Шаманское проклятие

Ломовская Наталия

Они все прокляты – а потому не будет счастья в любви ни им, ни их детям. Сто лет назад проклял шаман потомков белого человека Гордеева, который обманул и бросил его дочь. И что же… Гордеев женился еще три раза – и все три жены умерли; от любимой дочери Риммы ушел муж; насильно разлучили с любимым внучку Нину. И вот его правнук оказался в объятиях черноглазой девушки Ады, обладающей странными способностями и имеющей странный нож. Который, кажется, руководил ее поступками. И принадлежал когда-то дочери того самого шамана…

Глава 1

Широкий нож с тусклым плоским лезвием, с рукояткой из моржового клыка. Птицы на рукояти застыли в вечном полете – никогда не добраться им до виднеющихся вдали горных вершин, в наивной перспективе изображенных. На языке людей Севера этот нож называется –

улык

.

Улык

– женский нож. В суровом чукотском краю, где полгода – ночь, где девять месяцев зима вынашивает тщедушное, чуть живое дитя-лето, в жилищах, пропахших приторно-прогорклым моржовьим жиром, вещи испокон веков делятся на женские и мужские. Никто из мужчин не смеет коснуться вещи, принадлежащей женщине, не смеет коснуться священного

улыка

, передается он от матери к дочери, из одних рук, исколотых иглами, темных и шершавых, переходит в другие, юные, которым еще только суждено потемнеть от работы. Священным

улыком

рассекают пуповину новорожденной девочке, им же отрезают прядь из кос матери, чтобы пуповину перевязать. Вот она, настоящая связь поколений – волосы матери обвивают пуповину дочери, дочь подрастает, и вот уже ее волосы перехватывают пуповину новорожденной… И так без конца.

Когда прекрасная Гэльгана, жена охотника Акмоля, жившего в селении Янранай, почувствовала движение жизни в себе – она наточила свой

улык

и положила его в левый карман, чтобы родился мальчик. Она не лакомилась прохладно-сладкой ягодой шикшей, что осенью в изобилии высыпала на пригорках, и не прикасалась к жирным

канаельгынам

, головастым бычкам, которых ловили в лагуне мальчишки. Всем известно – если женщина съест шикшу или бычка, то у нее родится девочка. Блюла она и другие, завещанные предками, перетекшие к ней по пуповине, запреты и правила: не ела сердца животного, чтобы будущий охотник не вырос трусом; отказывалась от гагачьих яиц, чтобы младенец не был плаксивым, – ведь крик гаги похож на детский плач. Да и как ей не плакать, этой глупой птице, избравшей в отчизну бесприютные, ветреные сопки! На всякий случай отказывалась и от крабов – ведь если родится девочка, то уродство краба может передаться и ей, и ходить она будет боком… Зато Гэльгана с удовольствием поедала желто-зеленые, упругие стебли ламинарии, выброшенные морем… Они пахли, как кровь. Они пахли, как жизнь. Как сила. Ребенку нужны кровь и сила, чтобы жить.

Ближе к родам Акмоль прибил к потолочным балкам яранги два ремня из сырой нерпичьей кожи. Гэльгана будет держаться за концы ремней, тянуть за них во время схваток, и это поможет ей. Вот и вся подготовка к родам, но ведь люди Севера издревле появлялись на свет так, и только так! Женщины опрастывались легко, словно моржихи, сохраняя и в потугах невозмутимое выражение лица, порой даже не выпуская из зубов трубки. А на следующий день уже принимались за обычные дела, суровые дела северных женщин.

Но Гэльгана боялась рожать. Она не была молода. Ей пора было бы уже принимать роды у своей дочери, но дочь опоздала явиться на свет. Долго у них с Акмолем не было детей, он обижался на жену и грозил привести в ярангу еще одну, молодую и здоровую женщину, чтобы та родила ему сына. Но он не бил Гэльгану и верил, что дети еще родятся, недаром же он перетаскал шаману Ненлюму множество песцовых шкурок, табаку и сахара – пусть шаман выпросит у духов хоть одного ребенка для Акмоля! Но Ненлюм был стар, глуп и глух. Он принимал дары, вяло топтался с бубном вокруг костра, осипшим голосом выкрикивая бессвязные слова, а потом приказывал просителю:

Глава 2

В детстве все казалось необыкновенным. Тихое волшебство было в том, как падает снег, как сияет солнце, магическое очарование таилось в звуках музыки, а музыка жила в огромном полированном ящике, и мама умела извлекать ее оттуда тонкими пальцами. В детстве была мистически огромная квартира с высокими потолками, заставленная великолепно тяжелой, темной мебелью. Бирюзовым потоком лились с карнизов бархатные шторы. А зеркало в гостиной было как колдовское зеленоватое озеро, и плавало там отражение маленького человека с огромными шоколадными глазами.

Маленький человек, любивший волшебство, часто и подолгу болел. Его прохватывал самый легкий сквознячок, и вечер, когда приходила с работы мама, был уже отмечен колючим ознобом. Неприятно предвкушая грядущую церемонию измерения температуры и укладывания в душную мягкость постели, Сережа иной раз прятал термометр – когда в монументальный комод, когда и в сырой сумрак под ванной. Но термометр неизменно находился, или в крайнем случае бывал одолжен у соседей, и клевал подмышку холодным серебряным носиком.

– Тридцать семь и пять десятых, – грустно и деловито говорила мама и укутывала Сережу одеялом по самый подбородок. – Завтра придется с тобой дома сидеть, горе ты мое луковое…

В этих словах Сереже привычно слышался упрек, и он начинал тихо хныкать, в душе, однако, чувствуя щекотную радость. Радость оттого, что завтра не нужно будет идти в детский сад, предвкушение волшебного дня, пусть и отравленного простудной мутью, но с мамой, с мамой!

В детском саду, стоит заметить, никаким волшебством и не пахло! Совсем наоборот – пахло всякой дрянью. Неизменно – хлоркой из уборной. И почти неотличимо – скользким супцом, которым кормили на обед, серым киселем, застывшим в кружке пылью, скукой, от которой посерели и запылились даже золотые рыбки в аквариуме, а стекло самого аквариума покрылось буро-зеленой слизью.