Конкистадоры

Малышева Анна

Древнее колдовство настигает свои жертвы через века, континенты и поколения. Родовое проклятие заключает в себе страшный дар бессмертия. Уже заведены часы, стрелки которых вечно бегут вспять, и выстроены лестницы, по которым можно взбираться, только спускаясь вниз… Привычная реальность неузнаваемо искажается, стоит только свернуть за угол, войти в брошенный дом, взять в руки запретную книгу… И тогда начинается головокружительное путешествие сквозь иные эпохи, культы и миры.

Конкистадоры

1

Война окончилась, и Каталина Монтехо перестала ждать своего мужа, так и оставшегося лежать завернутым в сорванную портьеру в захваченном баронском доме, далеко, в Германии, в Эбервальде. Его друзья ушли в очередную атаку, и на тело чужака молча смотрели разгромленные буфеты – смотрели детскими глазами крестильных чашечек, расписанных сиренью. В разбитое окно тянуло смрадом из вольера, где лежали трупы немецких овчарок, отравленных бежавшими хозяевами. Муж Каталины не погиб в бою – его зарубили во сне за два дня до конца войны шашкой, на серебряном эфесе которой было вытравлено имя «Эннегрет». Хозяин шашки Эннегрет пах гарью и смертью, как сожженный дом, как вся окраина городка, где уже угасало пламя шестилетней войны. Он незамеченным взобрался по загаженной и окровавленной мраморной лестнице, между разбитых статуй, спящих солдат и поющих патефонов, один из которых исполнял «Лили Марлен», а другой – увертюру к «Тангейзеру». Прошел по анфиладам комнат, среди призраков своего детства, и остановился у кресла, где спал человек с чувственным, резко очерченным ртом. Медленно, со страстной осторожностью ненависти поднял тяжелую шашку и ударил два раза. Через полминуты он сам был убит в спину длинной очередью из автомата.

2

Известие о смерти мужа привез Каталине Монтехо друг семьи, Филипп Кастеллано – он и убил сумасшедшего барона в Эбервальде. Он горевал едва ли не больше вдовы, оставшейся с четырьмя детьми на руках, – Филипп был не только дальним родственником ее мужа, но и его неразлучным другом с детства. Вместе они росли в Гранаде, вместе учились в Резиденции, вместе выступили против Франко и были вынуждены бежать из Испании в октябре тридцать восьмого года, когда оставаться там стало невозможно. Каталина против своей воли с мельчайшей отчетливостью помнила тот страшный осенний полдень в порту Картахены, который безостановочно бомбили франкистские самолеты. Причал, где шла посадка, за считанные мгновения обратился в кромешный ад, в месиво из чемоданов, разорванных осколками, окровавленных человеческих тел, уже неподвижных и еще извивающихся. У женщины до сих пор немели ноги, когда она вспоминала, как муж толкал ее, оцепеневшую от ужаса, на трап, уже перекрытый ранеными и трупами, и как она решилась наконец ступить на чье-то бьющееся в агонии тело. Она и сейчас не могла понять, каким чудом не потеряла в этом чудовищном хаосе из крови и паники никого из детей, не помнила, как они оказались на палубе, а затем – в трюме, как отчалил корабль, навсегда увозящий их от берегов родины. На этом корабле Испанию покидал и другой, безмолвный и неподвластный смерти, пассажир. То было легендарное золото конкистадоров, шестьсот тонн слитков и ювелирных изделий, как оригинальных, индейских, так и перекованных некогда из религиозно-эстетических соображений. Наспех сбитые ящики тесными угрюмыми рядами стояли в трюмах. Их не успели расположить так, чтобы сбалансировать бортовую и килевую качку, и когда начинало штормить, волны с усиленной яростью набрасывались на судно, пробирающееся между валов жуткими скачками и с запинками, будто пьяница, готовый вот-вот потерять равновесие. Всю дорогу Каталину одолевала смертельная дурнота. Она неподвижно сидела на чемодане, поджав под себя ноги в разорванных чулках и оперевшись спиной о ящик с золотом, призрачно-бледная, равнодушная ко всему, вновь и вновь переживая ужас затихшей вдали бомбежки. У женщины смутно осталась в памяти Одесса, тенью мелькнула Москва, сном показался душный грязный поезд, увозящий семью все дальше на восток. Очнулась она только в Алма-Ате. Ее пробудил безмятежный шум арыков, таящий в себе нечто знакомое. И то же странное чувство пронзило Каталину, когда она взглянула на пирамидальные тополя, темными рядами стоявшие вдоль длинных, истомленных жарой улиц, на синие горы, замыкавшие горизонт повсюду, куда бы она ни обернулась. Это было лишь смутно похоже на покинутую Гранаду, и все же здесь женщина решилась вздохнуть полной грудью, взять в руки иглу с ниткой, чтобы привести в порядок одежду детей, прислушаться к звукам незнакомого языка, который ей еще предстояло выучить.

Филипп Кастеллано тоже сумел сесть на тот корабль, уцелела и его единственная дочь, красивая молчаливая девочка, точная копия рано умершей жены. Прибыв в Алма-Ату, испанские семьи получили жилье, Кастеллано – отдельно стоящий флигель, Монтехо – целый одноэтажный дом, просторный, но запущенный. Муж Каталины немедленно взялся его достраивать и переделывать и к началу войны привел в такой вид, что женщине все чаще начинало казаться, будто она никуда и не уезжала из Гранады. Дом был почти точной копией того, который пришлось оставить, – белый, квадратной планировки, с четырьмя внутренними двориками. Изнутри он представлял собой непрерывную анфиладу сообщающихся комнат. По мнению соседей, дом построили неудобно и нерасчетливо, но для Каталины он был единственно возможен, как для пчелы единственно возможна шестиугольная ячейка в улье. Достроив дом, муж Каталины вскоре ушел на фронт добровольцем, как всегда, вместе с другом, который был его верной неразлучной тенью. Женщина долго не могла осознать, что Филипп Кастеллано вернулся один.

3

Как и до войны, как и в Испании, он приходил каждый вечер на чашку кофе, и как всегда, о его появлении Каталина узнавала прежде, чем слышала стук в дверь, даже если находилась на другом краю дома. Стоило ему поставить на ступеньку крыльца узкую маленькую, совершенно девичью ногу, как ее сердце сразу делало несколько лишних ударов. Она бы умерла от стыда, если бы он когда-нибудь узнал об этом, от стыда, смешанного с блаженством, – Каталина глотала эту пьянящую смесь, пока гость пил свой кофе. Все было, как в тот необычайно холодный майский вечер, в Гранаде, много лет назад, когда отец привел в гости будущего мужа Каталины и его неразлучного друга, и она угощала их, занимала разговором, обращаясь только к жениху и не смея взглянуть на другого гостя. Она помнила тот вечер, как помнят драгоценные минуты жизни, помнила лучше, чем свою свадьбу и первые слова детей. Большой старинный дом медленно тонул в сумерках, они уже наполнили все четыре внутренних дворика, в одном из которых находился колодец; казалось, из него они и выползали к ночи, чтобы затопить комнаты. Кладбищенские кипарисы, стоявшие вдоль улицы, стали черными на фоне бледного неба, сонно лепетала вода в арыках, прорытых еще арабскими властителями Альхамбры. Закат лежал на гористом горизонте, как груда битого стекла – зеленого и розового. Один осколок был у нее в груди, под сердцем, Каталина чувствовала его всякий раз, когда делала глубокий вдох, с того момента, как увидела того, кто не предназначался ей в мужья – худого, белокурого, с плаксивой линией рта, всегда одетого в черное. Она любила его, не смея встретить тяжелого взгляда бесцветных глаз, любила беспричинно, и тем более непоправимо. И вот он вернулся с войны и, давно уже вдовец, приходил по вечерам на чашку кофе к ней, уже вдове, и сказать ему о своей любви было еще невозможней, чем когда-либо.

4

«Эта девочка – единственный свет моих глаз», – сказал ей Филипп Кастеллано перед самой войной, приведя в дом Изабеллу-Клару-Эухению, тоненькую девушку, почти подростка, одетую в тот вечер в золотистое парчовое платье своей покойной матери, под которым терялась детская грудь. Она стояла неподвижно, преувеличенно серьезная и нелепо нарядная, в старомодной шапочке с пером, обшитой жемчугом, с брильянтовой брошкой на груди, – девочка, невозмутимо согласившаяся стать женой Хорхе, любимого сына Каталины, не выказав при этом ни радости, ни страха. Так же невозмутимо и необъяснимо покорно она увяла в первый же год супружества, превратившись в безмолвную тень, одну из тех, что населяли дом Каталины.

На второй год войны невестка родила девочку, которую назвали в честь покойного деда – Берналь, и Каталина наконец вздохнула спокойно. Все это время она еще чаще, чем обычно, вспоминала о своем проклятии, которое находилось совсем рядом, в беленой пустой комнате, где из мебели стояло только большое продавленное кресло. Чужаку, который заглянул бы туда случайно, показалось бы сперва, что в кресле сидит деревянная раскрашенная статуя с глазами, инкрустированными черной и белой эмалью. Однако это был брат-близнец Хорхе, мужа Изабеллы. Каталина еще в Испании показывала Диего десятку врачей, слышала туманные рассуждения о том, что один из близнецов часто страдает от нехватки кислорода и рождается слабее другого, и тут же – их заверения в том, что молодой человек может прожить еще хоть сто лет. Он и в самом деле никогда ничем не болел, тогда как его брат, Хорхе, каждую неделю раздевался в холодном белом кабинете доктора, вздрагивая и задыхаясь от прикосновений пальцев к своей впалой голой груди. Берналь росла совершенно здоровой, несмотря на голодные военные годы, а ее отец чувствовал себя все хуже. Наконец он попросил перенести свою кушетку из супружеской спальни в комнату брата, где и умер в один из послеполуденных часов долгого летнего дня, когда вся семья слушала в столовой по радио очередные сводки с фронтов; умер, глядя в угол, где с великолепной осанкой египетской статуи сидел его брат, хотя и отвечающий всем канонам о вместилище души своего оригинала, но не оживший после его смерти, как не ожила ни одна из статуй в Долине царей.

5

После войны время замерло в сумеречном доме, который выстроили так, что туда не заглядывало солнце, какой бы жаркий день не стоял на дворе. Здесь, среди незаметно растущих внуков, Каталина не считала прожитых лет, здесь легко, будто козочка, носилась по комнатам Берналь, отвлекая от занятий кузена, внука Каталины от старшего сына. Франсиско-младший твердо решил поступить в университет, чем очень льстил тщеславию бабушки. Каталина так и не смирилась с тем, что его отец, ее первенец Франсиско-старший, на которого она возлагала столько надежд, когда-то бросил учебу и служил теперь в городской типографии чернорабочим. Он огрубел, понемногу приучился выпивать, домой возвращался за полночь, засиживаясь после смены в грязной закусочной. Его жена, кроткая и болезненная женщина, несколькими годами старше мужа, не решалась даже упрекнуть его, так боялась – не то звука своего голоса, не то сурового взгляда свекрови. Когда-то, сразу после приезда в Алма-Ату, Каталина не одобрила этот брак, хотя Микаэла тоже была испанкой, вдовой эмигранта, погибшего в порту Картахены. Каталина считала, что ее сын мог бы выбрать супругу красивее, моложе и совсем необязательно испанку – здесь ее взгляды не отличались узостью. Но муж приказал ей не путаться не в свое дело, сын настоял на своем, и она смирилась, хотя даже спустя многие годы продолжала игнорировать и затирать в черную работу старшую невестку, подчеркнуто балуя младшую, Изабеллу. Каталина невольно перенесла на нее свои чувства к человеку, о котором думала не переставая, начиная с того зачарованного вечера далекого мая, когда Гранада тонула в розовых сумерках, за белой оградой кладбища жутко стонали влюбленные совы, и ее руки предательски вздрагивали в то время, когда она передавала визитерам чашки с кофе.

Во флигель, где в одиночестве жил отец Изабеллы, Каталина впервые вошла только поздней осенью спустя десять лет после войны. Под окнами стлался дым от сжигаемых повсюду листьев, на веранде через два дома трофейный патефон играл увертюру из «Тангейзера». Следя, как Микаэла расставляет вдоль стены стулья для бдения, а Франсиско-старший бережно усаживает у изголовья постели безмолвную Изабеллу-Клару-Эухению, она даже не сразу узнала покойного, испытав что-то вроде разочарования при виде его старого черного костюма, вялых прикрытых век и плаксивого впалого рта, будто прилипшего изнутри к зубам. Ее руки больше не дрожали, и она не слышала легких шагов, что не давали ей покоя всю жизнь. И все же перед нею на постели лежал единственный мужчина, которого она любила, и Каталина впервые в жизни поцеловала его желтый высокий лоб, при всех, ничем не рискуя, и села на стул у самой двери спальни, храня на сомкнутых губах ощущение его кожи – липкой, словно смазанной маслом. Она поклялась себе больше никого не целовать до самой смерти – ни мужчину, ни женщину, ни ребенка. Патефон на веранде через два дома играл уже «Лили Марлен». То, что песня была о вечной любви, смутно волновало Каталину, и она знала, что сдержит слово.

Дневник дракона

Или свет угасает, или я с каждым днем вижу все хуже. Небо в маленькой, высоко пробитой отдушине – белое, облака – серые, стены моей темницы – черные. Зеркала у меня нет, и себя самого я не видел никогда, но чувствую, что стар, очень стар. Я уже с трудом выцарапываю этот дневник рыбьей костью на полях пергаментных листов со своими любимыми сказками. Этим сказкам я обязан всем – умением читать и писать (о принципе письменности догадался сам, никто меня не учил), знанием мира (и своего места в нем), плохим зрением (ведь я читал, даже когда смеркалось). Я сам оттуда, из сказок. Позвольте представиться, я – Дракон Амвросий, Император. Долгие годы сижу в каменном мешке, никого не вижу, ни с кем не говорю. Но насколько я одинок, настолько же и неуязвим. Я – Амвросий, символ величия и бессмертия Империи. Сперва я этого не понимал, но когда перечитываешь одни и те же сказки раз за разом, на ум невольно приходят некие мысли. Я напрасно ощупываю свое лицо (или морду), пытаясь понять, какая у меня внешность. Натыкаюсь на ржавый железный намордник, через погнутые прутья которого едва-едва могу схватить с влажного заплесневевшего пола куски протухшей еды. Пытаюсь заговорить на языке, который выучил по книгам, а слышу хриплый рев. Какой у меня голос? Сколько мне лет? Откуда я? Как меня зовут? Имя – Амвросий – я выбрал сам, когда впервые в этой тьме осознал себя КЕМ-ТО и мне стало жутко обходиться без имени. Может быть, прежде у меня было другое… А это упоминалось в одной сказке, моей любимой, так напоминающей мою судьбу, про двух братьев-принцев, один из которых заточил другого в подземелье, чтобы незаконно завладеть троном. Я перечитывал эту сказку до тех пор, пока кусок пергамента не сгнил. Там не было ни начала, ни конца, как нет их и в моей жизни. Прошлое я почти забыл, будущего не знаю. Настоящее – это я сам.

Они – там, снаружи, наверное, догадываются, что я умею и люблю читать. Сбрасывают вниз вместе с едой новые книги. Точнее куски, обрывки страниц, никому не нужные, разрозненные. Иные клочки пергамента отлетают слишком далеко, и я напрасно натягиваю цепь, которой прикован к стене, пытаясь до них дотянуться. И в такие минуты меня мучает не грубый железный ошейник, который надели на меня, как на дикого зверя, нет… Ужасно то, что эти сказки, которые лежат так близко, навеки останутся недоступными и медленно сгниют, как гниет здесь все, как гнию и я. Воды мне не опускают, ее и так предостаточно. Я утоляю жажду, облизывая влажный мох во впадинах своего подземелья, и снова принимаюсь за книги. В эти часы я забываю о наморднике, скрывшем морду (лицо?). Возможно, я единственный Дракон, который научился читать. У меня нет впечатлений, нет друзей, время для меня – условность. Единственная реальность – намордник (за долгие годы так и не сумел его сорвать), еда и еще сказки. И еще – пятно яркого света, разрывающее высшую точку моей каменной темницы, когда бросают еду и рваные листы пергамента. В этом пятне моим слабым глазам ничего не разглядеть, но кажется, там человек. Я могу догадаться об этом по иллюстрациям к сказкам. Он никогда со мной не говорит, а жаль. Если бы я мог услышать человеческую речь! Одно дело – знать, другое – слышать. Мне хочется поговорить, но делаю я это только с самим собой.

Когда так мало впечатлений, невольно делаешь скоропостижные выводы или совершаешь глупости. Но я не таков. Читали балладу о леди из Шелота? Она умерла, потому что устала жить в заточении и не могла больше видеть теней. Смерть красивая, но для женщины, не для меня. Разница между красавицами и драконами в том, что одни находятся под замком, а другие их стерегут. Я нахожусь под замком, но я не красавица. Я никого не стерегу, но я Дракон. Это моя собственная, новая сказка, и я записываю ее очень медленно – руки (или лапы) часто болят от сырости. В очень плохие дни (можно выбирать между плохими и очень плохими), когда пальцы (клешни) не слушаются, ем с пола, через прутья намордника, а чтобы пролистать страницы сказок, сильно дую на них.

Полагаю, что власть моя велика (так во всех сказках), но я ею не пользуюсь. Мне стоит сказать Слово, и стены падут, и меня коронуют, но я молчу. Я жду своего младшего брата, принца, который заточил меня в подземелье, чтобы незаконно завладеть престолом. О, мне не нужна моя власть, но я хотел бы отречься добровольно, а не корчиться в этом сыром аду. Почему меня не убили сразу, как только я стал кому-то мешать? Что это – милость или медленная пытка, или чей-то дальний расчет? Знает ли мой брат, что я еще жив? Кто-то ведь кормит меня, значит, я нужен. Но пока я жив, настоящий Император – я. Иногда из последних сил приподнимаюсь и выглядываю в отдушину. Вижу круглые серые башни, обступившие двор, белый гербовый флаг, стрекочущий на ветру у караульни. Мир для меня двухцветен.

Тюрьма избавляет меня от впечатлений, которые могли бы мучить и угнетать. В известном смысле я не движусь к смерти, лишь созерцаю ее движение вокруг меня, ко мне. Я, как все драконы, наверное, волшебник (догадываюсь, но не проверял).