Французский детектив

Мале Лео

Декар Ги

В сборник вошли два детектива: героем романа Лео Мале «Туман на мосту Толбиак» является частный сыщик Нестор Бюрма — человек с юмором и незаурядным умом, разгадывающий любые головоломки преступников; а вот героем другого детектива Ги Декар сделал человека-«зверя» — так заклеймило слепоглухонемого Жака Вотье буржуазное общество, но справедливо ли это?

На русском языке произведения публикуются впервые.

Лео Мале

Туман на мосту Толбиак

Глава 1

Здравствуй, товарищ Бюрма!

Поскольку моя машина проходила контрольный технический осмотр, я поехал на метро. Я мог бы, конечно, попытаться поймать такси, но до Рождества оставалось полтора месяца, и, как обычно в это время, моросил противный дождь. А ведь стоит только начать капать с неба, как все таксомоторы сразу же куда-то пропадают. Наверно, растворяются от сырости. Другого объяснения я не нахожу. Впрочем, если дождя нет, они все равно не поедут туда, куда хочет клиент. Этому у меня нет никакого объяснения, хотя у водителей их наберется великое множество.

Итак, я поехал на метро. Я не знал, зачем и к кому направляюсь в больницу Сальпетриер, и решил навестить это не слишком веселое заведение по причине, так сказать, письменного вызова. С двенадцатичасовой почтой я получил в своем сыскном бюро на улице Птишан весьма таинственное письмо, которое меня заинтриговало. Вот это-то письмо, прочитанное уже несколько раз, я снова изучал в вагоне метро первого класса, уносящего меня в нужном направлении. Оно гласило:

«Дорогой товарищ, я обращаюсь к тебе, хотя ты стал сыщиком, но ведь ты не из полиции, и к тому же я знал тебя совсем мальчуганом…»

Письмо было подписано Авелем Бенуа. Авель Бенуа? Я не знал человека с таким именем ни в детстве, ни позже. У меня были кое-какие соображения — самые общие — о той возможной среде, из которой исходило это послание, но ни о каком Авеле Бенуа я не слыхивал. Вот что писал дальше этот тип:

«Один подонок замышляет грязное дело. Зайди ко мне в больницу Сальпетриер, палата 10, койка

…» Потом шло неразборчиво — то ли 15, то ли 4 — на выбор.

«…Я объясню тебе, как избавить ребят от неприятностей. С братским приветом. Авель Бенуа».

Без даты — число указано только на штемпеле, которым погашена марка в почтовом отделении на бульваре Массена. Почерк писавшего казался неуверенным, кроме подписи, выполненной решительным росчерком пера. Впрочем, это вполне понятно. Если пришлось завалиться на больничную койку за казенный счет, значит, здоровье оставляет желать лучшего, а если дрожат руки, то это отражается на письме. К тому же колени — плохая замена письменного стола. Адрес на конверте был написан другим почерком, бумага — дешевая, линованная. Казалось, что письмо несколько дней носили в кармане или в сумочке, прежде чем бросить в почтовый ящик. Принюхавшись, можно было уловить слабый запах дешевых духов. Этот тип, по-видимому, попросил отправить письмо какую-нибудь медсестру, не слишком пунктуальную в часы, свободные от дежурства. По тону письма можно было заключить, что мой корреспондент не любит полицию и что какая-то опасность угрожает нашим общим друзьям (?), поскольку некий парень возымел преступные намерения.

Я сложил письмо и засунул его между другими бумажками, которые постоянно ношу с собой, подумав, что напрасно затеял эту бесплодную игру в пустые предположения. К чему без толку терять время, если я все равно сейчас увижу этого таинственного якобы знакомого со мной больного? Если только… Мысль о том, что меня, может быть, разыгрывают, раньше не приходила мне в голову, но внезапно меня осенило. Авель! Тебе это что-нибудь говорит, Нестор? А ну-ка поразмысли хорошенько — ведь это твой хлеб. Авель! А вдруг подонка, замышляющего грязное дело, зовут Каин? Ну, каково? Вот уж обхохочешься! Первоапрельская шуточка в середине ноября, как напоминание о весне какого-нибудь утонченного любителя мистификаций. А если это и в самом деле так?

Все равно все скоро выяснится. Пока же можно оглядеться: не найдется ли пара ножек в нейлоне, достойных привлечь внимание серьезного человека? Это меня отвлекло бы. Даже жертвы мистификаций имеют право отвлечься. В вагоне первого класса в этом отношении — я говорю о женских ножках, стройных, обтянутых тончайшим нейлоном и закинутых одна на другую, что нисколько не портит впечатления. — обычно все в порядке. Бывают, конечно, дни удачные и неудачные. Похоже — вот дурное предзнаменование! — в этот день мне не повезло. Была, правда, воздушная блондинка в глубине вагона, но она сидела ко мне спиной. Что же касается остальных пассажиров — представителей сильного пола, — не знаю и не хочу знать, какие у них были ноги, однако рожи у большинства из них были гнусные. Два юнца напротив меня, к примеру, — что-то вроде вырядившихся для похода в кондитерскую младших продавцов из галантерейной лавки. Часть этого вагона первого класса была отведена под второй класс, и юнцы не сводили глаз со стеклянной перегородки, разделявшей вагон. Они уставились в нее так, что стукались головами. Поминутно пихали друг друга локтями, как законченные олухи, глупо ухмылялись и строили шутовские гримасы, чтобы привлечь к себе внимание. Возможно, они тоже направлялись в больницу Сальпетриер, и если так, то определенно для лечения. Жаль, что профессора Шарко нет в живых с 1893 года. Для него это были бы два интересных случая.

Возня этих двух придурков меня раздражала, и я встал. Я сделал это еще по трем причинам: во-первых, мне было любопытно узнать, что именно их так возбуждало, во-вторых, приближалась моя станция, и, в-третьих, я испытывал странное чувство, что за мной наблюдают, что мне в затылок устремлен настойчивый взгляд, и мне захотелось избавиться от этого ощущения, изменив положение. Я встал и, идя к выходу, краем глаза окинул «демократическую» часть вагона. Девушка, из-за которой бесновались два кретина, стояла вплотную к стеклянной перегородке. Глядя на нее, можно было бы поклясться, что она бесконечно далека от всего окружающего и в мыслях собирает голубые цветы где-нибудь на зеленом лугу, но когда наши взгляды встретились, она пристально посмотрела на меня, и ее ресницы слегка дрогнули.

Глава 2

Мертвец

Усмехаясь, я тоже протянул ему руку, и мы обменялись рукопожатием.

— Как хорошо, что я не служу в полиции. А то пришлось бы доложить по начальству. Что за лексикон! Вы вступили в коммунистическую ячейку?

Он ответил мне тем же:

— Это надо бы спросить у вас.

— Но ведь я не коммунист.

Глава 3

1927 год. Анархисты в общежитии вегетальянцев

Широкий оконный проем, через который проникал дневной свет в общую спальню, делал ее слегка похожей на мастерскую художника. Это сходство усиливалось благодаря одежде некоторых ее обитателей, щеголявших в бархатных штанах и блузах с галстуками-бантами. То были анархисты из малообеспеченных и прочие ниспровергатели основ, перебивавшиеся на средства, добытые более или менее законным путем. Верхние стекла окна оставались прозрачными, нижние же до середины были замазаны тусклой белой краской. Этого требовали стыдливость и (главным образом) предписание полиции, предохранявшее тихих и добропорядочных обитателей буржуазного дома в стиле модерн, расположенного напротив, по другую сторону улицы Толбиак, от лицезрения полу- и просто голых мужчин. Кто-то, страдавший, по-видимому, острым приступом клаустрофобии, проковырял ножом глазок в слое белой краски, через который, как в тумане, можно было видеть улицу. Различимый через глазок пейзаж был не из самых привлекательных. Подросток, прильнувший к стеклу, не понимал, ради чего тот, кто потрудился проделать это отверстие, пошел на риск навлечь на себя наказание вплоть до изгнания из этого пристанища, где за пятнадцать франков в неделю можно было спать сколько вздумается. Ведь не ради же этой угрюмой картины?

Тощие акации выбивались из-под чугунной ограды и гнули свои ветви под порывами ветра со снегом, неровный тротуар во всю длину был покрыт скользкой грязью. Это был печальный, удручающий пейзаж, но подросток рассматривал его с какой-то жадностью. Мужчина в одной рубашке подошел к нему, тоже посмотрел в глазок на улицу, почти прижавшись темноволосой курчавой головой к его щеке, и проворчал:

— Плохой погода.

Он выругался и снова лег. Вот уже три дня Испанец не вылезал из постели: его одолела тоска. Краем глаза подросток покосился на будильник, который висел на бечевке над грудой одеял. Три часа дня, вторник, 15 декабря 1927 года. Через десять дней Рождество. Его сердце слегка сжалось.

Сидя на табурете возле горящей печки, держа в руке брошюру, Альбер Ленанте не сводил глаз с широкого окна. Потом встал, подошел к мальчугану.

Глава 4

Кое-что о мертвеце

Мы вышли. Едва переступив порог, я набил трубку и закурил. Не в обиду будь сказано тому недотепе (если он еще жив), который разбивал чужие трубки и досаждал другим своими нотациями, дым, наполнивший мои легкие, принес мне некоторое облегчение.

Флоримон Фару прибыл в больницу на служебной машине, но шофер-полицейский был в штатском. В ожидании шефа он тоже курил, глядя, как проходят по виадуку поезда метро. Машина стояла в ряду других перед входом в больницу. Но как они все ни старались не привлекать к себе внимания и скрыть ведомственную принадлежность автомобиля, присутствие полиции было таким же очевидным, как кривой нос на лице Авеля Бенуа.

Пока мы шли к машине, я украдкой оглядел близлежащее пространство — от сквера Мари Кюри до площадки, на которой стоит памятник Филиппу Пинелю, облагодетельствовавшему умалишенных гуманными методами лечения. До него их лечили в основном битьем. «Я подожду вас», — обещала мне цыганка. Может быть, она и ждала, но в периметре не было видно ни одной красной юбки. Все эти споры, разговоры, проверки и прочая кутерьма заняли много времени, и на улице уже начинало темнеть, а из-за всепроникающего тумана сумерки в этой части города сгущались быстрее. Однако было еще достаточно светло, чтобы не спутать изящный силуэт девушки с будкой дорожных рабочих. Белита не ждала меня… и не собиралась ждать… или, скорее всего, ее спугнуло прибытие Флоримона Фару. Ведь она из племени, которое чует полицию за километр.

Шофер занял место за рулем, инспектор Фабр рядом с ним, а мы с комиссаром уселись сзади.

— Ну, где же мы сможем выпить и поговорить? Вы Бюрма, не вылезаете из бистро…

Ги Декар

Зверь

Глава 1

Обвиняемый

Это повторялось трижды в неделю в течение почти полувека. Ровно в час дня каждые понедельник, среду и пятницу он поднимался по наружной лестнице со стороны Дворцового бульвара и, не обращая ни на кого внимания, направлялся к адвокатскому гардеробу. Он считал, что эта прогулка позволяла ему «подышать дворцовым воздухом», без которого он не мог обойтись.

В гардеробе он оставлял зимой фетровую, а летом поблекшую соломенную шляпу и надевал засаленный ток, сдвигая его далеко назад, чтобы прикрыть облысевший затылок. Затем, даже не потрудившись снять свою порыжевшую куртку, облачался в потертую мантию, на которой не было ни планки ордена Почетного легиона, ни знака какой-либо иной награды. Надетая поверх куртки мантия придавала солидность, которой в действительности у него совсем не было, несмотря на его неполные семьдесят лет. Перед началом своего обычного обхода он засовывал под руку старую кожаную папку, в которой не содержалось ничего, кроме издававшегося Дворцом правосудия «Вестника юстиции».

И, только проделав все это, он начинал здороваться с коллегами, полагая, что теперь окончательно погрузился в торжественный мир своей профессии. Во Дворце он знал в лицо всех, начиная с известнейших председателей палат и кончая стряпчими, — бесчисленное количество прокуроров, адвокатов, поверенных, с которыми столько раз встречался в душных залах для заседаний, в пыльных коридорах и на лестничных переходах. Он-то знал всех, но очень немногие имели представление о нем самом. Молодые даже задавались вопросом: зачем слоняется этот лысый призрак с обвисшими усами и болтающимся пенсне в громадном здании?

Но его мало беспокоило мнение профессиональной братии на свой счет. Он ходил из канцелярии в канцелярию, из палаты в палату, изучая объявления о делах, находящихся в производстве. Правда, четыре-пять раз в году его видели в суде, где он пытался добиться снисхождения к какому-нибудь босяку. Впрочем, его профессиональная деятельность и амбиции, кажется, этим и ограничивались. Таким был Виктор Дельо, зачисленный в сословие парижских адвокатов сорок пять лет назад.

Он всегда был один. Редкие старинные знакомые кивком приветствовали его на ходу, предпочитая не задерживаться с бездействующим коллегой, неспособным вывести их на какое-нибудь интересное «дело». Поэтому Виктор Дельо был одновременно удивлен и обеспокоен, когда судебный исполнитель окликнул его в галерее:

Глава 2

Свидетели обвинения

— …Мсье Джон Белл, — продолжал стюард, — был только что убит. На этот счет не могло быть ни малейшего сомнения: вытекавшая из шеи струйка свернувшейся крови, замочив пижаму, растеклась по ковру.

— Господин председатель, — произнес Виктор Дельо со своей скамьи, — я хотел бы задать вопрос свидетелю… Скажите нам точно, мсье Тераль, где находился Жак Вотье, когда вы проникли в каюту.

— Мсье Вотье сидел на койке. Он казался ошеломленным и безразличным. Больше всего меня поразили его руки с растопыренными пальцами, которые он держал прямо перед собой и, казалось, с отвращением их рассматривал, хотя он и не мог их видеть… руки, залитые кровью.

— И из этого вы заключили, — продолжал Виктор Дельо, — что он убийца?

— Я вовсе ничего из этого не заключил, — спокойно ответил стюард. — Передо мной были два человека, один из которых был мертв, а другой — живой. Оба были в крови. Впрочем, кровь была всюду: на ковре, на одеяле и даже на подушке. Неописуемый беспорядок указывал на то, что была отчаянная борьба. Жертва, несомненно, сопротивлялась, но противник оказался намного сильнее. В этом каждый может убедиться сам, посмотрев на мсье Вотье.

Глава 3

Свидетели защиты

— Господин председатель, мне нужно было сделать большое усилие над собой, чтобы прийти свидетельствовать на процессе по делу моего сына, который навсегда останется для меня маленьким Жаком. Должна сразу признать, что этот до крайности впечатлительный и нервный ребенок, кажется, совсем не был счастлив в течение первых десяти лет своей жизни в нашем доме на улице Кардине. Хотя понимать его в ту пору было почти невозможно, но я догадывалась о глубине его душевных страданий. Муж — он был самым образцовым отцом — также страдал вместе со мной. Чтобы облегчить жизнь нашему несчастному ребенку, мы делали все, что было в человеческих силах. Мы доверили его воспитание институту в Санаке только после того, как сами испробовали все средства. Я была в отчаянии от того, что он уезжает, но мое горе облегчилось при мысли, что мсье Роделеку, может быть, удастся вывести ребенка из мрака.

— То есть мсье Вотье и вы доверяли мсье Роделеку?

— Поначалу да… Побывав в Санаке через год после отъезда Жака, я была поражена необыкновенными его успехами, но одновременно меня убило поведение моего сына при встрече. Это было ужасно. Свидание происходило в присутствии мсье Роделека, высказавшего перед тем восхищение редким умом моего сына. Я была счастлива, когда открылась дверь и появился Жак. Он изменился — сильно вырос, плечи стали широкими. Он держался прямо, с гордо поднятой головой. Меня удивило то, что он сразу направился прямо ко мне, без трости, уверенно, как если бы он меня видел или слышал мой голос. Его спокойная, уверенная походка была почти такой же, как у нормального ребенка. Не верилось, что этот повзрослевший мальчик был тем же самым ребенком, который год назад и шагу не мог сделать, чтобы на что-нибудь не наткнуться.

Я была так взволнована, что едва могла протянуть руки ему навстречу… прижала его к груди и заплакала, но он сразу напрягся, стал отбиваться, словно хотел вырваться из материнских объятий. Отвернулся от меня. Я была в панике. Мсье Роделек пришел на помощь, быстро взял его руки в свои, делая на них знаки и говоря: «Послушай, Жак! То, что ты делаешь, — нехорошо! Наконец-то тебя обнимает мать, которую ты так долго ждал и о которой я часто тебе рассказывал». Лицо сына не дрогнуло. Тогда мсье Роделек взял его правую руку и поднес к моему лицу, чтобы он прикоснулся к нему. Никогда не забуду это ощущение… дрожащая рука против воли погладила мой лоб, спустилась по носу, обвела губы и застыла на щеке, по которой текла слеза. Жак как будто удивился и поднес влажный указательный палец к губам, словно пробуя мои слезы на вкус. Его лицо исказилось, и он издал ужасный вопль. Тот самый вопль, с каким он раньше каждый раз встречал меня дома, когда я заходила к нему в комнату. Я ослабила объятия, он этим воспользовался и бросился из приемной. Я так опешила, что не могла говорить. Мсье Роделек подошел ко мне со словами: «Вы не должны сердиться на Жака, мадам. Он еще не очень хорошо понимает, что делает». Помню, я его спросила тогда: «Мсье, я и впредь буду слышать этот крик? Это все, что он может сказать матери после года занятий с вами?» Мсье Роделек ответил мне с невозмутимым спокойствием, как если бы он считал свой ответ совершенно нормальным: «Но ведь он, мадам, совсем не знал вас, когда жил дома».

В тот момент я поняла, что сын не только никогда не будет меня любить, но что в этом институте сделали все для того, чтобы оторвать его от семьи. Этот мсье Роделек навсегда украл у меня сына. Да, теперь я уверена, что его сильное и пагубное влияние было долгим. Если бы в Санаке дали себе труд по-настоящему привить несчастному ребенку нормальную любовь к матери, возможно, он не оказался бы сейчас на этой позорной скамье.

Глава 4

Обвинение

— Слово предоставляется адвокату от прокуратуры мэтру Вуарену.

— Господа судьи, господа присяжные заседатели, — начал противник Виктора Дельо, — моя роль ограничится исключительно защитой памяти Джона Белла, зверски убитого пятого мая этого года на борту теплохода «Грасс». Считаю излишним возвращаться к обстоятельствам, при которых было совершено это преступление и которые были подробно изложены суду. Свою задачу я вижу в том, чтобы дать представление о личности жертвы. Можно утверждать, что этому молодому двадцатипятилетнему американцу было уготовано блестящее будущее, если вспомнить о том, какой многообещающей была его юность. Закончив с отличием Гарвардский университет, где он считал делом чести выучить наш язык и овладел им в совершенстве, Джон Белл в восемнадцать лет записался в одно из лучших войсковых соединений, которое не нуждается в похвале, — в морскую пехоту Соединенных Штатов. После капитуляции Японии он вернулся с четырьмя наградами. Как очень многие молодые люди, молодость которых была отмечена страданиями войны, Джон Белл мог бы предаваться радостям жизни, но он поступил иначе. На войне он окончательно созрел и, зная ее разрушительные последствия в различных частях земного шара, более пострадавших, чем Америка, без промедления решил посвятить себя неблагодарному делу — снабжению разоренной войной Европы.

Его отец, сенатор Белл — мы могли оценить здесь сдержанность и уравновешенность его показаний, из которых был исключен малейший намек на чувство мести по отношению к убийце единственного сына, — разве он не поведал нам о том, что самой большой радостью для сына в его новой миссии были постоянные контакты с французскими кругами в Нью-Йорке? Разве Джон Белл не пошел на разрыв с красавицей с Бродвея, чтобы иметь возможность побывать во Франции, которую он так любил, хотя никогда ее еще не видел? И разве отец, обнимая его в последний раз перед отплытием «Грасса», не сказал ему: «Может быть, из путешествия ты привезешь француженку. Всем сердцем я желал бы этого!» Мне кажется, господа присяжные, что было бы трудно сильнее любить Францию, и между тем спустя три дня, находясь на борту французского теплохода «Грасс», то есть уже на территории Франции, молодой американец был зверски убит одним из наших соотечественников.

Конечно, мотивы остаются неясными, и мы должны отдать должное защите: ей удалось заронить в умы сомнение на этот счет, но преступление — вот оно! — налицо, дважды удостоверенное — многими отпечатками пальцев, снятыми на месте происшествия, и неоднократными признаниями убийцы. Можно также позволить себе растрогаться тем печальным фактом, что преступник страдал от рождения тройным недугом, серьезно отягощавшим его существование. Было бы нелепо отрицать, что положение слепоглухонемого от рождения — очень незавидно, но является ли это оправданием для убийства? Допуская даже, что Жак Вотье с детства был одержим злобой против окружающих, против тех, кто имел счастье видеть, слышать и говорить, все равно спросим себя: давала ли эта звериная ненависть право на убийство? Допустимо ли набрасываться на незнакомого человека, к тому же иностранца, который не сделал ничего плохого, — на этого молодого американца, отец которого без колебаний заявил: «Я убежден, что если бы мой сын познакомился с Вотье, он им заинтересовался бы — душа у него была благородная».

Единственным возможным оправданием поступка Вотье — если допустить, что вообще можно оправдать преступление, — могла бы быть его невменяемость. Некоторым из вас, господа присяжные, в начале процесса могло показаться, что мы имеем дело с опасным сумасшедшим. Справедливый приговор в таком случае мог бы быть иным: поскольку это снимало бы ответственность с подсудимого, защитники могли бы надеяться отправить его в дом для душевнобольных, где он закончил бы свои дни, не представляя постоянной опасности для общества. Но показания свидетелей, осведомленность, авторитет и независимость которых вне всяких сомнений, доказали, что Жак Вотье — вменяем.