Книга знакомит с жизнью Т. А. Луговской (1909–1994), художницы и писательницы, сестры поэта В. Луговского. С юных лет она была знакома со многими поэтами и писателями — В. Маяковским, О. Мандельштамом, А. Ахматовой, П. Антокольским, А. Фадеевым, дружила с Е. Булгаковой и Ф. Раневской. Работа театрального художника сблизила ее с В. Татлиным, А. Тышлером, С. Лебедевой, Л. Малюгиным и другими. Она оставила повесть о детстве «Я помню», высоко оцененную В. Кавериным, яркие устные рассказы, записанные ее племянницей, письма драматургу Л. Малюгину, в которых присутствует атмосфера времени, эвакуация в Ташкент, воспоминания о В. Татлине, А. Ахматовой и других замечательных людях. Книгу завершают страницы из дневника, написанные с иронией и грустью о жизни, любви и старости.
Т. А. Луговская
Как знаю, как помню, как умею: Воспоминания, письма, дневники
Вместо предисловия
Уходят люди, вместившие в свою жизнь весь двадцатый век. Многие из них, казалось, несли особый груз ответственности перед поколениями, идущими им на смену. Свидетели гибели России, они понимали, что их воспоминания относятся к эпохе, безвозвратно ушедшей, и пытались сохранить память о стране, о современниках, о себе.
Татьяна Александровна Луговская родилась в 1909 году, а умерла — в 1994. Ее старшим братом был поэт Владимир Луговской. С юных лет она была знакома со многими поэтами и писателями — В. Маяковским, О. Мандельштамом, А. Ахматовой, П. Антокольским, А. Фадеевым, дружила с Е. Булгаковой и Ф. Раневской. Работа театрального художника сблизила ее с В. Татлиным, А. Тышлером, С. Лебедевой, Л. Малюгиным и другими.
Татьяна Александровна обладала собственным взглядом на вещи, незаурядной волей и независимостью характера, остроумием, особой и навсегда запоминающейся интонацией. Из нее могла получиться замечательная мемуаристка — знание людей, точный язык, память на детали, отличали и ее устные рассказы. Когда, уже в преклонном возрасте, она наконец собралась записать воспоминания о своем детстве, первые же написанные страницы неожиданно показали, что Татьяна Луговская уже сложившийся писатель — со своим языком и художественным миром. Одним из первых ей сказал об этом Вениамин Каверин, рекомендовавший из отдельных воспоминаний сложить полноценную повесть.
Повесть «Я помню» начиналась с истории старой деревянной шкатулки, наполненной пожелтевшими фотографиями начала века. «…Откуда, из каких недр вылезла эта старая, облупленная коробка, бывшая красивая, обитая внутри порыжевшим шелком и с металлическими застежками?» Может быть, подсознательно начало книги отчасти повторило более масштабную увертюру к «Поэме без героя» Ахматовой, в числе первых слушательниц которой была и Татьяна Александровна. «…Бес попутал в укладке рыться», — говорила ахматовская героиня, когда из бумаг, фотографий и других памятных вещей одна за другой вставали тени прошлого…
Книга увидела свет, когда ей было уже за семьдесят, выдержала несколько изданий и была переведена на польский и французский языки.
Из неопубликованного предисловия к повести «Я помню»
[1]
Я начала писать эти записки из-за страшной душевной необходимости, которая распирала меня изнутри и требовала выхода. Сознание, что жизнь моя уже находится в том состоянии, что может ежеминутно оборваться подгоняло меня как кнутом. Окончательным и оглушительным ударом по моей совести была повесть Астафьева «Последний поклон», вернее, предисловие к ней. Так бывало только со стихами, когда казалось, что это ты, ты и ты и никто другой это написал. Так и тут он все выразил, что творилось со мной. Именно поклон необходимо было отдать и мне людям, которых уже нет и которые так щедро наградили меня своими богатствами. Не хочется уходить молча.
Еще стихи Светлова:
Но, в общем, законное право: как знаю, как помню, как умею! А вам судить, как знаете.
Так начал накручиваться этот клубок чувств и воспоминаний. Долго это было. Потом сложились листы в папку, и я пошла в редакцию.
«Я ПОМНЮ»
КНИГА О ДЕТСТВЕ
Часть первая
СТАРАЯ ФОТОГРАФИЯ
Да, безусловно, вещи имеют свою судьбу. Откуда, из каких недр у меня старая, облупленная коробка, бывшая красивая, обитая внутри порыжевшим шелком и с металлическими застежками?
Коробка эта набита старыми фотографиями. Что в ней хранилось до семнадцатого года? Не знаю, не помню.
Почему, пережив революцию и все войны, она уцелела? Ведь с 19-го года по 25-й я не жила дома: все по колониям, да по детским домам. Ведь в Отечественную войну я уезжала в эвакуацию с одним чемоданом, а в моей комнате жили чужие люди, которые рылись в моих ящиках, пользовались моими вещами, а потом, перед выездом, украли все, что можно было украсть и устроили «нарошный» пожар, чтобы скрыть следы преступления. Мебель и книги — все было обгоревшее. Почему же эта старая коробка с фотографиями осталась цела и невредима? Почему я, когда в 19 лет стала жить одна, ничего не взявши из отцовского дома, кроме книг по искусству и портрета П. К. Хлебникова работы Левицкого, прихватила и эту коробку? Ведь тогда мне казалось, что все, что было до 17-го года, ушло, что все это не мое, что жизнь моя началась не с рождения, а с 19-го года: с колонии.
Я жестоко обращалась с семейными вещами и реликвиями: что-то рвалось, как никогда ненужное, что-то дарилось, отдавалось, что-то терялось и пропадало, что-то и продавалось «в минуту жизни трудную». Почему же уцелела эта старая коробка?
Вынимаю из нее пожелтевшую фотографию. На ней изображены мои старшие брат и сестра: Володя и Нина. Налево маленький мальчик с серым ежиком волос над высоким лбом, с большой не по росту головой, внимательными (даже, пожалуй, умными) косоватыми глазами, а над глазами точные и определенные полоски темных бровей. Концы бровей приподняты. Мальчик одет в матроску и молодцевато пристроился около сестры Нины. Ему года три-четыре. Рядом с ним девочка с таким же ежиком волос, но светлым. У этой девочки воробьиный носик и маленький круглый рот. У нее все круглое на лице, все к центру, а у брата все черты разлетаются за пределы овала. Брат может сию минуту вскочить и побежать. Сестра сидит плотно, как булка из сырого теста. (Меня нет на фотографии, меня вообще еще нет и долго не будет на свете.)
НАШ ДОМ
Мы так редко заглядываем в свое детство, между тем мы родились из него для нашей взрослой жизни. Мы его дети. На долгие, долгие годы мое детство отрезалось от меня. И только теперь, только под старость я снова соединилась с ним и поняла, что мои корни там, в тех далеких годах.
Мой отец был преподавателем литературы и инспектором старших классов Первой московской мужской гимназии, находящейся на Волхонке, дом 16. Тут же жили и мы в казенной квартире.
Три двора с цветными названиями: зеленый, красный и черный были окружены гимназическими корпусами.
Я помню — плотную, тяжелую листву зеленого двора, большое дерево (три ствола из одного корня), росшее посередине сада, и многоугольную скамейку, сбегавшую вокруг него. Помню красивую чугунную решетку, отделявшую сад от улицы, и мерцающий сквозь листву желтоватый фасад гимназии. Зимой зеленый двор пушисто белел, а здание гимназии проявлялось яснее.
Помню суживающиеся переходы от одного двора к другому, почему-то они казались жуткими (проскочить бы поскорее!).
«НЯНЯ, ПЕЧКА И СКАЗКА»
Жила у нас в доме нянька — Екатерина Кузьминишна Подшебякина, родом она была из деревни Непрядва с Куликова поля. Вероятно, только за этот адрес, да еще за удивительный сказочный дар ее и держали у нас в доме, так как была она пьяница. Попросту говоря — алкоголичка. Дел у нее было мало. Два раза в день она топила печки да укладывала меня спать — вот и вся ее работа. У няни был враг в доме — добрая и кроткая немка фрейлейн Аделина. Нянька ненавидела ее лютой ненавистью и называла то Аделинкой, то фришкой, то просто басурманкой. Наверно, она чувствовала, что немка теснила ее, незаметно занимая ее позиции.
Нянька говорила вместо быстро и моментально — «минтом» и «однава дыхнуть». Вместо молчи — «молчок». Если человек худел — говорилось «он обосновался», был строен — «постанов хорош». Вместо хорошо — «ладно», вместо что? — «чего-чего?» и так далее. Она и меня научила говорить «ладно» и «чего-чего?». Маме не нравилось, и немке было велено переводить меня на немецкие слова.
Нянька сердилась:
— Танечка, не говори за фришкой басурманские слова, разные гуты, васы да издасы — тебя Бог накажет.
— А как накажет, нянечка?
ВОЛОДИНЫ СКАЗКИ
Вторым сказочником в доме после няни был мой старший брат Володя, но сказки у него были совсем другие и рассказывал он их при других обстоятельствах. Володины сказки возникали из предметов, которые меня окружали.
Тут необходимо рассказать маленькую предысторию.
Я родилась, когда мои старшие брат и сестра были уже большие дети. Меня не очень ждали — в виде девочки — на этом свете. Почему-то считалось, что уж если кто и родится, так мальчик. Но родилась девочка, к тому же, когда ей не было года, няня простудила ее. Сделалось двустороннее воспаление легких, потом откуда-то прицепилась дизентерия, и она, то есть я, умерла. Доктор сказал: «Девочка умерла, мне здесь делать нечего», — надел шляпу и ушел. Никогда не терявшаяся в беде мама не согласилась с моей смертью и вкатила мне в рот столовую ложку коньяку. Наверное, огненная жидкость оживила ту ниточку жизни, которая еще где-то скрывалась, и сердце мое забилось.
Два месяца мама лечила меня сама (доктора не верили в мое выздоровление), и я постепенно вернулась к жизни.
Получивши в течение одного года три такие травмы, как рождение, смерть и алкогольное опьянение, я, естественно, росла ребенком слабеньким. У меня никогда не было косичек, так как считалось, что волосы отбирают очень много жизненных сил, меня кутали, поили мясным соком и рыбьим жиром.
ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
Он вошел в мою детскую комнату, одетый в коричневый бархатный костюмчик с белым крахмальным воротничком, белые чулочки и белые башмачки. Белая челочка и белое личико. В руках он держал коробку, которую протягивал мне. Он открывал розовый ротик колечком, но ничего не мог произнести по малости лет или от стеснения — не знаю. Робея и немея, я приняла подарок. Мне было едва ли пять лет, а ему и того меньше, но, безусловно, он был моей первой любовью. Звали этого мальчика Ориком.
В коробке на зеленом, жестком, искусственном мху в специальных углублениях располагалось стадо барашков, там же был и пастух в высокой шапке с длинной палкой в руках. Была и сторожевая собака. Барашки были маленькие и беленькие, как сам мальчик Орик Мы начали играть в барашков. Впрочем, играл один Орик, а я смотрела и тихонько гладила его мягкий бархатный рукавчик. Я полюбила мальчика Орика… Во мне проснулась нежность к его курточке, к его кривым ножкам в белых чулочках, я уступила ему всех барашков и весь стол для игры. Мне все казалось, что кто-то придет и будет его обижать, а я готова была защищать его от всех зол мира…
Откуда, из какой «подземли» взялся этот Орик? Чей он был этот бархатный мальчик? Не знаю, не помню и спросить уже не у кого. Быть может, он еще живет и ходит по земле, плешивый и толстый, и совсем не похожий на барашка. Где он, что он? Может быть, он бандит или гадкий человек, куда прочнее стоящий на своих кривых ногах, чем я?..
Не помню и других встреч с этим Ориком. Помню только, что приходил он с няней, помню, что я думала о нем, ждала и любила его.
Часть вторая
1917 год
Как произошла революция — этот день, это утро, этот час — я не помню совершенно. Помню ее продолжение и измененный быт нашего дома. Главный интерес для меня заключался в том, что стреляли. (Наш дом оказался под перекрестным огнем, так как на колокольне Храма Христа Спасителя находились большевики, а в Александровском училище на Воздвиженке юнкера, — а мы жили на Волхонке, посередине.) Пули непрерывно летали через наш дом, окна в кухне были разбиты, свет в ней не зажигался. Два окна в отцовском кабинете загородили матрацами и подушками, там и днем горела настольная лампа, а папа сидел за письменным столом и занимался. Он был спокоен и невозмутим.
Главная жизнь дома переселилась в умывальную комнату, не имевшую окон. Булочные не работали, и нянька целый день сидела около печки в умывальной, пекла лепешки, мешала угли кочергой, ну и конечно, рассказывала про Додона. Додон, как всегда, был главным в происходящих событиях. Когда со звоном рушилось очередное стекло, няня говорила: «Ишь, Додон бесится — опять стекло бьет — предупреждение нам дает». Додоновское предупреждение было неясно, но новая жизнь нравилась мне чрезвычайно. Помню гречневую кашу, сделавшуюся главной едой в нашем доме, которую варили в голландской печке, и нянины бесстрашные походы через двор в погреб за капустой и в сарай за дровами. Помню мамино волнение по поводу исчезновения из дома на целый день Володи, его оживленное возвращение с пустыми гильзами в руках, и заявление, что юнкеров наконец отогнали от Храма Христа Спасителя…
И опять начинали стучать пули в наши окна и стены, и опять исчезал Володя, и опять волновалась мама. Мне казалось, что все это длится давно и бесконечно и никогда не кончится, и так прекрасно было жить без немки, без режима, без гуляния, с вечно топящейся печкой, нянькой и Додоном, который ожил и крушил теперь стекла в нашем доме и стучал в наши стены…
Два происшествия случились со мной в эти дни.
Движимая любопытством, в один из вечеров я решила пробраться в необитаемую кухню. Никто меня не заметил. В кухне было темно, но какой-то голубоватый свет время от времени, как зарница, освещал стены, и искры, похожие на трамвайные, пробегали по зеркалу печки. Было тихо, не стреляли. Только я наладилась пробраться ощупью к окну, как где-то совсем близко страшно ударило, загрохотало, кухня вздрогнула, а я споткнулась и упала в огромный медный таз с вылитым в него, запасенным впрок керосином. Няня, мама и весь дом извлекали меня из керосинового озера, ощупывали, оглаживали, раздевали, мыли в умывальной, утешали и бранили одновременно. Теплой воды не было, керосин очень сильно щипал меня, и я ревела.
1918 год
1918 год был трудным и голодным. Мы голодали очень сильно, впрочем, так же, как и другие семьи, похожие на нашу, где ничего не запасено: ни деньги, ни вещи, ни продукты. Где никто не умеет торговать, менять и выгадывать. Где жили одним днем. Где все богатство заключалось в книгах да нескольких хороших картинах и где продажа книг была равносильна продаже человека.
Словом, жизнь была так себе. Но и в этой трудной жизни открылось для меня много интересных и необычных вещей. Например, у папы в кабинете поставили маленькую железную печку под названием «буржуйка», и мне ее разрешали растапливать. (При моей страсти к огню это было подлинное наслаждение.) На этой буржуйке мама с няней пекли прекрасное печенье из кофейной гущи и картофельных очисток С этим печеньем пили морковный чай. А на Рождество вместо елки я нарядила цветок араукарий. Получилось очень красиво, и мама меня хвалила, что я так хорошо все устроила.
Но жить становилось все труднее. Быстро были выменены на хлеб все мамины немногочисленные колечки и сережки. Остались неприкосновенными только золотые часики с цепочкой (подарок деда), их, как мама говорила, есть было нельзя, их нужно было оставить на черный день. Но еще до черного дня мы все очень похудели и стали какие-то очень зеленые.
Семья наша поубавилась. Брат Володя уехал служить в Полевой контроль Западного фронта. Маня убежала к родителям в деревню еще в семнадцатом году. Кухарка Лиза нашла себе другое, более «сытное» место, хотя все время забегала к нам, и только няня продолжала еще суетиться в нашем доме. Толку, правда, от нее было мало. Стара стала наша нянька, силы у нее поубавилось. И начала она тосковать. И вот настал день, когда няня, обливаясь слезами, заявила, что мочи ее больше нет, что дите (это я) выросло и что едет она к своему сыну Ваське на отдых, на покой в деревню Непрядву, на Куликово поле. Завязала она свои вещи в узел и уехала. Очень стало пусто в доме без няни.
Но не успела я еще вдоволь нареветься, не успели мы извести в буржуйке изрубленные няней стулья, как она явилась обратно, веселая, помолодевшая, с большим мешком на спине и с заявлением, что «жить на неге» у Васьки ей невмоготу, в то время как здесь ее «сродня» (то есть мы) «горе мыкает». В мешке оказалась картошка и пшеница, из которой няня тут же сварила очень хорошую кашу. Привезла она даже десяток яиц, и они были необыкновенно вкусные, гораздо вкуснее, чем до революции. Сама нянька яйца есть отказалась.
1919 год
Лето жаркое, зима холодная, и то и другое голодное и скучное. Что-то разладилось в жизни, а новое еще не наладилось.
В конце зимы 1919 года мне стало известно, что отец хочет организовать загородную сельскохозяйственную школу или, как тогда называли, детскую колонию. В эту колонию зачислят неимущих и голодных детей из Первой гимназии в возрасте 15–16 лет. Они научатся работать в поле, на скотном дворе, в огороде и вообще выучат всю сельскохозяйственную работу и будут сами себя обслуживать, а педагоги будут их учить (как учили бы в нормальной школе) разным предметам.
Было уже определено, где будет колония. В четырнадцати верстах от Загорска (тогда он назывался Сергиев Посад) находилось чье-то бывшее имение. В барском доме расположился туберкулезный санаторий, снабжавшийся из Москвы, а службы: скотный двор, молочная, овин, небольшой дом с мезонином (предназначенный в прошлой жизни для рабочих), молотилка, сарай и баня, а также земельные угодья — все это отдавалось в собственность колонии, то есть 8-й сельскохозяйственной загородной школе второй ступени.
Опыта в организации таких школ не было. Особенно трудно было с преподавателями. Старые, дореволюционные учителя не соглашались ехать вместе с папой в деревню, в неизвестность, новые учителя еще не народились, а весна приближалась, и отец заметно волновался. Ведь нужно было обработать огород, посеять зерновые культуры и обеспечить всех детей едой на следующий год. Нужно было достать кровати, матрасы, подушки, одеяла, лекарства, книги, миски, ложки, вилки, одежду, семена, мыло, керосин и так далее. А папа был один. И все-таки он принял решение ехать в колонию с голодными детьми, надеясь, что за лето ему удастся найти преподавателей, тем более что в готовую, оборудованную и налаженную школу люди поедут скорее и охотнее.
Мы должны были ехать вчетвером — папа заведующим, мама — зав. хозяйством, педагогом и лекарем. Нина ученицей, а я, сбоку припека, неизвестно при ком — при папе или при маме, или при колонии.
СТРАННОЕ ПОВЕДЕНИЕ ПАПЫ
Я заглянула к папе в комнату — он сидел за столом и клеил что-то круглое из большой географической карты. На столе стояла бутылка с клеем и лежали большие ножницы. В правой руке у папы была лучинка, которую он совал в клей, а левой — придерживал бумагу. Мне стало очень интересно, что такое он выклеивал? Ведь папа всегда все делал очень аккуратно и красиво. Хорошо было бы разглядеть все это поближе, и я подошла к столу. Но папа холодно посмотрел на меня и строго сказал:
— Иди, Таня, займись делом или посиди на солнышке. Когда будет нужно, я тебя позову.
Ну, конечно, я тут же ушла и села на крыльцо на солнышке. Делать мне было нечего, бегать много я не могла, так как была еще слабой после московской голодовки, а трудпроцессы уже кончились. Сегодня девочки, которые послабее (и я с ними), пололи и продергивали морковь на огороде. Тетя Груша нам показала, как это нужно делать и на каком расстоянии должна расти морковка от морковки. Выдернутую морковь мы вытирали об траву и ели. Эти морковки были бледно-желтенькие и еще маленькие — величиной и толщиной со спичку, — но очень вкусные. Девочки говорили, что они — эти морковки — еще к тому же питательны. Думаю, что они действительно были питательные, потому что я ясно чувствовала, в каком месте моего живота были сложены все эти морковки, залитые водой из колодца.
Итак, я села на крыльцо рядом с бывшим сенбернаром Желтым, обняла его и стала выдирать из его шкуры репьи. Вначале Желтый ударил несколько раз хвостом по крыльцу, а потом перестал совсем шевелить им: видимо, ему не очень нравилось, как я вытаскиваю из него колючки.
— Ничего не поделаешь, братец, — сказала я ему, — надо терпеть.
ПОСЛЕ ПРИЕЗДА МАМЫ
Как весело пошло у нас дело в колонии, как только приехала мама с Ниной! Приехали они совсем новые и непохожие на себя. Нина стала высокая и совсем взрослая. Ей отрезали косу во время тифа, а мама тоже отрезала, за компанию, свою длинную, толстую косу, про которую наша Маня говорила, что волосы у нашей барыни, как лошадиный хвост. И вот теперь наша мама отрезала под самый корень свой лошадиный хвост (в девятнадцатом году все отрезали волосы, потому что вши одолели людей. Были даже выпущены плакаты против вшей). Теперь мы все трое: мама, Нина и я стали стриженые. Все уравнялись…
Я передала маме заботу о папе и, конечно, подробно рассказала про лес и поле, про коров и лошадей, и вообще про все счастье, которое ее ждет в колонии.
Мама, засучив рукава, начала наводить порядок. В комнате у них с папой сразу стало уютно и красиво. Сделали из пустого ящика комодик, достали откуда-то три стула. Мама привезла с собой мягкие московские подушки для папы и его одеяло. С бревенчатой стены заулыбался портрет Хлебникова (без рамы).
С приездом мамы в колонии откуда-то появился рояль, вслед за ним из-под земли выскочила учительница музыки Анна Павловна Орнатская, и сразу зазвучала музыка, и запело все кругом. Мама привезла лекарства и начала лечить больных и делать перевязки (в молодости она училась два года на медицинском факультете. Медицина и музыка были ее страстью).
Постепенно в колонии налаживалась жизнь. Каждый человек и каждый предмет обрели свое место. Вывешивалось расписание с дежурствами и назначениями на работу (работу тогда называли трудпроцессом). Установился строгий режим. Летом: подъем, завтрак, работа, купанье, обед, отдых, работа, ужин и совсем поздно веселье.
Дополнение
МОЙ ДЕД
Я помню деда, отца моей матери
[2]
. Мне было около пяти лет, когда он умер. Деда этого мы любили и боялись. Помню его бороду и усы, его руку, крупную и сухую. Мы, дети, целовали ему руку.
Он был большой, даже огромный, с мохнатыми бровями, большими строгими глазами и никогда не было видно его улыбки за усами и бородой.
Моя мать и мой брат были похожи на деда. Мы с сестрой тоже утащили что-то из дедовской внешности, но немного.
Он был вдов. Жил в доме, где было много пустых комнат, обставленных старинной мебелью.
Были «маленькая» и «большая» столовые. Маленькая была совсем маленькая с окнами в сад. Когда мы с мамой навещали его днем, он открывал маленький буфет красного дерева, стоявший в маленькой столовой и доставал из него всегда одни и те же ромовые конфетки (с бочкой на бумажке) и давал мне всегда одну конфетку. Конфета эта казалась самой главной конфетой в мире.
КАК ДЕД ВЫБИРАЛ ПОСУДУ
Деда звали Михаил и раз в год на Михайлов день (18 ноября) у него собирались большие гости. Подавали ужин всегда на новом сервизе, а для старых сервизов была в доме у деда специальная комната-кладовая. Мама рассказывала, что когда она была еще не замужем или, как тогда говорили, была барышней, дедушка любил ездить с ней выбирать сервиз. Приехали однажды в английский магазин. Приказчик показывает деду сервиз не очень красивый, но очень дорогой. Тот удивляется, почему так дорого? Тогда приказчик бросает тарелку, а она не бьется! Сервиз купили, и он потом довольно удачно постепенно разбивался. А приказчик, оказывается, как циркач, умел бросать тарелки об пол, и они оставались целыми. За это он и получал большие деньги от хозяина.
СЕМЬЯ МАТЕРИ
Когда соберешься вспоминать жизнь, кажется, что ее так много, как неба над головой, а как только начнешь записывать — ничего и нет. Так держишь в горсточке маленький комочек никому ненужных чувств и воспоминаний.
Маму воспитывали строго
[3]
. Их было четыре дочери — Мария, Лидия, Ольга, Наталья — и один сын Сергей
[4]
.
Семья матери моей была талантливая, нервная, добрая, красивая, рослая, безалаберная, с сильными и неуживчивыми характерами. Тихая, маленькая бабушка коснулась детей своей добротой и тем, что сгладила в некоторых дочерях вырубленные из камня черты деда, сделав их изящнее. Все были музыкальны, у всех были красивые голоса. У мамы нашей просто было божественное контральто. Но дед не разрешил ей идти в консерваторию, так как считал, что быть артисткой неприлично. Так и жили они, эти четыре барышни на верхнем этаже дома и скучали страшно. А внизу жил сын.
ДЯДЯ СЕРЕЖА
Когда родился мой брат Володя, мама, придя в себя от тяжелых родовых мук и узнав, что у нее родился сын, воскликнула: только бы он не был похож на своего дядюшку Сергея. Дядя Сережа — всегда праздник. Высокий, стройный, элегантный франт. Волосы бобриком, короткие усы. Лицо молодого Вл. Луговского. Пофыркивал и нюхал какую-то соль, вынимая маленький хрустальный флакончик из бокового кармана. Очень хотелось иметь этот флакончик. Говорил, что женатый человек всю жизнь живет собакой, а умирает барином. А холостой всю жизнь живет барином, а умирает собакой. Был холостой. Умер собакой, уехав в город Моршанск от голода из Москвы 19 года. Умер от голода на чужих руках. Любитель и любимец женщин и страстный коллекционер живописи. Игрушек нам с сестрой не дарил (не умел), а приносил в подарок флакон французских духов, к которым была привязана ленточкой сторублевка. Деньги отбирала мама, духи старшая сестра ставила в свой шкафчик, я оставалась ни с чем. Но все равно он был праздником. Отца называл «Федырыч». Всегда говорил с ним о картинах. В доме деда у него была «своя половина». Помню только, что там были диваны и много ковров. Зато очень хорошо помню его вторую квартиру — «гарсоньерку», куда после смерти своего отца он перебрался совсем. В новом элегантном доме в Староконюшенном переулке (около Арбата). Стены кабинета сплошь завешаны картинами.
Помню еще две большие тумбы для цветов с тайными дверцами. Одна с духами, другая с коробками конфет. Все это перепадало нам с сестрой, хотя и было предназначено совсем для других «дам».
Помню его в имении Оболенское, где мы жили летом. И тут он умудрялся франтить. Носил какие-то невиданные жилеты и короткие галстуки. Ездил на велосипеде. Был, говорят, очень добр, остроумен и умен. Женщины обожали его. Больше всех в семье любил мою мать и ее семью. Любил сорить деньгами, рассказами, остротами, подарками. Мы, дети, любили его страстно. Там, где был он, всегда смеялись, там, где был он, женщины хотели быть милыми, дети добрыми, прислуга услужливой, мужчины мужественными. Там, где был он, всегда был праздник. Иногда он хандрил, желтел, становился раздраженным, но все равно он был праздником в нашей детской жизни.
ТЕТЯ ТАЛЯ
[5]
Избалованная младшая дочь…
Овдовевший дед обожал ее. Высокая, тонкая, с большими, темными, какими-то лошадиными глазами. С большим, красивым, редко улыбающимся ртом. Огромная черная коса. Складка между косых черных бровей. Что-то диковатое было в ее красивой внешности…
Очень красивые руки и странные кольца на них. Я помню хорошо: золотое с лунным камнем, большое, серебряное, распадающееся на несколько колечек, которые скреплялись лягушкой (старинная китайская работа); но загадочнее всего было кольцо с крупным простым голышом, обкатанным морем и оправленным в золото. Это кольцо определило всю ее жизнь, и с ним она не расставалась.
В доме звали ее Талей.
Таля пела, Таля играла, Таля была умна, начитанна. И вдруг Таля заболела. У Тали сделалась чахотка. Талю отправляли на полгода в Крым. Одной барышне ехать было нельзя, ей наняли компаньонку. Ей шили туалеты, мама говорила, что одних зонтиков с ней отправили целый кофр.
Рассказы Татьяны Александровны
Это было в 1976 году. Мы плыли по Волге на пароходе. Поездка эта задумывалась заранее, но я присоединилась к ней внезапно. Еще весной шли разговоры о том, как им хочется отправиться в это путешествие — до Астрахани и обратно. Ведь было время, в самом начале их романа, когда пароходы были их единственным прибежищем. «Какое это было счастье иметь крышу над головой и быть вместе!» — нашла я позже в записках Татьяны Александровны. В огромном альбоме с фотографиями, который она выклеивала последние годы и в котором отразилась вся жизнь ее и Сергей Александровича, фотографии пароходов занимают две страницы — «Михаил Калинин», «Грибоедов», «Памяти Гурьянова», «Украина», «Радищев» и т. д. Всего около двадцати. Не только в эти годы, они и позже ездили. Им очень нравились эти путешествия — медленно проплывающие берега, тихие пристани, плеск воды за бортом.
В этот раз была еще и цель — Сергей Александрович собирался писать повесть, действие которой развертывается во время одной из таких поездок. Ему хотелось обновить впечатления…
«Может быть, это мое последнее путешествие»,
—
сказал он мне как-то. И был прав.
Больше он никуда не ездил.
Но чем ближе к лету, тем больше возрастало беспокойство Татьяны Александровны. Она боялась, что заболеет — в то время ее уже сильно мучили приступы астмы — и Сергей Александрович, которому в то время было уже
75
лет, останется в одиночестве.
ПИСЬМА К МАЛЮГИНУ
[15]
(1938–1945)
Леонида Антоновича Малюгина я встречала в доме Татьяны Александровны и Сергея Александровича довольно часто. Моложавый, подтянутый, с насмешливыми глазами, галантный, иногда резкий в суждениях. Он был то, что называется «друг дома», постоянный посетитель. Без него не обходился ни один праздник. Да и будни тоже. К тому времени он перебрался в Москву на постоянное жительство.
Потом он тяжело и безнадежно заболел — рак. Уже ослабевший, истощенный, он сбежал из больницы, чтобы встретить с ними свой последний Новый год. Потом его не стало.
Однажды, уже в последние годы жизни Татьяны Александровны, я пришла к ней и застала ее сидящей на постели, а вокруг нее весь пол был засыпан изрезанной бумагой.
Письма Т. Луговской — Л. Малюгину
…Я уже говорила, что люди не любят несчастных, а вы все возражаете, вот дурной характер. Лёня, так случилось, что я хорошо к вам отношусь и поэтому мне хочется вас поругать. Мне кажется, что у вас не хватает какого-то необходимого для жизни качества, назовем его условно живучестью. У вас плохая хватка жизни. Это сказывается во всем. И в личных ваших отношениях с людьми, и в работе, и вообще в вас. Вы ужасно хрупкий человек. Вас легко обидеть, расстроить и вообще изменить ваши желания и решения. По-моему, если у вас что-то не выходит, вы можете махнуть рукой. Дескать, ну и наплевать. (Примеров много.) А когда у человека нет этого твердого стержня, он начинает бояться похожести на корректора, или еще на каких-нибудь дяденек или тетенек. По существу, никогда не бывает все гладко — но ведь вся эта каша, состоящая из приятностей и неприятностей, и называется жизнью, за которую мы так держимся и которую так «нежно обожаем». И потом, пожалуй, очень четко надо знать свои желания и цели. Вот.
Еще вы ужасно вспыльчивый и ничуточку не хотите обуздать себя. И потом эта манера: если ко мне относятся плохо, или, как вы говорите, снисходительно, — ну и наплевать. В этом доме больше не бывать.
Как же можно быть таким не злым и пассивным?
По-моему, нужно все в порошок стереть, но добиться желаемого отношения (если это важно, конечно).