Голубое и красное

Маканин Владимир Семенович

Глава 1

Мать и отец, именно что слившиеся, ничем особенным и рознящим в детстве ему не запомнились; очерчиваясь, они лишь много позже разделились как люди, приобретя в его глазах и судьбу, и свои лица. Но позже было всякое, в детстве же он чуть ли не путал их, хотя, конечно, не путал. Атмосфера безындивидуальности родителей, обыденной неразличимости их была характерна, привычна, и, кажется, родители только и делали, что работали: возможно,

там

у них и была своя жизнь. Он же был с младшими братьями, потом он был на улице, потом он был в школе — где и с кем угодно, но только он не был с ними, приходящими с работы поздно, наскоро ужинающими и уходящими утром так рано, что он их не видел. К тому же отец и мать не только не спорили на рознящие их темы, на кровные, скажем, они вообще мало спорили, оттого-то бабки, бабушки и были ему удивительны, а в память запали — разностью.

Как тихий стук швейной машинки в угловой дальней комнате и как крыльцо барака с железными скобами, о которые при входе очищают ботинки, мать и отец не замечались, как не замечались и прочие. Из всех взрослых в бараке выделялась разве что Нина Федоровна, которая, когда удавалось, хватала за ухо и, выкручивая, вела к окну, чтобы в полутемном бараке лучше видеть и лучше оценить мальчишеский испуг. Там только, у окна, она давала волю рукам. Оправдываться было бесполезно, да и попросту не нужно: царило еще и

неразличение

среди всеобщей бытовой безындивидуальности, и временами (задним числом) казалось, что одинаковость лиц и речей входила в маленького Ключарева с неким умыслом. Жесткость поступков, стычки в бараке и сшибки, а затем бурные же примирения — вся эта честная однообразность лиц и дел заполняла пространство именно как воздух, не было и намека на затаенные или на скрытные

отношения,

которые чуть позже так особенно пленяли его в бабушках. (В бараке, казалось, было важным одно-единое отношение: мужчина-женщина.) «Кто-оо-оо?!» Леденящий крик застиг его в комнате, и он, склонившийся над украденным коробком спичек, застыл, — значения не имело, что не он влез рукой в банку (!) с сахаром, так как сейчас послышатся бухающие шаги Нины Федоровны, костлявой и худой работницы, высосанной заводом и четырьмя собственными детьми, и от шагов ее не уйти, а ожидание шагов было хуже самой расправы. «Кто-ооо?!» — висел, натягиваясь на гневе, крик в бараке, и в отсутствие родителей застигнутые мальчишки за перегородками одинаково замирали. После расправы ему становилось куда легче, и чувство облегчения, кстати, тоже было у всех одинаковым. Но отчего же не так в деревне?

Если в деревне был простор, то возле бараков тоже ведь были пустыри, и притом пустыри с огромным размахом и без единого дерева, а на пустырях взлетали птицы, крупные, подчеркивающие в перспективе даль, а за пустырями были в заметном уже отдалении горы, наползающие одна на одну, но не давящие. Да и в самой избе ненамного просторней, чем в бараке: сени загромождены кадками и примитивным верстаком, оставшимся еще от прадеда, не говоря уж о догнивающих хомутах и старом тряпье, с которым в избах не расстаются. Люди! — вот оно. Его осенило не взрослого, а в детстве и сразу, и если растолковать он пока не мог, то слово найденное уже знал,

Он не раз слышал, а помнил и посейчас, как человека, откуда-то приехавшего (из деревни ли, из другого ли города: из

Глава 2

Он слышал — остановилась телега, и, к окну выскочив, увидел бабку Наталью и рядом с ней еще бабулю с какой-то нелепой прической на голове; обе они снимали с телеги чемоданчики, коробочки, совали рубли подвезшему их и, суетясь, отряхиваясь от соломы, что-то спешно и взволнованно говорили. Он уже вылез на крыльцо, щурясь от яркого солнца, и вот бабка Наталья (она сказала той, другой бабуле: «Подожди, Мари»), как крылья раскрывшая руки, с цветасто-голубыми рукавами платья, кинулась на него: «Ты мой золотой, ты мой серебряный!» — она быстро вдруг присела, опустилась разом на корточки и, сделавшись одного с ним роста, чмокнула в левую щеку, потом в правую, а потом — в губы. Он любил, когда бабка Наталья его целовала, от нее пахло сладко и сухо. Она поднялась и теперь стояла, прямая, худая, тогда он не знал слова «стройная», а в руке держала его руку. «Ну вот, ты его видишь, Мари!» — торжественно объявила она той нелепой бабуле, он же, маленький, стоял, чувствуя себя смущенным, оттого что бабуля Мари так пристально его разглядывала.

В той суете он, конечно, ничего не увидел.

Именно с косынок и началось различение, если не различие. В деревне не было не только церкви, но и сельпо, уж очень была мала, — и то и другое находилось в Ново-Покровке, в пяти-шести километрах. Оттуда и возвращалась утром следующего дня бабка Матрена, накупившая ему и гостьям-бабулям конфет: леденцов и карамели. Он увидел бабку Матрену посреди дороги, когда она, придерживая кульки у груди, разговаривала с деревенскими, а деревенские подсмеивались над ней — чего это, мол, ты вырядилась?.. Приглядевшись, он увидел: и точно, бабка Матрена была в яркой алой косынке, купленной, видно, заодно с конфетами.

В ту минуту он шел без причины.