В седьмой том вошел роман "Гидеон Плениш" в переводе Е. Калашниковой и М. Лорие и статьи.
Когда речь заходит о писателе, чаще всего задают вопрос, на который в его биографии реже всего можно найти ответ: почему он стал писателем. Почему он не избрал деятельного и благодарного поприща врача, или революционера, или инженера, или летчика, или актера (или импрессарио мюзик-холла, как сказали бы в дни моей юности), а обрек себя на незавидную участь сидеть год за годом в полном одиночестве, сочиняя небылицы или комментируя поступки, совершенные другими, более энергичными его согражданами? Этот вопрос не возникает лишь в том случае, когда в роду у писателя есть так называемая «артистическая жилка», как, например, у Хью Уолпола,
[1]
сына прославленного епископа, происходящего к тому же по боковой линии от великого Горэса.
[2]
Тут писатель просто наследует дело своего родителя, подобно тому как сын бакалейщика мирится с печальным уделом — целыми днями подавать через прилавок кетчуп и кукурузный крахмал. Но как черт попутал таких людей, как Уэллс, Беннет, Хоуэллс и даже Уитмен, чья юность протекала в унылой мещанской среде, уже в ранние годы взяться за перо и пристраститься к этому занятию?
И почему Гарри Синклер Льюис, сын заурядного провинциального врача в прериях Среднего Запада, мальчик, который никогда — буквально никогда! — не слыхал дома за столом ничего, кроме: «Миссис Хармон поправляется», или «А масло опять вздорожало», или «Миссис Уиппл сказала мне, что миссис Саймонтон сказала ей, что к Келсли приехал родственник из Миннеаполиса», — мальчик, который до поступления в университет ни разу не видел живого писателя, если не считать местных газетчиков, — почему он уже в одиннадцать лет решил, что станет сочинителем рассказов (мечта, которая, кстати сказать, полностью так никогда и не осуществилась), а в четырнадцать послал в «Харперс мэгэзин»
[3]
то, что, как он верил, было поэмой?
Многие психологи полагают, что подобные случаи объясняются стремлением пациента при помощи литературных подвигов расквитаться со школьными товарищами, которых ему никак не удавалось перекричать, перещеголять, переплюнуть в драке, плавании, романах и во всем прочем. В приложении ко мне эта теория представляется отчасти верной, но только отчасти, ибо, не проявив в детские годы особых спортивных талантов, я, однако, отнюдь не был ни калекой, ни неженкой. Значит, дело было не только в моем желании взять реванш, но, вероятно, и в том, что мачеха, которая была, по сути дела, моей настоящей матерью (отец вторично женился, когда мне было всего шесть лет), читала мне гораздо больше книг, чем это обычно принято в провинции. А книг у отца было немало, и хотя он умалчивал об этом, но в действительности относился к ним с величайшим почтением, как и подобало человеку, который до поступления в медицинский колледж был учителем.
Так или иначе, с должным основанием или без оного, в одиннадцать лет меня одолел писательский зуд. Когда мне еще не было десяти, я уже регулярно выпускал газету, предназначенную для самого узкого круга читателей, какой только можно вообразить, — для самого себя. Помимо обычных виньеток, рубрики этой газеты были украшены портретами ее редактора. Пятнадцати лет, живя в Соук-Сентре, я во время каникул нанялся в «Геральд», где раскладывал шрифт по кассам, вертел рукоятку ручного печатного станка, писал заметки (которые неизменно заканчивались словами: «Все были довольны приятно проведенным временем») и за все эти многообразные труды не получал ни цента. К концу лета я заикнулся о прибавке, и меня тотчас уволили, резонно возразив, что я и того не стою. Все же этим летом (1899 или 1900 года) я был счастлив, ибо считал, что пробился в печать.
К тому времени, когда мне удалось поступить в Йель, зуд стал нестерпим. Я вкладывал в писание куда больше пыла, чем в любые науки и даже любой вид спорта: я забрасывал «Йельский литературный журнал» и «Йельские куранты» длинными поэмами на средневековые сюжеты, в которых говорилось о таинственных потрясающих женщинах, одетых в белую парчу (о боже!), рассказами о шведах из Миннесоты и даже лирическими стихотворениями на немецком языке, должно быть, ужасном. Добрая половина этих вещей удостоилась напечатания. «ИЛЖ» был журнал чопорный, почтенный, ученый, консервативный и для начинающего автора совершенно бесполезный, а вот непритязательные, легкомысленные «Куранты» принесли мне величайшую пользу. Кроме того, я посещал занятия по теории короткого рассказа, руководитель которых, ставший потом автором нескольких низкопробных романов, сумел бы, вероятно, погубить любое дарование, если бы сам был подаровитее.