Космическая трилогия

Льюис Клайв Стейплз

Друг и соратник Толкина в великом деле создания фантастических миров, Клайв Стейплз Льюис подарил читателям множество замечательных книг — от сказочно-аллегорических повестей о королевстве Нарния до романов о путешествиях в другие миры Вселенной.

«Космическая трилогия» считается одной из вершин творчества писателя. Если в цикле о королевстве Нарния битва между добром и злом происходит в вымышленной стране, то в «Космической трилогии» поле сражения — вся Солнечная система.

«За пределы Безмолвной планеты»

[1]

I

Не успели последние капли грозы простучать по листьям, как путник засунул карту в карман, устало поправил рюкзак за плечами и вышел на дорогу из-под раскидистого каштана, под ветвями которого укрывался от дождя. Оранжевый поток солнечных лучей еще лился в прореху между тучами на западе, но впереди, над холмами, небо уже потемнело. С каждого листа, с каждой травинки стекали капли, а дорога сверкала, словно ручей. Однако путник не стал любоваться пейзажем. Он решительно зашагал вперед с видом доброго ходока, который понял, что путь еще неблизок. Впрочем, так оно и было. Оглянувшись назад, он увидел бы в отдалении шпиль церкви в Наддерби и, верно, помянул бы недобрым словом негостеприимную маленькую гостиницу. От постояльцев она явно не ломилась, но в ночлеге ему все же отказали. Когда-то, во время одного из своих предыдущих походов, он уже бывал в этих краях, но с тех пор гостиница перешла в другие руки. Знакомый ему добродушный старик куда-то исчез, и теперь у руля — по словам официантки в баре — стояла некая «хозяйка». Эта особа, несомненно, принадлежала к той ортодоксальной британской школе содержателей постоялых дворов, для которых постояльцы — одна морока. В результате ему ничего не оставалось, как примириться с необходимостью прошагать еще добрых шесть миль до Стерка по ту сторону холмов, где, если верить карте, тоже имелась гостиница. Правда, богатый опыт подсказывал путнику, что не стоит возлагать на нее особые надежды, но выбора у него не было.

Высокий, немного сутуловатый, он шел быстрым решительным шагом, почти не глядя по сторонам, погруженный в свои мысли, помогавшие скоротать дорогу. На вид ему было лет тридцать пять — сорок; потертая одежда выдавала работника умственного труда, привыкшего проводить отпуск в пешем походе. Его легко было бы принять за врача или учителя, но ему недоставало добродушной снисходительности медика или неуловимой учительской жизнерадостности. На самом деле это был кембриджский ученый-филолог по имени Рэнсом.

Уходя из Наддерби, он рассчитывал, что по пути к Стерку набредет на какую-нибудь ферму и гостеприимные хозяева предложат ему заночевать. Но местность по эту сторону холмов оказалась почти необитаемой. Вдоль дороги за чахлой живой изгородью тянулись плоские, унылые поля капусты и турнепса. Даже деревья попадались редко. К югу от Наддерби места были плодороднее, там часто встречались приезжие, а впереди, за холмами, лежал густонаселенный промышленный район. Но здесь царило запустение. Уже спустились сумерки, птичий гомон смолк, и Рэнсома окружила тишина, необычная даже для сельской Англии. Хруст щебня под башмаками назойливо отдавался в ушах.

Мили две уже осталось позади, когда в глаза ему бросился огонек. Здесь, в тени холмов, уже почти стемнело, но надеждам на большой фермерский дом и ночлег не суждено было сбыться: подойдя поближе, он обнаружил крошечный коттедж постройки девятнадцатого века, уродливо сложенный из красного кирпича. Вдруг дверь коттеджа распахнулась и какая-то пожилая женщина выбежала навстречу Рэнсому, чуть не сбив его с ног.

— Ой, сэр, извините! — воскликнула она, увидев перед собой незнакомца. — Я думала, это мой Гарри идет.

II

В комнате, где оказался Рэнсом, странным образом совмещались убожество и роскошь. Окна без штор были наглухо закрыты ставнями, голый пол усеян пустыми коробками, стружкой, газетами и книгами, а на обоях виднелись пятна там, где у прежних хозяев висели картины и стояла мебель. Однако посреди всего этого разгрома стояли два очень дорогих кресла. А в мусоре на столе среди жестянок из-под сгущенного молока и сардин, сухих кусков хлеба, дешевой посуды, недопитых чашек чая и сигаретных окурков валялись сигары, устричные раковины и бутылки из-под шампанского.

Дивайн все не возвращался, и Рэнсом невольно задумался о нем. Дивайн вызывал у него особое чувство — неприязнь, какую мы испытываем к человеку, которым когда-то в детстве восхищались, пока не поумнели. Дело в том, что Дивайн на полсеместра раньше, чем соученики, освоил разновидность юмора, которая заключалась в постоянном пародировании сентиментальных и патетических штампов, звучащих в речи взрослых. Несколько недель вся школа, включая Рэнсома, покатывалась от хохота, когда он рассуждал о Незабвенных Школьных Годах, необходимости Хранить Честь и Совесть, о Бремени Белого Человека и Духе Честной Борьбы. Но продолжалось это недолго. Уже в Уэденшоу Рэнсом понял, что Дивайн — зануда, а в Кембридже попросту избегал его и только удивлялся издалека, почему другие не замечают, как он безвкусен и банален. Потом Дивайна совершенно неожиданно избрали в совет Лестерского колледжа

{5}

, и он начал непонятным образом богатеть. Вскоре он уехал в Лондон, где, по слухам, «вращался в деловых кругах». Иногда его имя всплывало в разговорах, и собеседник Рэнсома обычно заканчивал свой рассказ о Дивайне так: «Никуда не денешься, по-своему он чертовски умен», — или жалобно заявлял: «Никогда мне не понять, как этот тип ухитрился так высоко взлететь». Насколько можно было судить по краткому разговору во дворе, старый однокашник Рэнсома почти не изменился.

Возвращение Дивайна прервало цепь воспоминаний. В руках у него был поднос с бутылкой виски, стаканом и сифоном.

— Уэстон там соображает чего-нибудь на ужин.

Он опустил поднос на пол рядом с креслом Рэнсома и занялся бутылкой. Рэнсом, у которого совсем пересохло в горле, тоскливо отметил, что хозяин его не из тех, кто умеет одновременно говорить и заниматься делом: Дивайн подцепил было штопором серебристую фольгу на горлышке, но тут же забыл о ней.

III

Сознание понемногу возвращалось, но со всех сторон Рэнсома по-прежнему окружала тьма. Жестокая головная боль и крайняя слабость долго не позволяли ему определить, где он находится. Все же он обнаружил, что лежит в постели, а вытерев обильный пот со лба, заметил, что в помещении жарко. Рэнсом сбросил простыни и при этом коснулся правой рукой стены — от нее полыхало жаром. Помахав левой рукой в пустоте, он заключил, что воздух здесь прохладнее: стало быть, жар шел от стены. Рэнсом ощупал лицо и почувствовал над левым глазом здоровенную шишку. Он тут же вспомнил схватку с Уэстоном и Дивайном. Должно быть, они заперли его в сарае позади плавильной печи. Подняв глаза, он обнаружил, что сверху струится тусклый свет, и понял, что, сам того не замечая, с самого начала различал движения своих рук в темноте.

Прямо над головой у него располагался как бы световой люк — квадрат усеянного звездами ночного неба. Ночь, как видно, стояла небывало морозная. Пылающие звезды бились в конвульсивной пульсации, словно охваченные нестерпимой болью или блаженством. Бессчетные, беспорядочно разбросанные в густой черноте мириады солнц, ярких, как во сне, приковали к себе Рэнсома, заставили сесть на кровати, взволновали и растревожили его душу. В такт их мерцанию быстрее забился пульс боли у него в висках. Тут Рэнсом вспомнил, что его чем-то опоили.

«Наверное, — подумал он, — это зелье как-то воздействует на зрачки, отсюда и небывалое великолепие небес». Но тут его взгляд привлекло появившееся в углу люка серебряное свечение, напоминавшее чуть ли не восход солнца в миниатюре. Еще несколько минут — и в поле зрения вполз край полной Луны. Рэнсом застыл в недоумении. Такой ослепительно-белой, огромной Луны ему никогда не доводилось видеть.

«Как будто большой футбольный мяч прямо за стеклом», — подумал он, но тотчас же понял, что диск гораздо больше. Без сомнения, с его глазами что-то случилось: Луна никак не могла быть таких размеров.

Сияние этого непонятного гигантского небесного тела проникло во все уголки помещения, словно наступил день. Рэнсом обнаружил, что находится в престранной комнате. Внизу она была такой тесной, что кровать и приставленный к ней столик занимали ее почти целиком; однако стены шли от пола под тупым углом, и потолок казался вдвое шире пола. Создавалось впечатление, что лежишь на дне узкой и глубокой тачки. Рэнсом уверился окончательно, что зрение его серьезно расстроилось — может быть, на время, а может, и навсегда. Но в остальном он быстро приходил в себя и даже начал ощущать какую-то особую легкость на сердце и приятное возбуждение. Правда, по-прежнему было очень жарко, и, прежде чем встать и осмотреть комнату, он сбросил одежду, оставшись в брюках и рубашке. Когда же наконец он решился встать, произошло нечто настолько не лезущее ни в какие рамки, что Рэнсом с еще большей тревогой вспомнил о снадобье, выпитом по милости Дивайна. Хотя Рэнсом не прилагал никаких особых усилий, он взмыл над кроватью, сильно ударился головой о верхний люк и, как мешок, свалился на пол у противоположной стены. Если верить его прежним впечатлениям, стена должна была отклоняться наружу, как боковина тачки. Ничего подобного! Он осмотрел ее, ощупал… сомнений быть не могло: стена образовывала с полом прямой угол. Соблюдая на этот раз максимальную осторожность, Рэнсом поднялся на ноги. Тело его было таким легким, что стоило немалых усилий не отрываться от пола. Впервые Рэнсом заподозрил, что уже умер и стал призраком. При этой мысли он задрожал; но укоренившаяся привычка мыслить рационально взяла верх, и он запретил себе даже думать об этом. Взамен он продолжил осмотр своей тюрьмы. Результат был несомненным: все стены казались расположенными под тупым углом к полу, но стоило приблизиться к стене — и обнаруживалось, что она поднимается строго перпендикулярно: это подтверждало и зрение, и осязание. Кроме того, наблюдения Рэнсома пополнились еще двумя любопытными фактами. Во-первых, и пол и стены комнаты были металлическими и почти незаметно беззвучно вибрировали. Необычная эта вибрация отличалась от механической дрожи моторов или станков; скорее она наводила на мысль о живом организме. Во-вторых, тишину постоянно нарушали какие-то мелодичные постукивания и позвякивания, несущиеся с потолка. Уловить в них правильный ритм не удавалось; было похоже, будто кто-то обстреливает металлическую камеру маленькими звенящими снарядами.

IV

Ноги Рэнсома подломились, и он упал на кровать, но не заметил этого. Ужас затопил все его существо. Он не знал даже, чего страшится: это был бесформенный, беспредметный, беспредельный страх. Даже потерять сознание было ему не дано, как он этого ни хотел. Умереть, уснуть, а еще лучше — проснуться и обнаружить, что все это было сном, все, что угодно, только не этот тошнотворный ужас. Но вскоре к нему начало возвращаться самообладание — эта полулицемерная добродетель, без которой невозможно общение между людьми, — и он сумел обратиться к Уэстону без постыдной дрожи в голосе:

— Это правда?

— Безусловно.

— Где же мы находимся?

— Приблизительно в восьмидесяти пяти тысячах миль от Земли.

V

Казалось бы, перелет к Малакандре должен был пройти для Рэнсома в ужасе и тревоге. Астрономическое расстояние отделяло его от человечества, а тем двоим, которые находились рядом, он имел все основания не доверять. Его везли неведомо куда, и к тому же похитители наотрез отказались объяснить, зачем он им понадобился. Дивайн и Уэстон посменно несли вахту в отсеке, куда Рэнсома не допускали, — по-видимому, там располагался центр управления кораблем. Уэстон, сменившись с дежурства, не произносил почти ни слова. Дивайн был более разговорчив и часто болтал с пленником, при этом громко хохоча, пока Уэстон не начинал колотить в переборку, крича, что они тратят воздух. Но стоило разговору достичь определенной точки — и Дивайн таинственно замолкал. Впрочем, он всегда с готовностью высмеивал Уэстонову «святую веру в идеи науки». По его словам, ему было наплевать и на будущее рода человеческого, и на контакт двух миров.

— На Малакандре сыщется и еще кое-что, — с хитрецой подмигивал он Рэнсому.

Но когда тот требовал разъяснений, Дивайн, ухмыляясь, начинал иронически разглагольствовать о «бремени белого человека» и «благах цивилизации».

— Так значит, там действительно есть жители? — не сдавался Рэнсом.

— О, в таких делах туземный вопрос всегда стоит на повестке дня, — отвечал Дивайн.

«Переландра»

[2]

Глава 1

Я сошел с поезда у Вустера и отправился пешком к дому Рэнсома (до него было три мили), размышляя по дороге, что ни один из пассажиров, оставшихся на станции, не мог бы и вообразить, что повидал тот, к кому я иду. Унылая равнина — поселок был за ней, милях в трех к северу от станции — ничем не отличалась от других равнин. Сумрачное предвечернее небо было таким же, как всегда осенью. Редкие дома, купы красных и желтых деревьев — нигде ничего особенного. И вот, миновав эту тихую, скромную местность, я увижу того, кто побывал — и жил, и ел, и пил — в сорока миллионах миль отсюда, на планете, с которой Земля кажется крохотной зеленой искоркой, и разговаривал с существом, помнившим времена, когда здесь, у нас, еще никого не было.

На Марсе Рэнсом видел не только марсиан. Он встретил существ, которые называют себя эльдилами, и даже Великого Эльдила, который правит Марсом и зовется там Уарсой Малакандры. Эльдилы отличаются от тех, кто обитает на планетах. Их тело — если это тело — совсем иное, чем у нас или у марсиан. Они не едят, не дышат, не рождаются, не умирают — словом, в этом они больше похожи на минералы, способные мыслить, чем на то, что мы назвали бы живым существом. Они часто появляются на планетах и, по нашим понятиям, живут там, но определить, где они, очень трудно. Сами они считают своим обиталищем космос («Глубокие Небеса»), и планеты для них — не миры, просто движущиеся точки, а то и разрывы в едином поле, которое мы называем Солнечной системой, они — Арболом.

Рэнсом вызвал меня телеграммой: «Если можете, приезжайте четверг важному делу». Я догадывался, какое это дело, и, хотя твердил себе, что провести вечер с Рэнсомом очень приятно, так и не смог избавиться от тревожных предчувствий. Тревожили меня эльдилы — к тому, что Рэнсом побывал на Марсе, я еще как-то притерпелся, но эльдилы, существа, чья жизнь практически бесконечна… Да и само путешествие не очень мне нравилось. Побывав в ином мире, поневоле изменишься, хотя и не скажешь точно, в чем. Когда речь идет о давнем друге, не так уж это приятно, — прежние отношения восстановить нелегко. Но гораздо хуже другое: я все больше убеждался, что и тут, на Земле, эльдилы не оставляют его. Что-то проскальзывало в его речи — случайный намек, порою жест, от которых он тут же неуклюже отнекивался. Словом, он общался с кем-то, у него… ну, кто-то бывал.

Я шел по пустынной неогороженной дороге, пересекавшей Вустерскую пустошь, и пытался прогнать дурные предчувствия, анализируя их. Чего, в конце концов, я боюсь? Едва я задал себе этот вопрос, я пожалел о нем. Меня поразило слово «боюсь». До сих пор я хотел убедить себя, что речь идет о неприязни, неловкости, на худой конец — скуке. Но вот я произнес «боюсь» и ощутил страх. Я боялся все время, именно боялся — и того, что встречу эльдилов, и того, что меня во что-то втянут. Наверное, все знают, как страшно «влипнуть»: ты просто думал, размышлял, и вдруг оказывается, что ты вступил в коммунистическую партию или вернулся в лоно церкви, дверь захлопнулась, ты внутри, по ту сторону. Собственно, так случилось с Рэнсомом. Он попал на Марс (на Малакандру) помимо своей воли, почти случайно; другая недобрая случайность подключила к этой истории и меня. Нас все больше и больше втягивало в эту, с позволения сказать, межпланетную политику. Не знаю, сумею ли я вам объяснить, почему мне так не хотелось знакомиться с эльдилами. Я не просто — и разумно — старался избежать чужих, могучих и очень мудрых созданий. Все, что я слышал о них, вынуждало соединить два представления, которые очень разделены, и это меня отпугивало. Мы привыкли относить нечеловеческий разум либо к «научному», либо к «сверхъестественному». В одном настроении мы думаем о марсианах Уэллса (которые, кстати сказать, сильно отличаются от обитателей Малакандры), в другом — об ангелах, духах, феях и тому подобном. Но если эти существа реальны, граница между классами стирается — и вовсе исчезает, когда речь идет об эльдилах. Они не животные — в этом смысле они подпадут под вторую категорию, но у них есть некое подобие тела, которое (в принципе) можно зафиксировать научно; и в этом они относятся к первой группе. Перегородка между естественным и сверхъестественным рухнула; и тут я узнал, как успокаивала она, как облегчала нам бремя странного мира, с которым мы вынуждены общаться, разделив его надвое, чтобы мы не думали о нем в его цельности. Другое дело, какую цену мы платим за этот покой — путаницу в мыслях и ложное ощущение безопасности.

«Какая долгая, тоскливая дорога, — бормотал я. — Хорошо еще, что ничего не надо нести».

Глава 2

Дверь захлопнулась во второй раз за этот вечер, и Рэнсом почти сразу нащупал свечу. Оглядевшись при свете, я никого, кроме нас двоих, не увидел. Посреди комнаты стояла большая белая штука. Теперь я легко понял, что это — большой, похожий на гроб ящик без крышки. Крышка лежала рядом, о нее-то я и споткнулся. И ящик, и крышка были из чего-то белого, вроде льда, но менее яркого.

— Вот хорошо, что вы пришли! — сказал Рэнсом, пожимая мне руку. — Надеялся встретить вас на станции, но все перепуталось в такой спешке, и мне пришлось все-таки поехать в Кембридж. Я совсем не хотел, чтобы вы шли один по этой дороге.

Наверное, он увидел, что я тупо смотрю на него, и прибавил:

— С вами все в порядке? Вы прошли через заграждение?

— Через заграждение?

Глава 3

Рэнсом так и не объяснил нам, на что было похоже путешествие в летающем гробу. Он сказал, что это невозможно. Но странные намеки прорывались в разговорах на совсем другие темы.

Получалось, он был как бы без сознания, однако что-то с ним происходило, что-то он чувствовал. Однажды кто-то из нас сказал, что надо «повидать жизнь», то есть побродить по миру, поглядеть на людей, а Б. (он антропософ) возразил: надо видеть жизнь совсем в другом смысле. Вероятно, он имел в виду какую-то систему медитации, при которой «сама жизнь предстает внутреннему взору». Во всяком случае, когда мы втянули его в длинный спор, Рэнсом признался, что и для него это значит что-то вполне определенное. Его так прижали, что он сознался: жизнь казалась ему тогда, в полете, чем-то «объемным и твердым». Его спросили, какого она цвета, но он странно взглянул на нас и пробормотал: «Вот именно, какой цвет!» — и все испортил, добавив: «Да это и не цвет. Мы бы не назвали это цветом», после чего не раскрывал рта до конца вечера. В другой раз наш друг, шотландец Макфи, приверженец скептицизма, громил христианское учение о воскресении тел. Я подвернулся ему под руку, и он донимал меня вопросами вроде: «Значит, у вас будут и зубы, и глотка, и кишки, хотя там нечего есть? И половые органы, хотя там нельзя совокупляться? Да уж, повеселитесь!» И тут Рэнсом взорвался: «Нет, какой осел! Вы что, не видите разницы между сверхчувственным и бесчувственным?» Макфи, само собой, переключился на него; и тут выяснилось, что, по мнению Рэнсома, нынешние желания и возможности тела исчезнут не потому, что они атрофируются, а потому, что они будут «поглощены». Сперва он говорил о «поглощении» пола, потом стал искать подходящее слово для нового отношения к еде (отбросив транс- и парагастрономию), и, поскольку не он один был филологом, все стали искать такие термины. Но я уверен, что он испытал что-то в этом роде на пути к Венере. А самым загадочным, пожалуй, было вот что: однажды, расспрашивая его — он редко мне это позволял, — я неосторожно заметил: «Конечно, все было слишком смутно, этого не передашь словами», — и он меня резко перебил, хотя вообще он человек на редкость терпеливый. Он сказал: «Нет, это слова расплывчатые. Я не могу ничего описать, потому что все было слишком четким и определенным». Вот и все, что я могу рассказать вам о самом полете. Одно ясно — он изменился гораздо больше, чем после Марса. Но может быть, тому причиной события, произошедшие уже на самой Венере.

Теперь я перейду к тому, что Рэнсом мне рассказал. Видимо, он пробудился от того неописуемого состояния и почувствовал, что падает, — значит, он уже приблизился к Венере настолько, что она стала для него «низом». Один бок у него замерз, другому было слишком жарко, но ни то ни другое ощущение не причиняло боли. Вскоре он вообще об этом забыл — снизу, сквозь полупрозрачные стенки сочился изумительный белый свет. Он все нарастал, начал беспокоить, несмотря на защищавшую глаза повязку. Конечно, это светилось альбедо — внешний слой очень густой атмосферы, отражающий и усиливающий солнечные лучи. Почему-то — в отличие от Марса — вес его вроде бы не увеличился. Едва белое свечение стало почти невыносимым, оно исчезло, а жар и холод сменились ровным теплом. Вероятно, он вошел во внешние слои атмосферы — сперва в бледные, потом в цветные сумерки. Насколько он различал сквозь прозрачные стенки, главным цветом был золотой или медный. К этому времени он был совсем низко, ящик спускался стоймя, словно лифт, под прямым углом к поверхности. Падать вот так, беспомощно, когда не можешь пошевелить рукой, было страшно. Вдруг он попал в зеленую тьму, пронизанную неясным шумом — первым звуком из нового мира. Стало холодно. Он снова лежал и, к великому своему удивлению, двигался уже не вниз, а вверх — сперва он принял это за обман воображения. Видимо, уже давно, сам того не замечая, он пытался пошевелить рукой или ногой и только теперь увидел, что стены его темницы поддаются. Он уже мог двигать руками и ногами, хотя и застревал в чем-то мягком. Куда он попал? Ощущения были очень странные. То его несло вверх, то вниз, то по какой-то зыбкой поверхности. Мягкая материя была белая, ее становилось все меньше… какое-то облако в форме ящика, совсем не плотное. Вдруг он с ужасом догадался, что это и есть ящик — тот испаряется, исчезает, а за ним проступает невообразимая мешанина красок, пестрый многообразный мир, где вроде бы нет ничего устойчивого. Ящик исчез. Что ж, значит, доставили — выбросили — покинули. Он — на Переландре.

Сперва он разглядел только какую-то перекосившуюся поверхность, словно на неудавшемся снимке. Странный откос маячил перед ним лишь мгновение, сменился другим, два откоса столкнулись, гора взлетела вверх, обрушилась и разровнялась. Потом поверхность превратилась в край большого сверкающего холма и холм этот устремился навстречу Рэнсому. Он снова почувствовал, что поднимается, и поднимается все выше, к золотому куполу, заменявшему небо. Он достиг вершины, но успел лишь глянуть в огромный дол, простиравшийся под ним, — сияющий, зеленый, словно трава, с мраморными пятнами пены, — и вновь он падал вниз, пролетая милю в две минуты. Наконец он ощутил блаженную прохладу, в которую погружено его тело, и понял, что ноги ни во что не упираются, а он, сам того не зная, плывет. Он мчался верхом на океанском гребне, лишенном пены, холодном и свежем после небесной жары, хотя, по земным понятиям, вода была совсем теплая, словно в песчаном заливе где-нибудь в тропиках. Мягко съезжая с высокого гребня и поднимаясь на новую гору, Рэнсом нечаянно хлебнул воды — она оказалась несоленой, пригодной для питья, но не такой безвкусной, как наша пресная. До тех пор он не чувствовал жажды, но тут ему стало приятно, да так, словно он впервые узнал само удовольствие. Он погрузил разгоряченное лицо в зеленую светлую воду, а когда снова поднял голову, опять был на гребне высокой волны.

Земли нигде не было. Небо было чистое, ровное, золотое, как средневековая картина. Оно казалось очень высоким — такими высокими видятся с Земли серебристые облака. Океан тоже был золотым, но его испещряли тени, и вершины волн, зажженные небесным светом, казались золотыми, но склоны были зеленые, сперва прозрачные, а понизу — бутылочные, и даже синие в тени других волн.

Глава 4

Когда Рэнсом проснулся, с ним произошло то, что может случиться с человеком разве что в чужом мире: он явь принял за сон. Открыв глаза, он увидел причудливое, как на гербе, дерево с золотыми плодами и серебряными листьями. Корни ярко-синего ствола обвивал небольшой дракон, чешуя его отливала червонным золотом. Несомненно, это был сад Гесперид.

«Какой яркий сон», — подумал Рэнсом и понял, что уже не спит.

Но покой и причудливость сна продолжались в этом видении, и ему не хотелось окончательно просыпаться. Он вспоминал, как совсем в другом мире — древнем, холодном мире Малакандры — он повстречал прототип Циклопа, великана-пастуха, обитателя пещер. Может ли быть, что земные мифы рассеяны по другим мирам и здесь они — правда?

Тут он подумал: «Да ты совсем один, голый, беспомощный, в чужом мире, а это животное может оказаться опасным», — но не испугался. Он знал, что земные хищники в космосе — исключение, и он находил ласковый прием у куда более странных существ. На всякий случай он остался лежать, потихоньку рассматривая дракона. Тот был похож на ящерицу, ростом с сенбернара, с чешуйками на спине. Дракон смотрел на него.

Рэнсом приподнялся на локте. Дракон все глядел на него. Теперь Рэнсом ощутил, что земля под ним — совершенно ровная. Тогда он сел и увидел между стволами спокойное, неподвижное море. Океан превратился в позолоченное стекло. Рэнсом снова взглянул на дракона. Может ли он быть разумной тварью — хнау, как говорят на Марсе, — той самой, для встречи с которой он и послан? Не похоже, но попробовать надо. Рэнсом произнес первую фразу на старосолярном, и собственный голос показался ему чужим.

Глава 5

Видимо, Рэнсом заснул, едва выбрался на берег, потому что больше он ничего не помнил до тех пор, пока его не разбудил голос птицы. Открыв глаза, он увидел и саму птицу — длинноногую, вроде миниатюрного аиста, только пела она как канарейка. Свет был дневной, такой яркий, какой может быть на Переландре, и в предчувствии славных приключений Рэнсом быстро присел, а там и поднялся на ноги. Раскинув руки, он огляделся. Он был не на оранжевом острове, а на том самом, где жил с тех пор, как попал на Переландру. Стоял мертвый штиль, и дойти до берега не составило никакого труда. Там он замер от удивления: остров, на котором жила Зеленая Женщина, плыл рядом с ним, всего в пяти шагах. Весь мир вокруг него изменился. Моря нигде не было, со всех сторон — только плоские острова, поросшие лесом. Десять или двенадцать островов на время соединились. На том берегу, отделенная от него узкой расщелиной, показалась Зеленая Женщина. Она шла, чуть наклонив голову, что-то плела из голубых цветов и тихо напевала, а когда Рэнсом окликнул ее, остановилась и поглядела ему в глаза.

— Вчера я была молодая, — начала она, но Рэнсом едва разобрал ее слова. Теперь, когда они встретились, он был совершенно потрясен. Поймите меня правильно. Его потрясло совсем не то, что Женщина, как и он сам, была совершенно голой. И похоть, и стыд были слишком далеки от этого мира; если он и стеснялся своего тела, то не из-за различия полов — просто он знал, что он сам все-таки смешон и неловок. Зеленый цвет ее кожи не отпугивал его — напротив, в ее собственном мире этот цвет был и красив, и уместен; это его тело, с одного бока — тускло-белое, с другого — почти красное, казалось здесь уродливым. Нет, у него не было особых причин смущаться, и все же что-то сбивало его с толку. И он попросил ее, чтобы она повторила свои слова.

— Вчера, когда я над тобой смеялась, я была еще молодая, — повторила она. — Я не знала, что в вашем мире люди не любят, когда над ними смеются.

— Молодая?

— Да.