Пир плоти

МакКарти Кит

В анатомическом музее при лондонской медицинской школе святого Бенджамина обнаружено изуродованное тело молодой девушки (как вскоре выясняется, одной из студенток), картинно подвешенное к куполообразному потолку зала. Скоропалительные действия полиции приводят к аресту невиновного, который налагает на себя руки в тюремной камере. Между тем не замеченные официальным следствием факты выводят патологоанатома Джона Айзенменгера, адвоката Елену Флеминг и бывшего полицейского Боба Джонсона, предпринявших собственное независимое расследование дела, на иной круг подозреваемых, среди которых — сокурсники и преподаватели погибшей, а также куратор музея. Каждый из них скрывает от окружающих нечто, прямо или косвенно связанное с убийством, почти у каждого были мотив и возможность его совершить. Мрачные закоулки человеческих душ, двусмысленное поведение полицейских, коррупция, шантаж и предательство, слепая ревность и преступная извращенность образуют остросюжетную канву романа английского писателя Кита Маккарти "Пир плоти", за которым последуют "Тихий сон умирани", "Окончательный анализ" и "Мир, полный слез".

Кит Маккарти

«Пир плоти»

Пролог

Можно было и включить свет, но он знал, что на одной из стен этого унылого холодного помещения висит зеркало, а видеть себя за подобным занятием — это уж слишком. Темнота, по крайней мере, сохраняла его анонимность. Она позволяла ему, как всякому другому любовнику, без смущения делать то, что он пожелает. Эта темнота даже поощряла его, шепча, что если люди не поймут его, то уж ночь точно не осудит. Ночь рассуждала просто и ясно: он никого не убивает, не грабит и не насилует. Так кому от этого будет плохо?

Он просто занимается любовью.

Ему были хорошо знакомы и само это помещение, и царившая в нем закостенелая официальность. Он знал, что, открыв двойные двери, увидит справа на полке большую книгу, в которой перечислены имена его любовниц, а за полкой на стене висит большое зеркало.

Доставая книгу, он повернул фонарик отражателем вниз, так что его луч осветил только нижний край зеркала. Книга, как всегда, лежала открытой. Ее страницы представляли собой пеструю картину: записи на них были сделаны разными чернилами и разными почерками — какие-то аккуратными, но большая часть — неровными, а то и вовсе неразборчивыми.

Его любовницы.

Часть первая

Только одна из небольших учебных кабин, разбросанных по просторному помещению с высоким потолком, была освещена. Сгруппированные по четыре в ряд и расположенные под прямым углом к четырем соседним, кабины образовывали то ли кресты, то ли свастики, призванные символизировать успехи студентов в постижении наук. Однако рисунки, которыми вдоль и поперек были испещрены деревянные стены, освещенные теперь той самой единственной лампой дневного света, говорили скорее о скуке, сексуальном голоде и вселенском хаосе в головах учащихся, нежели об одолевавшей их жажде знаний.

За пределами кабины свет рассеивался, постепенно переходя в желтоватый полумрак, который тем не менее был ярче тусклого грязного света, проникавшего в аудиторию с улицы через высокие окна и люки в потолке. Лампа высвечивала — хорошо, что только наполовину, — женское лицо, абсолютно апатичное и покрытое уродливыми красными гнойниками. Табличка в изголовье тела сообщала интересующимся, что при жизни эту женщину звали Джеральдина Дарье и что умерла она в 1924 году в возрасте всего лишь двадцати девяти лет.

Гораздо лучше была освещена верхняя половина тела Мартина Вагуса, 1881–1938. То, что осталось от этого человека, пребывало в нелепой позе, голова была повернута в сторону, а кожа на шее вскрыта, так что все находившееся под ней оказывалось открытым взору наблюдателя. Все части тела Мартина Вагуса были снабжены бирками, на которых черными чернилами кто-то сделал различные надписи, но какие именно, разобрать не представлялось возможным из-за мелкого почерка и слабого освещения аудитории. Сам же Мартин Вагус с полным равнодушием устремлял в пространство недвижный взор своих неестественно голубых глаз.

Рядом с ним в отдельном ящике из плексигласа лежал язык, вырванный изо рта еще в ту пору, когда он мог говорить. Согласно бирке, когда-то он говорил от имени некоего Джонатана Коплика, родившегося в 1834 году и умершего — судя по всему, в молчании — семьдесят три года спустя. На правой стороне языка имелся аккуратный надрез, демонстрировавший атрофию мышц в результате нарушения белкового обмена — побочного эффекта произведенной операции.

Приблизительно в метре от ящика с языком разместилась большая стеклянная витрина с шестьюдесятью зародышами. Все они были не старше трех месяцев, и имевшиеся при них бирки объясняли, почему каждый из них был извлечен из материнского чрева, одинок в этом мире и даже не имел собственного имени, что само по себе уже говорило о многом.

Часть вторая

Тот день Джонсон не сможет забыть, наверное, до конца своей жизни — то воскресное утро, ставшее для сержанта полиции моментом перехода от нормального безмятежного существования к полнейшему хаосу, крикам, стуку в дверь и вторжению в его жизнь совершенно посторонних людей. Он с удовольствием предвкушал прогулку в парке с женой и даже не догадывался, что всего через несколько минут ему придется пережить целую гамму чувств — замешательство, страх, недоумение и поднимающийся из глубины души гнев. Все произошло настолько неожиданно, что неверие в реальность происходящего постепенно сменилось в нем глубоким возмущением.

Они с Салли лежали в постели, еще не окончательно проснувшись. Все это началось рано, хотя он не мог сказать точно, в котором часу. Перво-наперво раздался страшный грохот, будто в дверь со всего маху ударили кувалдой. Оба, Джонсон и его жена, одновременно подскочили на кровати. Прежде чем они успели хоть как-то отреагировать на этот стук, грохот повторился, но на этот раз в сопровождении крика:

— Открывайте!

Последовал еще один удар.

— Даем десять секунд, затем ломаем дверь!

Часть третья

Гудпастчер сидел за маленьким кухонным столом возле окна. Начинался рассвет. Но его глаза, затянутые пленкой, не видели первых лучей восходящего солнца. Ресницы Гудпастчера были залеплены желтой слизью, которая сочилась из уголков его глаз. Кожа на его щеках обвисла и отливала маслянисто-шафрановым блеском, руки мелко дрожали. Он был не в состоянии уснуть — уже третью ночь Гудпастчер не подходил к своей импровизированной постели из старого грязного спального мешка и такой же грязной подушки. Со всех сторон Гудпастчера окружала тишина, звеневшая в его ушах, как приговор.

Он давно ничего не ел — сколько именно времени, он не смог бы сказать. Лишь изредка, не отдавая себе в этом отчета, он пил воду. Все потребности организм удовлетворял, руководствуясь простейшими инстинктами, ибо мозг его был занят другим.

Но занимала его целиком и полностью отнюдь не какая-то сверхсложная проблема — это было обыкновенное горе.

Он горевал об оставившей его жене и о том, что с ее смертью его жизнь сделалась пустой. О том, что она ушла, не дав ему прощения. О том, что он совершил.

В голове Гудпастчера беспрестанно крутился один и тот же вопрос: «Почему я не сказал ей?» Он чувствовал, что если бы он рассказал ей все и дал возможность простить его, то сейчас был бы в состоянии перенести утрату. Иногда ему приходила в голову мысль, не сон ли все это, но он гнал эту мысль прочь, не доверяя ей, и та пряталась, сжавшись в комок, где-то в соседней комнате. Гудпастчер отвернулся от окна, но тоже чисто инстинктивно: он был не способен на осознанные действия. Оглядывая кухню, он замечал отдельные вещи, каждая из которых существовала сама по себе, но никак не была связана с другими. Он видел плиту, холодильник, буфет и умывальник, но не видел кухни. Он попытался сосредоточиться, но не смог этого сделать, как будто разум медленно покидал его вслед за женой. — Господи, умоляю тебя!..