Колоритные очерки писателя, журналиста и составителя ряда посвященных Китаю альманахов Э. Е. Магарама рисуют картины Шанхая начала 1920-х годов — огромного и полного контрастов интернационального города, недаром прозванного «желтым Вавилоном» и «Парижем Дальнего Востока». Целый ряд очерков посвящен изображению шанхайских притонов и «веселых кварталов». В книгу также включен рассказ «Опасная забава», названный автором «кинодрамой».
ЖЕЛТЫЙ ЛИК
Столица желтого дьявола
[1]
Знойный, душный день.
Узкие кривые улочки и неожиданные проходы-проулочки тянутся змейками в бесконечную даль. Серые слепые стены испещрены черными иероглифами. Остроконечные лестницы-крыши немо глядятся в голубое небо, откуда льется жгучий поток ярких лучей полуденного солнца. Бледно-желтые косоглазые лица. Оголенные, блестящие влажным трудовым потом груди, спины и икры ног, черные, загорелые, с терпко-кисловатым запахом, как хорошо поджаренный бифштекс. Белые шелковые халаты богачей и синие, заплатанные пояски-штанишки кули и рикш. Желтые, красные, синие, зеленые и белые полотняные вывески, вышитые пестрыми, кричащими иероглифами.
Спешат, галдят, размахивают руками на ходу. Отовсюду несется звон, стук и грохот рабочего люда, стрекочут швейные машины, бьют молотками сапожники и гробовщики, монотонно стучит мотор в механической мастерской, в новооткрытой лавчонке беспрестанно визжит граммофон, с раннего утра до поздней ночи повторяющий одну и ту же пластинку китайской популярной песенки, чтобы привлечь покупателей. Кули, согнувшись под непосильной тяжестью, как пружинные куклы упруго и четко отшлепывают шаги, напевая:
— Хэ-а-хо… хэ-а-хо… хэ-а-хо…
Среди улочки, неумолчно позванивая в медный таз, бродит цирюльник. Высокий, худой, полуголый, с лысиной во всю голову и свисающими под подбородком жесткими черными усами. Он тащит на коромыслах два больших некрашеных деревянных ящика с инструментами и принадлежностями китайской косметики. Поблескивают концы остро отточенных ножей, ножниц, щипцов и металлических гребней. На веревке, через плечо, болтаются два медных позеленевших таза: маленький — спереди, на груди, большой — сзади, на спине…
Рикша
Ночь Пу-Хо провел, как всегда, в Старом Шанхае, в узеньком проулочке, вблизи канала. Спал он, по обыкновению, спрятав голову в мягкую спинку рикши, упираясь длинными, худыми ногами в дышло, оглашая всю улочку вкусным храпом. Лишь на рассвете ему приснилась родная деревня, золотистые рисовые поля, дымящиеся под знойными лучами; какая-то странная, невиданно-знакомая кумирня, освещенная пестрыми огоньками, и чудилось ему, что гонится за ним по узкой, отвесной стене над бездной полицейский-индус в ярко-малиновой чалме на голове и с толстой белой палкой в руке…
Предрассветный холодок разбудил его. Он удивленно приподнялся на своем ложе, вытер грязными шероховатыми кулаками глаза и, вздрагивая от пережитого страха, почесываясь и оглядываясь, понемногу пришел в себя. Постепенно улетучилось гнетущее настроение кошмарного сна и, от сознания, что наступает день, такой будничный и милый, несущий, быть может, полный кошель коперов, жгучая, животная радость бытия охватила его.
Чуть-чуть брезжил рассвет, голубой и прохладный. От влажной росистой земли поднимался прозрачный синеватый дымок, закутывая дали туманной пеленой. Вдалеке бодро-призывно пели петухи, сонно-сердито лаяли псы и гортанно гнусавил китаец-повар с большими корзинами на бамбуковых коромыслах, выкликая пирожки и пельмени…
Пу-Хо ощупал за пазухой свой кошель с коперами и направился к подвижной кухне. Долго приценивался к пирожкам, обнюхивал их, прикладывая к текучему носу, пробовал вес на покрытой толстой корой грязи ладони и, наконец, остановился на дюжине вареных пельменей. Ел не спеша, смакуя, отхлебывая жадными глотками клейкое мутное варево из глиняной чашки, ловко захватывая серое, скользкое тесто пожелтевшими от времени тоненькими костяными палочками.
Позавтракав, он впрягся в рикшу и пустился рысью по направлению к Французской концессии. Побаливал правый бок, тошно ныло в груди, но Пу-Хо не придавал этому большого значения. Светало. Вокруг раздавался лязг открываемых ставень, как синие тени бродили кули, рабочие; широко раскрывая рты, зевали, топчась на углах, китайские полицейские…
Су-Чжоусский канал
Низкий, влажный туман стелется над Шанхаем, окутывая улицы, дома и людей едкой, свинцовой мглой. Зябкая сырость насквозь пронизывает тело. Кажется, никогда не прояснится небо, вечно будет хлябко чмокать жидкая грязь под ногами и не выглянет, не согреет теплыми, ласковыми лучами холодный, тоскующий город полуденное солнце.
Улицы и проулочки мрачны и неприветливы. Влажные вывески блестят, как зеркала, сверкая золотом и яркими красками. Полотняные китайские плакаты с пестрыми иероглифами, развешенные поперек улиц, над лавками, скомканы влагой и тяжело никнут к земле. Под парусиновыми зонтиками шмыгают одинокие китайцы в длинных черных и синих халатах, обшитых мехом, — серьезные, деловитые, занятые. Изредка, согнувшись в дугу, прошаркает на высоких геттах японка, выбрасывая далеко вперед обнаженные ноги из-под длинного кимоно, быстро промелькнет в сером дождевике «бизнесмен»-англичанин и, как бронзовый памятник, стоит застывший на посту полицейский-индус в красной чалме на голове и выразительным символом власти, — короткой, толстой палкой в руке…
На углу Garden Bridge, где сливаются воды Ван-Пу и Су-Чжоусского канала, у зеленой стоянки трамвая, скопилась толпа рикш. Полуобнаженные, босые, с посиневшими от холода лицами, они подпрыгивают на месте, борются друг с другом, чтобы согреться. Мокрый асфальтовый тротуар угрюмо отражает темные силуэты; по блестящей поверхности скользят коричневые каретки, оголенные икры худых смуглых ног, обрызганных грязью. По железному мосту проносятся с отчаянным гулом, звонками и гудками трамваи и автомобили; громко сопя, задыхаясь на подъеме, кули тащат на двухколесной арбе непосильный груз стальных рельс; горланят уличные разносчики; гулко, точно под землею, трещат моторы. На туманном горизонте уходит в даль широкий Бродвей, возглавляемый красным дворцом Astor House и, нахмурившись, сторожит вход в Су-Чжоусский канал серое, стильное здание российского консульства.
Пароходы и баржи на реке кажутся очень маленькими, а люди, как мухи. Они ворочают нагруженные мешки, тюки и громоздкие ящики. С перил моста видно, как припадают к палубе, напрягаются в судорогах темно-синие тела, но не слышно ни звука. Лишь гремит, хлопает тяжелыми цепями о железную перекладину ветер.
Внизу, из-под моста, выходит из канала на реку небольшой игрушечный пароходик и, выбрасывая густые, черные клубы дыма, тяжело покряхтывая машиной, тащит на буксире караван крытых барж, облепленных китайцами. Вверху, на изогнутом клюве подъемного крана пароходика, свесившись вниз головою, вцепившись тонкими, крючковатыми ногами в железные цепи, попыхивая длинной трубкой, кули забивает заклепку. Бледно-зеленое, худое лицо его вздуто синими жилами, а налитые кровью глаза угрюмо сверкают белками. Ветер слегка покачивает шаткие цепи подъемного крана, будто задался целью сбросить цепкое тело вниз, в мутно-желтые воды Ван-Пу. Но кули, посасывая трубку, одной рукой держит над заклепкой острую стальную зубилу, а другой — беспрестанно бьет молотом, все глубже проникает сталью в железное тело, инстинктивно сохраняя равновесие, словно не тянет его к себе, вскруживая ему голову, илистое речное дно «царицы Шанхая»…
Французский парк
Чуть только рассеялась мгла и алые лучи восхода осыпали пурпуром зеленые деревья Французского парка, — тропические цветы в клумбах выпрямились, ожили и заулыбались друг дружке многозначительными, таинственными улыбочками…
Тих и безмолвен пустынный сад. Бархат стриженой зелени нежно ласкает взор. В вышине беззвучно гнутся верхушки деревьев. Звенит, переливается, сверкая изумрудом и рубинами, зеленая вода в пруде, местами покрытом плесенью. Лениво плавают сгнившие черные веточки и корявые отростки, целые островки побуревших листьев, спаянных сине-зеленым мхом. Ветерок над прудом слегка пахнет тиной и сладкими цветами. В синюю даль уходят песчаные аллеи и дорожки. Причудливо раскинулись вокруг багряно-желтые кусты, под ногами шуршат упавшие листья, такие ало-ржавые и сухие, похожие на сгустки засохшей крови. А цветы в клумбах, затаив дыхание, смотрят, слушают и чему-то улыбаются…
По главной аллее входит в сад молодая девушка в черной шляпке с белым пером. Холодные костяные кораллы греются на теплой, мраморной шее, мягко оттеняя грациозную неглубокую ямку над целомудренным вырезом платья. Упругие, чуть-чуть заостренные груди разбросали массу живых складок, сузили стан и округлили, расширили бедра, придав фигуре юной девушки волнующую прелесть девственницы и неуловимое, сдержанное томление сладострастья. Серый светлый шелк, словно паутиной, заткал живое, нагое тело. И, вздрагивая, зовут, манят, поют гимны божественной красоте тепло округленные, стройные, миниатюрные ноги девушки, обутые в серые замшевые туфельки на узеньких, высоких каблуках…
С улицы доносится первый звонок трамвая. По главной аллее спешит, запыхавшись, молоденькая модистка с огромной картонкой в руке. Вдали китайцы метут дорожки сада и утреннее эхо гулко отдает шершавые звуки. Скрипит тележка садовника, в траве визжат механические ножницы, со стороны улицы раздаются гнусавые напевы разносчиков и продавцов.
Встал Шанхай. Ожил Французский парк. Чайные розы раскрыли хрупкие лепестки навстречу ласковому ветерку со стороны Желтого моря. Таинственно шепчутся деревья. Неслышно тянется к солнцу поздняя зеленая травка. Лишь птицы порхают с ветки на ветку и шаловливо приглашают друг дружку:
Осенней ночью
Черная осенняя ночь…
Вдали замирают резкие звонки последнего трамвая. Индусы-сторожа лениво-бдительно обходят свои посты, постукивая деревянными трещотками, и острый, отрывистый стрекот катится по тихим покойным улицам европейских кварталов, утопающим в зелени садов, как отдаленные раскаты грома:
— Тра-та-та-та-та….
В темноте таинственно шуршат деревья и светлеют на горизонте китайские магазины в центральной части города, освещенные снизу до крыши электрическими лампионами. Со стороны Ван-Пу заглушенно жужжат невидимые голоса и чудится, что кто-то, огромный и черный, обессиленный лежит на земле и тихо стонет:
— О-а-а… о-а-а… о-а-а-а…
ОПАСНАЯ ЗАБАВА
(Кино-драма)
Марсель Дегранж вздрогнула со сна и машинально осмотрела темную комнату полузакрытыми, сонными глазами. Через узкие скважины ставень проникали радужные лучи, оттеняя предметы и мебель густыми, мохнатыми тенями. На камине, хрипло вздрагивая, монотонно тикали часы, напоминая однообразными, отрывистыми звуками что-то бесконечно старое, до боли надоевшее…
От этих звуков на Марсель повеяло знакомой привычной тоской, но где-то, глубоко в груди, жило неясное воспоминание о прожитой ночи. Она лениво потянулась под одеялом и закрыла глаза.
Но спать больше не хотелось. Отдохнувшее молодое тело ныло горячей истомой. Ей живо вспомнился вчерашний успех в театре, громовые аплодисменты. Она бросила взгляд в угол, за ширму постели, где стояли подношения — целый сад живых цветов в роскошно убранных корзинах, и сердце радостно забилось в ней, переполненное теплым, благодарным чувством к этим милым, незнакомым людям, которые так ласково приняли ее. Неясно, сквозь туман, показалось ей милое лицо Анри, такое мужественное, с черными жесткими усами, и ей страстно захотелось поцеловать его в губы, прижать к груди, снова, как когда-то, перебирать пальцами коротко стриженые на затылке густые волосы…
В эту минуту она в его образе воспринимала весь мир. И таким особенным казался он ей здесь, на чужбине, после трех лет разлуки, такой любимый, родной… И особенным казалось его имя, это милое, красиво звучащее, знакомое имя: