В романе известного воронежского писателя Е. Д. Люфанова отражена бурная эпоха петровского царствования и ее важнейшие события: Северная война, преобразовательные начинания, отношение к ним различных слоев общества – купечества, бояр, крестьян, духовенства.
На широком историческом фоне действуют главные герои романа: Петр I, сторонники его преобразований и наиболее активные и влиятельные защитники традиционного уклада жизни.
Книга первая
Земля отцов
Глава первая
I
Среди ночи неистово взъярились собаки. Старый огромный вислоухий кобель по былой кличке Полкан, а по теперешней – Юпитер, захлебываясь в неуемном лае, от злости сигал на цепи взад-вперед, и мелкорослые шавки брехали с сердцем, люто скаля зубастые пасти.
Всполошился притихший в ночи многолюдный царицын двор. Засветились фонари, заколыхались огни по лестницам, клетям, брусяным переходам; заскрипели двери покоев, бесчисленных боковушек, чуланчиков, – почуя нечто недоброе, отовсюду высовывался испуганный люд.
Ночь была темная, теплая, накрытая низко нависшими облаками; вторые петухи только-только пропели, – в такую пору спать бы да спать, а тут этот гость – неладный, нежданный, негаданный. До утра дождаться не мог, среди ночи явился…
Шел он, поспешный петербургский гонец, а за ним, тоже поспешая, но страшась обогнать его, двигались старые верховые боярыни, комнатные бабы, мамки и девки, иные – выпучив изумленные глаза, иные – не в силах справиться с одолевшей их трясовицей.
Разбуженная, раскосматившаяся со сна царица Прасковья при свете лампадки кое-как прибирала волосы, накручивая их жгутом; оторопевшей ногой совалась в неподатливую туфлю, обшитую куньим мехом, окликала дочерей:
II
Прощаясь с былой, привычной, хорошо сложившейся жизнью, окидывала царица Прасковья мысленным взором минувшее, вспоминала, какая доля ей в Москве выпала.
Покойный муж ее, царь Иван, был сложения хилого, слаб здоровьем, тускл очами, косноязычен, скорбен главой, к правлению неспособный, и прожил он недолгую свою жизнь получеловеком-полугосударем, разделяя в продолжение нескольких лет царский трон со своим младшим братом Петром. В Голландии им серебряный трон – на два сиденья – специально заказан был. А великая государыня царевна Софья сидела на отцовском троне, украшенном рыбьим зубом, и в те дни на ней был венец, низанный жемчугом с алмазными запонами, шуба аксамитная, золотистая, опушенная соболями, а подле соболей все обложено кружевом. И при ней, государыне, стояли как небесные ангелы, четыре отрока-рынды, а по обеим сторонам – по две вдовые боярыни в убрусах и телогрейках да по две карлы-девицы в шубах на соболях. Да в той же палате при государыне царевне были комнатные ближние бояре, да еще по сторонам стояли бояре же – князь Василий Васильевич Голицын и Иван Михайлович Милославский. И бывало все это многоторжественно, в золоте да в серебре.
А царь Иван посидит-посидит на великом своем тронном месте, да вдруг и захнычет:
– Поисть хочу.
Поведут его завтракать или обедать, смотря по времени, и захочет он, бывало, мосолик, добытый из щей, поглодать, а зубы вихляются у него. Лекарь говорил, что такая зубная слабость цингой прозывалась. Постоянно набухавшие веки слипались у Ивана-царя, застили ему взор, – пальцами нужно было их разнимать, а они снова потом смыкались. Так все дни свои он в полутьме и провел.
III
Хотя на дворе и погожий теплый день, но зеленая муравленая печка с узорчатыми гзымзами была все же протоплена. То ли от какой простуды, то ли от волнений брал царицу Прасковью озноб, и она куталась в киндячную телогрейку. Из-под золотого кокошника ей на лоб свешивались жемчужные рясна и поднизи. Последние дни своего пребывания в Измайлове хотела она провести в подобающем ей торжественном царском величии. Жила здесь с дочерьми, окруженная бесчисленными слугами, в неизменном почете, в довольстве, а что будет дальше – одному богу ведомо.
Придворные толпились в сенях, на лестницах, переходах, ожидая выхода к ним царицы. Вздыхали и перешептывались, сделав короткую передышку после очередного недавнего плача и готовясь к новому плачу, более громогласному.
А царица была в божьей горнице, где неяркими капельными огоньками горели лампады. Сквозь завешенные коврами оконца с улицы не проникал ни один луч. В теплом застоявшемся воздухе растворялись запахи росного ладана и гуляфной водки. Пахло куреньями, которые клали в печку для ради благовонного духа.
Царица Прасковья здесь находилась одна, но и одной ей трудно было повернуться потому, что всю горницу загромождали теперь коробья, сундуки, поставцы, шкафы, скрыни, дубовые и ореховые укладки с пересушенными на солнце мехами, шелками да бархатами и белой казною – бельем. На сундуках, шкафах, и укладках – тяжелые большие замки. Здесь же, примыкая изголовьем к кивотам, изукрашенным драгоценным каменьем и расцвеченным огоньками лампад, под пологом из пунцового алтабаса возвышалось перенесенное из опочивальни царицыно ложе. Многие богатства, хранимые прежде в других покоях, царица велела перенести сюда, к неприступному для шкодливых рук, самим богом и его угодниками охраняемому месту.
Лишний раз потрогала царица Прасковья замки, огляделась, протяжно вздохнула. В горнице нарочитая сутемень и сутемень на душе. Долго и испытующе смотрела на лики икон византийского строгого письма, с великим усердием творила молитвы и натрудила спину в глубоких поклонах, одолевая бога просьбами не оставить милостью и своей господней протекцией перед строгим царем-деверем в заочно постылом петербургском месте.
IV
Годы вдовства не приносили царице Прасковье печалей. Утвердившись в своем единовластии, царь Петр неизменно оказывал ей уважение и выполнял ее просьбы. Пожелала царица Прасковья после мужниной смерти покинуть кремль, и Петр отдал ей Измайловский дворец вместе с селом и со всеми прилегающими к поместью угодьями, а для управления тем обширным измайловским хозяйством и для удовлетворения других царицыных нужд закрепил за ней в ее постоянное и полное распоряжение расторопного Василия Алексеевича Юшкова, назвав его главным дворецким. К тому же Юшков не то чтобы воспитателем, а все же вроде как дядькой при малолетних царевнах стал значиться. Царица Прасковья обстоятельно рассудила: не надо ему в стороне от них быть. В иную минуту прижалеет их, по головке погладит, какой-нибудь сладостью угостит, – не чужой ведь им!
Благоволила к нему Прасковья Федоровна, одаривала за труды его, когда – деньгами, а когда – драгоценными камешками, питала с собой за одним столом.
Василий Юшков в помощь себе взял верного человека, определив его ключником, чтобы тот наблюдал за сохранностью и возвратом на свое место после стола серебряной, медной и оловянной посуды в случаях приезда каких гостей с их прислужниками; следил бы, чтобы челядь эта вела себя пристойно, и не очень-то церемонился, если следовало кого-нибудь из подозрительных обыскать. Ключник должен был также учитывать все расходы по хозяйству, заботиться, чтобы хлебники и повара были гоже накормлены, а остатки кушаний с большого стола были бы отданы придворному люду.
Наступали новые времена. Теперь в воспитании молодых девиц требовался политес в обхождении и другие разные тонкости. И непременно учить надо было их. Из-за государственных непереводящихся дел царь Петр не мог приглядеть за обучением собственного сына, не имел он возможности вникать и в воспитание дорогих племянниц. Знал, что при них находится немец. – ну и хорошо! И мать, царица Прасковья, тоже была довольна. Ан оказалось,
что
этого мало. Немец заявил, что для полного развития царевен необходим еще и француз, и царица Прасковья приказала нанять за триста рублей в год француза Стефана Рамбурха, чтобы он всех трех царевен французскому языку, танцевальному искусству и изрядному обхождению обучал.
Пять лет бился с ними француз, но науки плохо прививались царевнам. Французской грамотой ни одна из них не владела настолько, чтобы могла писать, да и изъяснялись они на чужом языке весьма плохо. Катерину одолевал неуемный смех, когда требовалось французское слово произносить как бы в нос. А за Катериной фыркала Анна и смешливо повизгивала Парашка. Зачастую урок в этом смехе и проходил. Что же касалось танцев, то к ним царевны оказались положительно неспособными, а в особенности младшая царевна, слабая и болезненная: то у нее в ухе стреляло, то зубы болели, а то золотушный чирей на шее вскакивал. Анна – тяжела и неповоротлива; подвижнее была Катерина, но ей слух изменял, музыкального ритма не могла уловить.
Глава вторая
I
За ночь ветер разогнал облака, и открылся рассвет в алых и багряных уборах.
Первой проснулась Анна. Спросонья на миг удивилась чужому обличью комнаты, а потом вспомнила: в Петербурге ведь!
Петербург…
Подбежала к окну и отдернула занавеску. В порозовевшей воде Невы отражался шпиль Петропавловской крепости, устремленный в голубое безоблачное небо. Солнечные блики играли на стенах деревянной, окрашенной под мрамор, приземистой церкви Петра и Павла. С нее доносился негромкий перезвон курантов. Словно вздыбившиеся, окаменевшие волны, чернели стены бастионов, будто поднявшихся прямо из воды, а от них на стороны тянулись плоские, точно приплюснутые, мазанковые здания товарных складов, гарнизонных цейхгаузов и амбаров. На Неве – верейки и барки, груженные лесом, камнем, землей.
– Петербург… – шептала Анна, полная девичьей любознательности ко всему.
II
Находясь в Петербурге, Петр старался всякий день побывать в Адмиралтействе и постучать там топором. Самым дорогим, излюбленным местом для него было оно, его Адмиралтейство.
Он сам составлял план этой корабельной верфи, соображаясь с тем, что видел в Голландии.
– Саар дамскую помнишь? – спрашивал Меншикова.
– Явственно помню.
– Надо, чтобы здешняя не хуже была.
III
– Ему, видишь, радостно, что на болоте город ставится, и ты радуйся вместе с ним, не то в немилость попадешь, неугодным станешь. А ведь глядеть на все – душу воротит, – жаловался боярин и негодовал на новое место своего жительства.
А кому жаловаться? Жене, будто она изменить что может. Она сама, горькая, с утра до вечера плакалась да еще и ночь для слез прихватывала, горюя о покинутой подмосковной вотчине и так хорошо обжитом московском доме. Вот он где рай-то был! А царь новый город, ставленный им на этом злосчастном месте, раем называет. Придумал для него не то бусурманское, не то какое другое нечестивое слово – «парадиз» и восторгается таким сатанинским раем, словно никогда ничего хорошего не видал.
Боярской супружеской чете поначалу думалось, что они как бы в походе не на долгое время тут и вскоре снова на свою милую московскую землю вернутся, потому и сгоношили здесь на скорую руку легкую малую хибарку, лишь бы в ней летнюю пору перебыть да и не жалеючи бросить перед возвращением домой. Ан нет, и надеяться на возврат нельзя.
– Головушки горе-горькие, за какие родительские грехи такое сподобилось, за что эта напасть?.. – выла, причитала боярыня, будучи сама из родовитого богатого дома, а понудили вот ее с малой челядью и с малыми достатками в немилом месте жить. Но, плачь не плачь, а царского приказа ослушаться нельзя; считайте, хозяева, что поселились здесь навсегда, а потому возводите большой добрый дом, чтобы он был не в позор боярскому вашему званию, и вот вам место, где строить его, почетнее выбрать нельзя – на Невской першпективе. А сколько вы денег на то потратите, какие убытки понесете от заброса московских владений, про то государь ничего знать не хочет, а в случае чего возьмет да за непослушание и отнимет все ваше былое имение, под свое государево имя возьмет, в свою казну, а ты, почтенный боярин, от такой потери совсем нищим станешь, в добавку к уже свершившейся потере своей бороды.
Вот какая жизнь подошла, и как от нее увернуться – боярину ума не приложить.
IV
Минуло пять лет со дня торжественной закладки города Петербурга. Тысячи крестьян под солдатским конвоем пригонялись сюда с разных концов Российского государства на строительные и другие работы. На расставании бабы выли по своим мужикам, как по покойникам, провожая их подлинно что на тот свет. Да так оно и случалось: многие мужики в первый же год уходили в сырую петербургскую землю, уплотняя ее своими костями. А на смену им шли новые и новые тысячи людей созидать силу и славу нового города и погибать в его честь.
А что было делать? Где-нито – погибать. Под домашней поветью уберечься нельзя – сыщут тебя, заберут: на войну, на работы, на бесчисленные поборы нужен ты, русский мужик. И казна, и бары требуют, чтобы ты им свою силу отдал, в холоде и в голоде скончав остатние свои дни.
А может, в том, дальнем, новостроящемся городе – близ самого царя, как близ правды, – лучшую долю свою обретешь?.. И под эти думки да под окрики конвоиров мужики будто ходчее шли.
Отправлявшиеся на работу из деревень должны были захватить свои инструменты, иметь хлеб на дорогу, а десятая часть этих людей вести и своих лошадей. Крестьянский двор считался вполне зажиточным, если имелись лошадь, корова, овца да три, а то и четыре курицы бегали. Ну, а денежное довольствие работному человеку будет определено в Петербурге по рублю в месяц на каждого. Люди должны были ручаться круговой порукой, что никто из них не сбежит, но сманивали к себе непокорных темная ночь да лесная чащоба: лучше погибать на свободе, чем под каторжным непосильным ярмом.
За беглецов взыскивали с поручателей, и на первом же привале оглаживали их спины заготовленные стражниками батоги. Из опасения, что до Петербурга дойдет лишь малая часть подневольных работных людей, их, как преступников, вели дальше в цепях. Ловили стражники беглых, гулящих людей, нищебродов, тоже сковывали их цепями и гнали для многих работ в Петербург, – там было где каторгу им отбывать.
Глава третья
I
Костру не давали угаснуть или разгораться сильней. Старший углежог следил за ним, поддерживая ровный неяркий огонь. Он сидел вместе со своими подручными и с гостями из разбойничьей шайки, пришедшими в запоздавших летних сумерках. Вместе с ними на лесном становище углежогов был старик башкирин, явившийся сюда, в приладожские места, из своего дальнего края. Недалеко от костра, на погибель несметному комарью, непрестанно чадил земляной бурт, под которым жарко перетлевали на уголь березовые стволы.
Еще днем трое лихих удальцов пригнали к землянке углежогов двух перхающих овец, принесли из укромного места в лесном овраге припрятанный куль пшена да окаменевший ком соли, чтобы было из чего готовить поздний обед, или ранний ужин, для всей разбойной ватаги. Углежоги и постарались: наварили на всех густого кулеша с мясом, а на запивку – вдосыть студеной, до ломоты в зубах родниковой воды. Не в каждый день такое угощение случается, а выдалось так, посчастливилось – вот и праздник!
Неспешно отдыхая у костра, на довольный, сытый, набитый едой мамон хорошо послушать бывалого чужедальнего человека да под его напевный голос хоть бы и подремать.
Нет, не долит дрема, потому как о неведомом и любопытном рассказывает человек В Петербург, к самому царю, слышь, идет. С жалобой на притеснение башкир и на самовольство людей из уфимского воеводства.
В старом бешмете, повязанном обрывком веревки, в засаленной и надорванной тюбетейке, поджав под себя ноги, натруженные бездорожной ходьбой, мерно раскачиваясь всем корпусом, старик башкирин говорил:
II
Было так:
В рваном бешмете, подогнув под себя ноги и прислонившись спиной к высокой сосне, сидел старик кураист. Лицо его было сурово и совсем не соответствовало тому веселому плясовому напеву, какой наигрывал его курай. Пальцы старика привычно скользили по легкой тростинке, и потревоженным шмелем, то затихая и словно удаляясь, то приближаясь и будто кружась над головой, назойливо гудел курай.
Перед лицом старика развевались нарядные девичьи платья, мелькали пляшущие ноги, но старик кураист не замечал их. Все его внимание было сосредоточено на девушке, одиноко стоявшей в отдалении у самого обрыва горы.
Она не принимала участие в пляске, настороженно вглядываясь вниз, в долину, чуткая к каждому шороху, и подозрительно осматриваясь по сторонам. Перед ней – склоны гор, поросшие густым лесом, горная речка в долине. Над горами проплывали облака. Тяжело пошевеливая крыльями, на каменистом уступе горы сидел беркут, расклевывая свою добычу. Внизу, в кустарнике, паслись оседланные кони.
Только звуки курая да топот пляшущих ног слышались в тишине. Девушки плясали, прикрыв платками нижнюю часть лица, и озабоченно поглядывали на свою сверстницу, стоявшую в дозоре. Вот она коротко взмахнула рукой, и мгновенно прекратилась пляска, смолк курай, и девушки присели в полукруг. Одна из них слегка приподняла руку и укоризненно проговорила:
III
Уфимский воевода Аничков, еще не оклемавшись как следует от недавней простуды, поминутно покашливая, раздраженно ходил по своей провинциальной канцелярии. Выходило так, что не угоден он стал государю Петру Алексеевичу, если сюда, на воеводское место, едет из Казани Лев Аристов.
Едет, но – слава богу! – пока никак не доедет. Перекрыли ему путь на Казанской дороге башкиры и не пропускают в Уфу. Зачем им какой-то новый воевода, когда свой бачка есть? Со своим они давно сжились, знают все его повадки, а новый не иначе как едет за тем, чтобы на них, на башкир, новые поборы-налоги накладывать. А зачем им, башкирам, новые налоги нужны? Не нужны совсем.
Вот как теперь повелось: все то, от чего в Москве и в Петербурге сами царские прибыльщики отказываются, как от вздорного, несуразного, вроде налога на глаза или на девичьи косы, то подхватывают прибыльщики в отдаленных воеводствах, лишь бы побольше денег собрать и получше выслужиться.
Неприятные вести доставил Аничкову прибывший из Казани гонец, и только одно в них пока отрадно, что не пропускают башкиры Аристова в Уфу, хотя тот с изрядным войском сюда идет. Озлобились бы посильнее башкиры да поколотили бы его хорошенько, чтобы без оглядки назад в Казань убежал, – вот то было б добро!
Но взглянул Аничков на портрет царя Петра, хотя и аляповато нарисованный, но висевший над воеводским столом в богатой, раззолоченной раме, и муторно стало на душе. Прорывавшаяся неприязнь к царю мешалась со страхом: ежели царь отстранит от здешнего воеводства, значит, жди какой-нибудь еще большей опалы. А за что, про что? Уж не за то ли, что денег не со всех башкир за карие их глаза сумел сыскать да не измерил, какой длины косы у девок? Для этого сперва нужно не в своем разуме быть.
IV
Завернутая в баранью шкуру, красная палка обошла многие аулы, и старейшины башкирских родов поставили на ней свою тамгу в знак того, что присоединяются к восставшим.
И вот как сразу стало хорошо: стоило потуже затянуть на шее урядника аркан, и уже можно собираться кучно на любой тропе, на малой и большой дороге и громко высказывать долго скрываемое возмущение. Ожил немевший до этого язык, налились силой руки, зорче вглядываются вдоль сразу забывшие робость глаза. И было удивительно, как это они, башкиры, боязливо подчинялись старшине да уряднику потому, что у тех в руках была плеть. Неужели нельзя было раньше справиться с ними? Справились же теперь!
И ожили заколоченные до этого кузницы, запылали в них горны, застучали молотки, сбивая искрометную окалину с раскаленного железа. Острые наконечники стрел не разучились выковывать башкирские кузнецы. Уже заготовлено множество луков, и на каждом из них туго натянута тетива.
На Казанской дороге между рекой Ак-Идель и аулом Чульмой, у кибитки старика Аллаязгула башкиры слушали письмо, доставленное из главного отряда повстанцев.
Глава четвертая
I
Что делать, как быть, куда горе-горькую головушку преклонить ей, царице Прасковье?
– Охти-и…
От взятых с собой из Измайлова съестных припасов и от скотского гурта ничего не осталось. Столько едаков на ее, царицын, кошт навалилось – под чистую все, как помелом, подмели. Царица Марфа да царевны Наталья, Мария и Федосья, сестры Петра, своя сестрица Анастасия, каждая со своими придворными, все есть-пить хотели, а из Москвы своих припасов не взяли, понадеявшись, что все им в Петербурге тут приготовлено. Той – мясца, той – крупицы, мучицы надо. А как не дать? Родня ведь! Да и знали все, что с ней, с царицей Прасковьей, большой обоз шел. А тут еще и Петрова зазноба лифляндская на чужой каравай рот разинула, и у нее тоже, хотя и не столь большая, дворня, но есть.
Раздавала она, царица Прасковья, не скупилась, в надежде, что все ей возвращено будет, ан жди-пожди, и все жданки прождешь. Ничего у самой не осталось, и спросить не с кого. Петра Алексеевича нет, пожаловаться некому. Вместе со светлейшим князем Меншиковым отбыли к войне ближе, а без них никто ничего не знает и сделать не может. И жители, и работные, и военные люди перебиваются кое-как; многие уже совсем голодать стали. Цены в лавках и на уличном вольном торгу несусветные, да и купить почти нечего.
Хотя лето еще не кончилось, а дожди по-осеннему зарядили, дороги стали непроезжими, непролазными – самая добычливая пора для разбойничьих шаек. Сколько обозов разграблено, и даже стражники оберечь их не могут. Словно нарочно лихоимцы поджидали, когда из Измайлова для царицы Прасковьи два новых обоза пойдут. Пошли они, а до Петербурга ни один не доехал, от последнего обоза только приказчик с распухшей от битья рожей явился да со сломанной рукой. Бой почти под самым Петербургом с ворами был, и какие возчики перебиты, а какие сами в воровскую шайку ушли. Вот тебе и ожидаемые припасы, – мука, крупа, сало, где они? Куда, на какую полку зубы класть?..
II
Трудную навигационную науку проходили прикованные к галерной банке бывшие попы Флегонт и Гервасий. Не сразу и не легко давалось им действовать веслами слаженно с другими гребцами: то глубоко, то мелко забирали воду, то ударяли о чужое весло, внося сумятицу в ход галеры. Почти каждая такая оплошность влекла за собой удар плетки надсмотрщика, – красные рубцы не сходили с плеч и спин неумельцев. И приказ был не вскрикивать от ударов, не стонать.
Деревенели пальцы, сжимавшие рукоять весла, и то дрожью, то горячим потом обметывало Гервасия и Флегонта, то не хватало им воздуха, а то, захваченный широко раскрытым ртом, он распирал грудь, и кровь частыми тугими толчками болезненно ударяла в виски. Флегонт густо оброс поседевшей за недолгий срок бородой, а у Гервасия волос посекся и пожухла бесцветная его бороденка.
Пробовали попы заговаривать о своей злосчастной судьбе, но в ответ слышали угрозы: будут надоедать со своими жалобами – вырвут им ноздри да прижгут на лбу клеймо, что они суть воры. Помрут в муках таких? Ну и пускай помирают, на это запрета нет.
Босоногие, изможденные, в рубище, пока еще крепились попы, старались в лад с другими гребцами поднимать и опускать весла, ровнее откидываться назад и отталкивать в это время веслом захваченную толщу воды.
– Вот и видать, что стараетесь, сталоть ноздри будут целей, – ободрял их надсмотрщик и для пущей поблажки не так сильно хлестнул плетью того и другого.
III
Лежал Флегонт у береговой кромки, не в силах шевельнуть отяжелевшими и набухшими ногами, будто налитыми ладожской этой водой. Но, знать, на роду ему было написано чередовать невзгодную жизнь проблесками случайных удач.
Чудом вызволился он от, казалось бы, неминуемой гибели. Не захлебнула его волна и, унося на своем гребне, не ударила о выпиравшие из воды прибрежные камни, а откинула в прогалину между ними на рудой песок. Потом вдребезги разбивались о камни накатные волны и брызгами словно бы освежали Флегонта, будили в нем снулую, едва не омертвевшую жизнь. А тут еще подоспел подойти к нему рыжеволосый, с рваными ноздрями, тоже спасшийся от смертной беды человек. Он оттащил Флегонта на сухой берег и тормошил, будил его от пагубного недужного забытья.
С трудом приоткрыл Флегонт забухшие глаза и не мог припомнить, где и когда видел он этого наклонившегося над ним человека. Может, во сне?..
– Не nужи, оклемаешься, – обнадеживал тот.
– Кто ты? Как зовут? – спросил Флегонт, не слыша собственного голоса.
IV
Много лет требуется для того, чтобы из несмышленого, зачастую пугливого мальчонки вырос разумный и храбрый воин. Ну, пожалуй, несколько укорачивается длительный срок, если малый бывает взят в ученье и за те школярские годы добудет себе навыки и сноровку, как ему потом на деле их применять. Хорошо, если претворение в жизнь разных нужных и полезных сведений будет потом вестись до седой и морщинистой старости, а кому приведется познать ее?.. Сколько обученных молодцов уже никогда не смогут ничем довольствоваться, лежа в своих безвестных могилах.
Иные из них припоминаются Петру смутно, как бы в догадке, а другие так явственно, будто только вчера видел их и разговаривал с ними, а на самом деле почти уже десять лет минуло с тех пор, когда они, смертью… храброй смертью павшие, были вживе видены и запечатлелись в незабывчивой памяти. Под Азовом, под Нарвой, под Шлиссельбургом много, ой как много могил. И много их будет еще, пока не укрепится на побережьях незыблемость русской земли, омываемой трудно добытыми морями.
Многое из прошлого цепко, сохранно держится в памяти царя Петра, и пусть не теряется в ней.
Очень трудно начиналась эта война со шведами, ободренными многими прежними победами. Российская казна была пуста, и для ее пополнения единственным средством являлись податные сборы. И вот уже много лет с непреклонным усердием ведутся эти сборы, сопровождаемые слезами, воплями, стонами людей, изнемогающих под таким беспощадным игом. И в народе молва: царь тяготы наложил; по цареву указу делается… Словно по его дурной прихоти, для ради забав и потех карманы он себе этими поборами набивает. О, какое множество глупцов, так безрассудно говорящих! А он, царь, вот уже много лет в одном и том же камзоле ходит да в чиненых башмаках, и никакого роскошества в своей жизни не допускает. Примеров тому много есть, а об этом словно и не знает никто. Царь, и, значит, все у него по-царски!.. А хотя бы и так?! В святые он не записывался. Другие могут о своих благах думать, а ему запрет? Не человек, что ли, он, хотя и царь? – начинал раздражаться Петр.
Не успокоение приносили ему неторопливые дорожные мысли, а еще не осознанное на кого-то или на что-то озлобление. Скорее всего на затянувшуюся войну, которой никак конца не предвидится.
Книга вторая
Наследники
Глава первая
I
С надрывной жалобой звал богомольцев надтреснутый колокол обветшалой церквушки на окраине Повенца, этого будто бы последнего людского пристанища на земле. Издавна говорилось: Повенец – свету конец. И впрямь так: за городком в болотистой топи глухим частоколом непролазный лес, куда в летнюю пору ни конному, ни пешему нет пути, да и в зимнюю стужу не всякий отважится направить дальше свои стопы, где его лютым морозом оледенит, бесследно пургой заметет, где всякая нежить полунощного края преградит путь безрассудному смельчаку.
Повенец – свету конец. Тут в зимнюю пору темень даже в дневные часы. Не иначе как за стародавние непрощеные родительские грехи тьма всю здешнюю жизнь покрывает.
Только отколовшимся от единоверческой церкви замерзелым раскольщикам сатанинское исчадие дальнейший путь указует, за что забирает заблудшие души в свой нечестивый полон. За повенецким краем света лишь богоотступники обретаются, коим в будущей, посмертной их жизни уготован незатухающий адский огонь, – тьфу им, тьфу, окаянным! Пусть скрежещут зубами, принимают вековечные муки за содеянное на земле богопротивное своеволие.
– Не льститесь на греховодное бытие, не надейтесь, что небесные па́зори своим многоцветным сиянием вам украсят его. Па́зори людям на устрашенье являются, бегите и бойтесь их.
Говорил так умудренный долголетием отец Евтихий, настоятель окраинной повенецкой церквушки, ревностный оберегатель единоверчества?
II
Повенецкий старожил Аверьян, проявляя себя расторопным проводником, хорошо позаботился о своих подопечных спутниках. Для каждого припас лыжи, чтобы не вязнуть в снегах, а ходчее продвигаться вперед; в котомку с изрядным запасом наложил сухарей и на подсластку сухомятной еды прихватил сольцы; каждого определил на последний ночлег, чтобы в заполночь тронуться из Повенца в бездорожный путь.
Флегонту привелось попасть на ночлег в справную рыбацкую семью, как раз собиравшуюся ужинать. Хозяйка крошила в деревянную миску рыбу и заливала ее шибавшим в нос, хорошо устоявшимся квасом, а сноха доставала из печи горшок с пареной брюквой. Старик хозяин откинул в красном углу на божнице половину кумачовой занавески и вместе со старухой стал истово молиться, шепотливо докучая всевышнему просьбой о ниспослании всяческого благополучия. Сын и сноха выжидали своей череды. Помолившись, старик задернул занавеску на своей половине божницы и окунул ложку в хлебово. Тогда сын отодвинул занавеску с другого края божницы и вместе с молодухой женой стал молиться своим иконам.
Понял Флегонт, что обитатели избы разно веруют, хотя и составляют одну семью. Это еще ничего, у них божница поделена пополам, таким жить терпимо, а то видал на одном ночлеге, что в семье три веры было и у каждой свои иконы. А если на иконах лик одного и того же святого, то разнились они по письму – какая древнее и благолепнее. Случился там спор о вере – голоса в крик, кто кого сумеет перекричать, а в подмогу к лихим словам и драка еще зачалась. Проклинали друг друга спорщики, суля один другому испытать все адские муки, – такое в посрамленных стенах творилось, что хоть всех святых вон выноси да читай псалом царя Давида на смягчение ожесточенных сердец. Да еще в самый разгар того рукопашного спора баба, одолеваемая неудержимой икотой, стала с пеной у рта выкликать несуразное, биться-колотиться в падучей. Жили те люди вместе, а в пище и в посуде все у них порознь и каждая сторона опасалась оскверниться от греховного общения с другой.
Слава богу, у этих разноверцев тихо все обошлось. Старуха, по своей доброте, сидевшему у порожка Флегонту в черепяную плошку кваску плеснула и рыбную головизну дала, а молодуха от себя две пареные брюквинки положила. Не полюбопытствовали, сам-то он какой веры держится, чтобы зряшного повода к спорному разноречью не вышло. Странник он, божий человек – ин и ладно. Пусть переночует, на конике места не пролежит.
III
– А старый он, старец-то?
– Какой старец?
– К какому пришли, Денисий.
– Он не Денисий, а Денисов. Звание такое его. Племя, род. Понимаешь?.. Андреем Денисовым прозывается. Может, и не вовсе старый еще, а потому как иночество принял, то старцем зовется. Ты вот такой – постригись, и тоже старцем называть станут, – объяснял Флегонт сидевшему рядом с ним синеглазому Прошке.
– Не, – отрицательно качнул головой Прошка. – Я в старцы не сгожусь.
IV
Были тревожно-памятные дни, когда по Выговской пу́стыни разнеслась весть, что царь Петр идет от Архангельска на Ладогу, чтобы воевать шведа, и через олонецкие лесные дебри прокладывали государеву дорогу, близко подходившую к Выгу. Сразу порушилась тогда устоявшаяся скитская жизнь. Вот он сам антихрист движется к ним, отшельникам, и они стали готовиться к огненной смертной купели. Одни – в часовне, другие – в церквушке, а не то и в своей стае припасали смолу и солому, чтобы немедля зажечь, когда он придет.
Петру доложили, что неподалеку от пролагаемой дороги живут раскольники, приготовившие себя к смерти от страха, что потревожится их жизнь.
– Значит, повидаться со мной желания не имеют, – раздумчиво молвил Петр и махнул рукой. – Пусть живут, не тревожьте их.
Дорога прокладывалась дальше, царь уходил от выгорецких скитов. В людской молве, на удивление многих мирян и скитников, зарождались сомнения: да антихрист ли царь? Статочное ли для антихриста дело вместе с простыми работными людьми, разделяя их тяготы, днем и ночью двигаться по болотам и зыбям, по мхам зыбучим и лесам дремучим и даже самому лес рубить, клади класть, плоты делать. Был бы вправду антихрист – на что ему разные мирские дела, он только бы и знал, чтобы христианские души улавливать да в преисподнюю их сбывать, а он никого от веры и святого креста не отвращает. Видели люди – ел, пил, работал царь Петр, как истинный трудолюбец, ночевал вместе с простолюдинами в шалаше из ветвей, одинаково с ними терпя стужу от холодного ветра и сырости, не гнушался встречаться со звероловами и другими лесными добытчиками. Конечно, труд самого царя не облегчал тягот подвластных ему людей, пригнанных на гиблую ту работу по прокладке дороги, но все же как-то мирил их с тяжелой долей, поскольку и сам царь вместе с ними испытывал тягости. И разговоры о царе-работнике шли от одних к другим по всему Олонецкому краю, переходя в сказы и предания.
Будучи в северных тех местах, Петр однажды спросил:
Глава вторая
I
Через все петербургские заставы шли в город подводы, груженные камнем, коего с избытком было на окрестной чухонской земле. Временные земляные укрепления и многие деревянные строения заменялись в Петербурге каменными. Хозяевам и работным их людям приказано было строить дома прочные и приглядные. На некоторых пустырях стали разбивать сады.
Царь Петр доволен ходом застройки города и в письме звал находившегося в Польше Меншикова поскорее уладить дела и возвратиться в «парадиз», земной рай.
Язык без костей, любое слово может произнести, но только позабыв, что непохвально и даже грех разносить по людям заведомое вранье, и лишь бессовестно кривя душой можно сопоставить с божьим раем приневское это болото. Бога надо бояться и не говорить, что его небесный рай такой же, как злосчастный сей Петербург. Но вздыхай не вздыхай опечаленно, а угождай царю полным согласием с его словами, а еще лучше – добавляй еще что-нибудь от себя похвальное новому городу и потому приятное государю. А что может быть хорошего хотя бы в том, что в летнюю пору на день по пять-шесть раз дожди принимаются, сырые и холодные ветры в озноб кидают, туманы, мгла, хмурь да пасмурь виснут над «парадизом». Солнышка сколько дней уже не видать, будто его на небе и не бывает. Хотя июнь на дворе, а впору из овчинного кожуха так и не вылезать. Ох, парадиз, парадиз, провалиться бы в тартарары всему этому месту в допрежние времена, чтоб его и не было никогда!
– Хорошо, все приглядней кругом становится. Дюже славно! – нахваливал боярин-москвич свое новое жительство, угождая царю, а сам еще за час до того вытирал повлажневшие от слез глаза, вспоминая Москву-матушку и свою подмосковную вотчину. – Добро приятственно глазу глядеть, царское ваше величество.
– Проще меня называй, не так по-парадному… Фасад, значит, будешь статуями украшать?
II
Теперь стало реже, а то, бывало, сряду несколько дней будто бы слышались Алексею ее вопли. Вскрикивал он среди ночи в неуемной дрожи, пугливо озираясь по сторонам и крестясь.
Снилось, что опять отрывают его от матери, а она, сидя уже в возке, тянет к нему руки и жалобно плачет: «Олешенька… Дитятко ненаглядное…» И крик ее, словно вой.
– Маменкка, милая… – шептал он и не мог сдержать слез.
Перебирал в памяти день за днем, когда она была с ним, вспоминал, о чем говорила, какие нежные и ласковые были у нее руки, как она, углубившись в какие-то свои думы, могла часами держать его у себя на коленях и беспрестанно гладить его голову. Часто он в свои семь-восемь лет так и засыпал у нее на коленях.
Давно уже нет с ним матери, целых двенадцать лет, а в мыслях она неотлучно. Сядет он где-нибудь в уголке в скучный сумеречный час, и – в мальчишескую ли свою пору, став ли отроком или вот уже в юношеской поре – во все эти годы он мысленно с безвинно страдающей маменькой, а порой будто бы даже разговаривает с ней, жалуясь на свою тоску, особенно одолевавшую его в сумерках.
III
После Нейгебауера воспитателем царевича стал другой немец – Гюйсен фон Генрих, доктор прав, барон, поступивший на русскую службу, чтобs нанимать иностранных мастеров для работы в России. Ученый барон составил план воспитания и образования царевича, Петр план этот одобрил, и обучение началось. Воспитатель сумел приохотить своего царственного подопечного к чтению, помогал ему овладевать немецким и французским языками, и Алексей с гордостью, прихвастнув, говорил, что пять раз прочитал Библию по-славянски и один раз по-немецки, делал выписки из особенно заинтересовавших его книг. Плохо ладил он с науками математическими и военными, а экзерциции с непременным посещением конного манежа и фехтование при любой возможности старался избегать.
Худощавый и по-мальчишески еще нескладный, с выпуклым лбом и постоянно беспокойными глазами, настороженно-жалкий или затаенно-упрямый, он обладал не очень-то крепким здоровьем, и учение, занимавшее целый день, становилось для него все изнурительнее. А к тому же в свои тринадцать-четырнадцать лет ему приходилось проходить еще и суровую школу солдата. Приписанный к бомбардирской роте он, по приказанию отца, принимал участие в военных действиях по взятию Ниеншанца, на месте которого стал потом строиться Петербург; находился в лагере войск во время решительного штурма Нарвы, но повел себя недостаточно похвально, вынудив отца при всех собравшихся в его палатке генералах строго сказать:
– Сын мой! Я взял тебя в поход показать тебе, что я не боюсь ни труда, ни опасностей. Я сегодня или завтра могу умереть, но знай, что мало радости получишь, если не будешь следовать моему примеру. Ты должен любить все, что служит к благу и чести отечества, и не щадить трудов для этого. Помни, если советы мои развеет ветер, то я не признаю тебя своим сыном.
Напрасно Петр ожидал, что после такого предупреждения сын его, устыдившись своего безразличия к тому или иному исходу военных действий, захочет исправиться и проявит себя достойным солдатом. Этого не случилось. Алексей думал только о том, как было бы хорошо, ежели бы царь-государь в самом деле не считал его своим сыном! Не потребен и ему, сыну, такой отец.
После нескольких бесплодных попыток возбудить у Алексея интерес к воинскому делу он, как бесполезный, был отпущен в Москву продолжать занятия с ученым бароном, но то учение сразу же было нарушено потому, что барону пришлось срочно выезжать за границу с дипломатическими поручениями.
IV
От одного из псковских помещиков царь получил приглашение на медвежью охоту.
– Мне только этого и не хватало! – раздраженно воскликнул он. – Передай ему, – сказал кабинет-секретарю Макарову, – что у меня есть свои звери – внешние и внутренние. За пределами государства должен гоняться за отважным неприятелем, а в самом государстве – укрощать упорных подданных. Вот она, моя охота.
Не любил он ни охоты, ни рыбной ловли, ни карточной игры и удивлялся, как можно тратить время на такие забавы.
– Безунывные, а того вернее – беззаботные люди. Может, потому и счастливые? Ну, а мне все едино – такого счастья в жизни не испытывать.
А в шахматы играть любил и играл хорошо, не считая их бесовской выдумкой, а изобретением мудрого ума. Обыгрывал всех, кто из его приближенных сумел постичь замысловатые переплетения шахматных ходов, и вменял в обязанность своим военачальникам в часы досуга сражаться за шахматной доской, чтобы быть расторопнее и хитроумнее в подлинных сражениях.
Глава третья
I
– Ох-ти-и!..
Как же было ей, царице Прасковье, не охать, не вздыхать, когда у дочери такая беда стряслась?.. Хоть и не любимая, но ведь дочь! Не откажешь ей в родстве, из сердца да из памяти прочь не выкинешь. Вздыхай вот теперь, да терпи. Не раз подмывало со всей строгостью ей сказать: это бог, Анютка, тебя наказал за все твои продерзости, за непочитание матери, за то, что непослушной, своевольной была… Да уж ладно, смолчала, попридержала язык. И без того не медом жизнь Анну помазала. Да еще и то ладно, думала царица Прасковья, что это Анне такое незадачливое замужество выдалось, а не любимому детищу Катеринке, не то бы враз от ужасти обмерла. Пускай Анне наперед памятным уроком станет – мать чтить да слушаться, а то вон ведь что получилось: женой не успела побыть, а уж вдовкою сделалась. И тот паршивец… прости, господи, прегрешение, что так помершего помянула, – да ведь не стерпеть! Паршивец, истинно. Сам что куренок ощипанный, хилый, тощий, заморыш из заморышей, а на винное запойство падким был. Нет чтоб, как новобрачному, женою тешиться да ее собой радовать, а он, лыка не вязавши, нахлебается анисовки либо венгерского, ослабеет весь, и ничего-то ему больше не надо. Все с царем Петром по питью равняться хотел. Щенчишка белогубый, в шестнадцать лет пьянчужкой помер. А еще герцогом был! Тьфу, негодник, чтоб тебе пусто было!.. «Господи, прости и помилуй…» – истово перекрестилась царица Прасковья, снова уличив себя на ругани покойника.
– О-ох-ти-и…
И каково это было Анне ехать не знамо куда, да с поклажей такой, с мертвяком… Страх-то, господи… Да еще хотела, чтоб мать с ней поехала, нисколь родительницу свою не жалела. Похоронили небось, поверх земли герцога не оставили. Прах с ним совсем!
И, уже не каясь в допущенном прегрешении и не прося у бога прощения за худые слова, отплевывалась и отмахивалась царица Прасковья от столь мерзкого зятя и от памяти о нем.
II
Из рода в род почти на протяжении целого столетия особой достопримечательностью у курляндских властелинов была их конюшня. В глубокой давности у герцога Иакова III конюшней ведал конюх Бирен, отличный знаток лошадей. Принял от отца Иакова III достославную корону его наследный герцог Александр, а конюх Бирен передал заботу о прославленной конюшне возросшему и воспитанному вместе с лошадьми своему наследнику. И славилась конюшня герцогов до нашествия в Курляндию шведского войска, когда представителю герцогского рода Кетлеров пришлось расстаться с прежней славой своей конюшни и зачахнуть самому. Понуро свесив голову, в немногих стойлах дремали еще уцелевшие одры, годные разве что на живодерню. При них обретался последний отпрыск знатоков конюшенного дела Эрнст Иоганн с несколько измененной фамилией – Бирон, – в ту пору ему было чуть больше двадцати годов.
Освоившись со своей митавской жизнью, герцогиня Анна чувствовала себя маленькой царицей в игрушечном курляндском царстве. У нее была корона, стародавний трон, на котором она сиживала иногда часами в мечтах и помыслах о своем лучшем будущем или, как подлинная государыня, подписывала принесенные гофмейстером бумаги, касающиеся курляндских дел.
Однажды сидела так, припоминая Петербург и сожалея, что не пришлось побыть на царской свадьбе: ни дядюшка-государь, ни теперешняя тетушка-государыня не позвали, и вместе с тяжелым вздохом к горлу подкатывал комок, рожденный обидой и досадой. Услышав приближающиеся шаги, придала лицу строгое выражение и удивилась, увидев вошедшего в тронный зал молодого человека, принесшего ей бумаги для подписи.
– А где гофмейстер? – спросила герцогиня.
– Захворал. Просил, чтоб я…
III
Царица Прасковья видела, что это Измайловский дворец, ее покои, а сомнение не покидало: вдруг снова сон? В Петербурге сколько раз так было: до мелочей представлялось, будто в Измайлове она, а просыпалась – прощай, сладкое виденье, в постылом Петербурге пребывает. Вдруг и тут сонный обман? Глаза откроет, а перед ней, может, все то же чухонское болото. Нарочно снова прижмуривалась, а потом как бы врасплох себя заставала, оглядывала стены – нет, не сон, в Измайлове она, в Измайлове!
– Слава тебе, господи! – благодарно крестилась царица Прасковья, что вызволилась из треклятого парадиза, не видать бы его никогда больше.
А Анна косоротилась: опять деревенский дух тут нюхать. Лучше бы остались в Петербурге, пожили бы там столичной жизнью.
– В Москву поедем, в святых соборах побываем, колоколов кремлевских послушаем, – прельщала ее мать.
– Вот уж плезир! – недовольно отворачивалась Анна.
IV
Военные действия поутихли, и Петр решил навести должный порядок в обучении будущих солдат и офицеров. На военную службу дворянин зачислялся с пятнадцати лет и должен был начинать ее, по выражению Петра, «с фундамента», что означало – рядовым солдатом в армии и матросом во флоте, и царь старался строго следить, чтобы дворяне были при деле.
Набирая недорослей для обучения в навигацкой школе, царь делал им свой смотр: приподняв волосы со лба будущего ученика, смотрел ему в глаза, стараясь угадать способности: «В сем малом будет путь…», «Станет стараться, тогда мои сомнения развеет…», «Ладно, увидим, что получится…» – каждого сопровождал теми или иными напутствиями. Распределяя дворян по полкам и школам, ставил условные «крыжи» против фамилий людей, годных в службу, в московское или в заморское учение. Ученики навигацкой школы по ее окончании «не к единому мореплаванию должны быть потребны, но к артиллерии и гражданству». Петр надеялся, что обученные люди, многое познав, многое еще и откроют, и среди тех открытий, возможно, будут философский камень, квадратура круга, вечный свет и вечный двигатель. За изобретение вечного двигателя назначал награду – тридцать тысяч рублей.
Строгости были большие, а все же находились ловкачи, старавшиеся обойти закон. Указом 1714 года царь повелевал: «Понеже многие производят сродников своих и друзей в офицеры из молодых, кои с фундамента солдатского дела не знают, ибо не служили в низких чинах, а иные служили только для вида по нескольку недель, а потому таким потребно составить ведомость, сколько есть таких неправильных чинов, и вперед, сказать указ, чтоб и дворянский народ и иных со стороны отнюдь не писать, которые не служили солдатами в гвардии». Список лиц, производимых в офицерские чины, Петр часто просматривал сам, и беда была как самому неправильно произведенному, так и допустившему такой подвох.
Непорядков было много, «ибо не без греха есть в том, – писал Петр, – что такие, которые много служили, те забыты и скитаются, а которые нигде не служили, тунеядцы, те многие по прихотям губернаторским взысканы чинами и получают жалованье довольное».
Оказалось немало дворян, умевших раздачей взяток и другими уловками избегать государевой службы и «прохлаждались лежебоками по своим деревням. Много было послано указов во все города о дворянских недорослях и самого дворянина, чтобы оный был прислан по государеву требованию, а он по старому уложению дожидается третьего указу, и буде ничем отбыть не могут, то уже тогда пришлют. И в таком ослушании указов иные дворяне уже состарились в деревнях живучи, а на службе и одной ногою не бывали».
Глава четвертая
I
Без особого к тому старания царевич Алексей стал наиглавнейшим лицом среди тайных приверженцев старых порядков, столь нещадно изживаемых царем Петром. Да иначе и быть не могло. Чать наследник престола он, Алексей. Как ни злобствуй на нелюбимую старину государь Петр Алексеевич, а невечен ведь ты. При твоей непоседливой жизни вполне может статься, что прежде срока свернешь где-нито отчаянную свою голову, а первородный твой сын, набравшись с возрастом недюжинного ума и силы, в одночасье смахнет все постылые сердцу новины. У царевича будущее, ему править после тебя.
И тянулись, льнули к нему, единой своей надежде, почти все священнослужители во главе с патриаршим местоблюстителем митрополитом Стефаном, а не они ли, эти духовные лица, суть божьи приказчики на земле? Молитвенно нашепчут да и громогласно, соборно упросят всевышнего учинить расправу с богоотступным царем, и рухнет все им содеянное, подобно греховным сооружениям Вавилона. А вдобавку к церковным служителям монастырские чернецы и чернички, единоверцы, раскольники и сектанты о сокрушении неугодного царя-супостата свой глас подадут. Нет и не может быть иного суждения о том, что мерзопакостным деяниям царя Петра несдобровать, и, может, совсем недалек тот возмездный день, когда снова утвердится на святой Руси сердцу радостная, привычная старина.
Главы и наследники родовых знатнейших фамилий – князья Долгорукие, Голицыны, Куракины, Шереметевы и другие из прежних именитых бояр – обращали взоры на царевича Алексея, единственного наследника на престол Российского государства, поощряя его отдаление от отца, а также и от иноземной еретички-жены, которой не было места в мечтах и планах на будущее именитых ревнителей старины. Не нужна она, чужестранка, и своему венценосному мужу, явной приметой чего – его нежелание находиться с ней под одним петербургским кровом, а в Москве для любовных утех есть у него неотлучная Афросинья, да и в какой-либо иной метресске нужды нет и не будет.
Льнули к нему и такие потомки княжеских и боярских родов, кои достигли дарованных царем новых отличий и званий, пройдя докучливое обучение навигацким и другим наукам или отличившиеся на войне, но никак не забывавшие того, что они, родовитые, принуждены находиться под начальством такого худородного выскочки, как Александр Меншиков, ставший и светлейшим князем, и генералом, и властелином ижорских земель, кавалером множества орденов, осчастливленный несметным богатством и почестями. Злобно-завистно и ненавистно такое!
Не больно-то умен царь Петр, что так привечает людей подлого звания и уравнивает их со знатнейшими. Боевой генерал князь Василий Владимирович Долгорукий положа руку на сердце откровенно царевичу говорил:
II
Не ладил царевич с отцом, не ладнее было у него и с женой. Не сближала их совместная жизнь, и никакого улучшения к тому не предвиделось. Приехав в Россию, Шарлотта с пренебрежением отнеслась к подобающему ей званию великой княгини и предпочла называться по-прежнему кронпринцессой. Противным был ей русский язык, и она не хотела изучать и понимать его. Не признавала православия; даже самые торжественные церковные службы вызывали у нее, лютеранки, плохо скрываемую усмешку. Ничто не могло возбудить у нее привязанности к русским обычаям и порядкам, а давало лишь повод для осуждения.
От супружеского медового месяца никакой сладости у молодоженов не оставалось, а только все сильнее отдавалась от него горькой отрыжкой взаимная неприязнь. Будучи во хмелю, когда море по колено, Алексей иной раз бесцеремонно являлся в спальню жены, но часто бесприветно уходил прочь, ворча с озлоблением:
– Сердитует, паскуда, не подпускает… Своими бабьими немочами отговаривается… Должно, взбучку хорошую ждет, – сжимал он кулаки, и подмывало, ох как подмывало его проучить строптивую благоверную. Только и удерживало, что много визгу будет, ажно в цесарской Вене прослышится, где австрийской императрицей родная сестра Шарлотты. Получалось так, что в постель к еретичке ложись да помни, чтоб все политично было, чтоб неудовольствия не доставило. Прах с ней совсем! Афросинья в сто раз милее, да и других девок много, а баб – того больше. Кронпринцесса отдалила от своего двора всех русских; прислуживали ей немки, а самым близким человеком была ее родственница принцесса Юлиана-Луиза остфрисландская, которая всячески старалась способствовать разладу между супругами. С ней Шарлотта могла отводить душу на чужбине, сетовать и плакаться на свою все еще неустроенную судьбу. Ничто ее не радовало и нечем было довольствоваться.
Дом, в котором она жила в Петербурге, был выстроен специально для них, молодоженов, но мог только в насмешку называться дворцом, потому что уже требовал большого ремонта. Крыша на нем дырявая, и во время последнего ночного дождя в спальне ее высочества кронпринцессы капало с потолка. Хорошо еще, что мимо постели, но около нее на полу образовалась лужа. Потолок был украшен аллегорической живописью: на нем увитый розами, якобы пылающий жертвенник, и как раз огонь этого жертвенника заливала дождевая вода. По бокам жертвенника дрогли от сырости голыши-купидоны, каждый держа по гербу: один – с русским орлом, другой – с брауншвейгским конем, и между ними была протянута лента с надписью: «Никогда более благородных не соединяла верность». И с нее, с этой надписи, тоже капало. Весь жертвенник покрывало темное сырое пятно; с пламени Гименея стекала грязная и холодная дождевая вода, – слезы проливал бог супружества над ее высочеством.
Знала Шарлотта, что у мужа метресса – девка самого подлого звания, из крепостных; видела ее, приезжавшую к царевичу в Петербург: рыжая, толстогубая, с наглыми глазами, – такая мерзкая тварь! Было бы вполне понятно, допустимо и прилично, если бы царевич имел метрессу (и пусть даже не одну) из высокопоставленного знатного рода, как это водится во всех европейских дворах, но иметь простолюдинку… И Шарлотту передергивало от брезгливости.
IV
Ждала-ждала царица Прасковья, когда же наконец деверь царь Петр Алексеевич по-настоящему проявит заботу о замужестве другой своей племянницы, царевны Катерины Ивановны. То ему некогда, то недосуг. Может, отчасти и она, мать, виновата в таком промедлении, да ведь все как лучше хотелось, чтобы любимая дочка подлинно что в королевское замужество вышла и сама бы королевой была, ан вот и дождались, что двадцать четыре года Катеринке исполнилось, перестаркой сделалась, и кто же ее такую теперь возьмет?..
– О-ох-ти-и…
Беда из бед подошла. Все вроде бы, казалось, успеется: жалко было Катеринку-свет от себя отпускать. Вся радость в ней, баловнице, безунывной хохотушке, материнском утешении. С малых лет Катеринка, в ущерб своим сестрам, пользовалась материнским вниманием и за то сама постоянно ластилась к ней, не то что угрюмая нелюдимка Анна или пискля да хныкса, туповатая от рождения Парашка.
Два года тому назад приезжал в Петербург мекленбургский посланник барон Габихсталь, чтобы узнать об условиях возможного супружества своего государя герцога Карла-Леопольда с племянницей царского величества принцессой Екатериной Ивановной. Обещал ей свободное отправление своей веры при мекленбургском дворе, но требовал, чтобы при будущем мире со Швецией город Висмар был отдан герцогу и чтоб он получил вознаграждение за понесенные от Северной войны убытки. Царь Петр велел тогда отвечать, что выдаст за него племянницу, если герцог предоставит доказательство своего развода с первой женой. На том дело тогда и застопорилось.
Должно, не так-то просто было герцогу развода добиться. Ну и бог с ним совсем, – готова была отмахнуться от такого зятя царица Прасковья. Женатый он, этот меклер… меклин… Язык сломаешь, не выговоришь, – словом, герцог этот. А они уже обожглись на одном, когда Анну выдавали. Тоже ведь герцог был. Поди, и этот не лучше, раз с женой не живет. Может, вместо захудалого герцога бог пошлет подлинного королевича.
V
Ни почести, воздаваемые его царскому величеству, ни раболепная покорность побежденных не производили на Петра никакого впечатления, а вот предоставилась ему возможность проявить свои способности командовать соединенными флотами четырех морских держав, и то было для него вершиной счастья.
В датских водах Балтийского моря находились союзные эскадры – датская и русская, да подошли еще английская и голландская для охраны своих торговых судов от шведских каперов – этих морских разбойников, снующих в море для грабежа и причинения любого иного вреда своим неприятелям. Петр намеревался сделать из Дании вылазку на вражеский шведский берег, и для этой цели у него в Копенгагене находился целый корпус войск, а на копенгагенском рейде – корабли. Англичане и голландцы хотели идти охранять своих купцов, и Петр убедил их и датчан присоединиться к его кораблям, чтобы объединенной союзной армадой выйти в Балтийское море. Адмиралы-союзники согласились действовать вместе и просили русского царя взять на себя общую команду флотом. Многоопытные моряки – англичане, голландцы, датчане – отдавали себя в подчинение командиру еще юного российского флота. Что таилось за этим? Было ли то данью уважения и полного доверия к русскому царю со стороны союзников или они хотели убедиться в его неспособности справиться с такой армадой и потом посмеяться над ним?..
Будто бы давно уже привычно, без тени какого-либо замешательства и нерасторопности Петр приступил к исполнению адмиральской обязанности. Он поднял свой штандарт при грохоте орудийного салюта со всех эскадр, и начался маневр. По сигналу царя-адмирала авангардию составили шестнадцать английских кораблей, кордебаталию – семнадцать кораблей датчан, ариергардию – тринадцать русских фрегатов, а вне линии, против середины кордебаталии шел под царским штандартом корабль «Ингерманландия», и за ним была еще отдельная линия из четырех русских фрегатов и трех шняв – легких посыльных судов. Двадцать голландских кораблей, три английских, два датских и несколько русских составили отдельный отряд.
Ровно в полдень по команде Петра корабли снялись с якорей и вышли в море. Впереди – англичане, потом – голландцы, за ними – датчане и, наконец, на правах новых хозяев Балтийского моря – русские корабли, весьма вежливо уступившие первенство в этом походе. Никаких нарушений не было, и все проходило в соответствии с четкими и своевременными командами царя Петра, что вызывало восхищенное удивление опытных и прославленных моряков иностранных эскадр. С большим удовлетворением сознавал Петр, что никогда не позабудется им этот его адмиральский день.
Возвратясь после того в Копенгаген, он решил налегке отправиться исследовать на шведском взморье берега Шонской области, куда намеревался в скором времени высадиться, и нашел, что шведы на том побережье сумели хорошо укрепиться. Русский царь был встречен огнем батарей, и двухмачтовая шнява «Принцесса», на которой он находился, оказалась пробитой ядром, и другая шнява «Лизета» получила некоторые повреждения. Стало известно, что неприятель по берегу ощетинился редутами с выставленными на них батареями и что в Шонии у него более двадцати тысяч войска. Следовало от мысли о высадке отказаться. Ничего, всему свое время будет и того швед не избежит, а покуда можно отдохнуть да обдумать, как вести дела.