться, дочка, они с ней немножко потолкуют, ведь она теперь прекрасно говорит по-испански, верно? И губернатор подскакивает на стуле — да ведь это та самая девочка из Уракусы! — и хлопает себя по лбу — ну да, конечно, наконец-то сообразил. А начальница -не строй из себя дурочку, Бонифация, дон Хулио подумает, что ей отрезали язык. Да что это ты, дочка, почему она плачет, что с ней случилось? Бонифация стоит, подняв голову, по щекам ее текут слезы, толстые губы крепко сжаты, и дон Фабио — ба, ба, глупышка, она должна радоваться, теперь у нее будет домашний очаг, а девочки сеньора Реатеги просто ангелочки. Начальница побледнела — что за глупая девочка! — теперь лицо у нее такое же белое, как ее руки, — о чем она плачет? Бонифация широко раскрывает свои зеленые, влажные глаза, пробегает по коврику — дочка! — падает на колени перед начальницей — глупышка! — хватает ее руку и прижимает к своему лицу. У девочки с острыми зубами вырывается смешок, а начальница лепечет — успокойся, Бонифация, и смотрит на Реатеги, — ведь она ей обещала, и ей, и матери Анхелике. Она пытается высвободить, руку, о которую Бонифация трется лицом, а Реатеги и дон Фабио смущенно и благожелательно улыбаются. Мясистые губы жадно целуют бескровные пальцы, а девочка с острыми зубами смеется, уже не таясь. Неужели она не понимает, что это делается для ее же блага? Где же с ней будут обращаться лучше, чем в доме сеньора Реатеги? Разве Бонифация забыла, что она обещала ей всего полчаса назад? И матери Анхелике тоже. Так-то она держит слово? Дон Фабио встает, потирает руки — ах уж эти девочки, такие чувствительные, чуть что в слезы, пусть дочка сделает над собой усилие, вот она увидит, как хорошо в Икитосе, какая добрая, какая святая женщина сеньора Реатеги, а начальница просит дона Хулио извинить ее, ей очень жаль, эта девочка никогда не капризничала, она просто не узнает ее, да успокойся же, Бонифация, и Хулио Реатеги — какие могут быть разговоры, мать, не хватало еще, чтобы она извинялась. Девочка привязалась к миссии, в этом нет ничего удивительного, и пусть лучше она не едет против воли, пусть лучше останется с матерями. Он возьмет другую, а Портильо придется поискать няню в Икитосе, но главное — пусть мать не беспокоится.

I

— Смотрите, — сказал Тяжеловес, — дождь перестает.

Серое небо рассекли, как трещины, голубые просветы, и, хотя в облаках еще погромыхивало, дождь уже прошел. Но в лесу, казалось, еще моросило: вокруг сержанта, жандармов и Ньевеса с ветвей деревьев, с усиков папоротника, с палатки скатывались крупные, теплые капли, и от этого грязь на берегу, превратившемся в трясину, пузырилась, будто кипела. У берега покачивалась лодка.

— Подождем, пока немного спадет вода, сержант, — сказал лоцман Ньевес. — После такого дождя на перекатах недолго и расшибиться.

— Конечно, дон Адриан, только надо устроиться поудобнее, а то мы как сельди в бочке. Давайте-ка, ребята, поставим вторую палатку. Здесь и переночуем.

Промокшие до нитки, в заляпанных грязью гетрах, жандармы раздевались, растирали тело, выжимали одежду. Лоцман Ньевес, шлепая по грязи, направился к лодке, и когда он добрался до нее, у него был такой вид, будто его вымазали дегтем.

II

— Здесь я чувствую себя хорошо, дон Адриан, — сказал сержант. — Здесь такие же ночи, как у нас. Теплые и светлые.

— Да, нет края лучше Монтаньи, — сказал Ньевес. — Паредес в прошлом году был в Сьерре и говорит, что там унылые места — ни деревца, одни только камни да облака.

Они сидели на террасе. Высоко стояла полная луна, и небо было усыпано звездами, и звездами была усеяна река; вдали, за лесом, окутанным мягкой тенью, фиолетовыми громадами вырисовывались отроги Кордильер. В камыше и папоротнике квакали лягушки, а в хижине слышался голос Лалиты и потрескиванье хвороста в очаге. На ферме громко лаяли собаки — дрались из-за крыс, если бы сержант видел, как они за ними охотятся. Ложатся под бананами и притворяются спящими, а как подойдет какая-нибудь поближе — хвать, и только косточки хрустят. Это их лоцман научил.

— В Кахамарке люди едят морских свинок, — сказал сержант. — Прямо с коготками, глазами и усиками. Они вроде крыс.

— Однажды мы с Лалитой проделали очень далекое путешествие через сельву, — сказал Ньевес. — Тогда и нам пришлось есть крыс. Мясо у них белое и нежное, как лососина, но плохо пахнет. Акилино им отравился, чуть не умер у нас.

III

Сержант, свесив голые ноги, сидел на крылечке поста. От порывов свистевшего в ушах ветра колыхался лес на холмах, гнулись капироны на площади Санта-Мария де Ньевы и даже хижины ходили ходуном. Селение тонуло в темноте, жандармы храпели, лежа голышом под москитными сетками. Сержант докуривал сигарету, когда на Ньеве из-за камышей внезапно показалась лодка с коническим шалашом на корме, бесшумно скользившая по воде. Тумана не было, и при свете луны с поста был ясно виден причал. Из лодки выскочила маленькая фигурка, пробежала между приколов по направлению к площади, скрылась в темноте, минуту спустя показалась опять, уже неподалеку от поста, и тогда сержант узнал Лалиту по ее решительной походке, пышным волосам, широким бедрам и размашистым движениям крепких рук. Он поднялся и стал поджидать ее.

— Здравствуйте, сержант, — сказала Лалита. — Как удачно, что вы не спите.

— Я на дежурстве, сеньора, — сказал он. — Очень рад вас видеть. Прошу извинить меня.

— За то, что вы в трусах? — засмеялась Лалита. — Ничего, чунчи и вовсе ходят нагишом.

— При такой жаре их можно понять, — сказал сержант, стыдливо прижимаясь к перилам. — Только вот москиты заедают, у меня все тело зудит.