Такова жизнь

Мальц Альберт

I

Летнее луизианское солнце красным пятном стояло в мглистом небе. Тем троим, что ехали в открытой машине, оно казалось факелом, подвешенным на расстоянии фута от их головы. Двое из них развалились на заднем сиденьи, сняв пиджаки, повязав шею мокрыми от пота носовыми платками; рты у них были открыты, точно у рыбы, вынутой из воды. Третий, сгорбившись, сидел за рулем; он обвязал

себе

лоб цветной косынкой, чтобы соленые капли пота не стекали в глаза. Эти трое мужчин были – шериф и двое понятых. Они выехали произвести арест – во всяком случае, таковы были их предположения. Двадцать шесть миль по песчаной дороге пришлось проделать только потому, что Эвери Смоллвуд вызвал их по телефону. Он сказал: – Мистер Токхью, захватите с собой, пожалуйста, двух понятых, – и мистер Токхью захватил с собой двух понятых. Кроме этого им ничего не было известно.

Миновав тянувшиеся до самого горизонта ровные поля, засеянные высоко поднявшимся хлопком, миновав последнюю кучку ветхих лачуг – жилищ негров-издольщиков, – они выехали на великолепный участок, где стоял дом Смоллвуда.

После долгой езды по раскаленному песку дом, зеленая трава и высокие тенистые деревья вдоль дороги – кипарисы, смоковницы и громадные плакучие ивы с густой, как водоросли, листвой – показались истомившимся в открытой машине людям настоящим оазисом среди пышущей жаром пустыни. Шофер, тощий, веснущатый, почтенный на вид юноша в железных очках и с красной косынкой на лбу, глубоко вздохнул, набрав в лёгкие воздух, в котором вдруг почувствовались свежесть и влага. Понятой постарше, с бычьей шеей, лежавший сзади, приподнялся с кряхтением и сощурил свои черные, как смоль, красивые глаза, точно проснувшийся ребёнок. На его ребячьем, пухлом, тупом лице появилось простодушно-удивленнее выражение, словно он в первый раз в жизни увидел такое красивое место. И третий пассажир, шериф Токхью, потянулся всем своим телом – огромным и угловатым, принял более удобное положение и медленно поднял голову, напоминая собой какую-то неведомую колючую рыбу, всплывшую из морских глубин.

До бетонированной дороги, сворачивавшей к дому Смоллвуда, оставалось еще несколько ярдов. Шериф Токхью наклонился вперёд и ткнул молодого шофера в плечо своим костлявым пальцем. – Остановись-ка, Чарли, – сказал он.

Машина остановилась в тени разросшейся ивы. – Обождём здесь минутку, – сказал шериф. Голос у него был сиплый, пропитой, он цедил слова сквозь уголок рта, сжав свои тонкие губы, словно ему не хотелось зря тратить силы.

II

Дом Смоллвуда, вполне современный по стилю, выглядел очень элегантно в окружении зеленого кустарника, тенистых деревьев и красивого узора клумб. Он был единственный в своем роде во всем округе, где большинство плантаторов не имело возможности даже покрасить свои старые дома хотя бы раз в пять лет, не говоря уже о постройке новых. Поэтому дом Смоллвуда служил одновременно и местной достопримечательностью, и предметом острой зависти соседей. Ухитряясь преуспевать даже в тяжелые для хлопкового рынка годы, Эвери Смоллвуд представлял собой почти исключение среди здешних землевладельцев. Недоброжелатели приписывали это чистой удаче, но его успехи были основаны на трезвом деловом расчете. Плантация Смоллвуда занимала громадный участок; кроме того, у него была собственная машина для очистки хлопка и, что самое главное, он заправлял делами прядильной фабрики в Батон-Руже, которая скупала у него хлопок. Это позволяло Смоллвуду выбираться на поверхность там, где тонули другие.

Дом Смоллвуда, весь участок, содержавшийся в идеальном порядке, фруктовый сад, который тянулся на целую милю, подходя вплотную к плантации, новый каменный гараж с помещением для прислуги наверху, пастбища для скота, цветы, деревья, – все это было необычным зрелищем среди моря развалившихся лачуг и унылых хлопковых полей. Из заезжей публики никто не покидал округ Кларабелл, не прокатившись мимо плантации Смоллвуда.

В это жаркое воскресное утро, когда открытая машина с тремя понятыми свернула на длинную дорогу, ведущую к плантации, Эвери Смоллвуд оставил на минуту свою работу, чтобы посмотреть с веранды, кто это едет. Он сидел у мольберта с девяти часов утра. Увидев костлявую фигуру Токхью, подпрыгивающую на заднем сиденьи, он скорчил недовольную гримасу и снова повернулся к мольберту. Смоллвуд недолюбливал Токхью. Всегда недолюбливал. Он аккуратно положил мазок на холст. Потом отступил назад. Нахмурился. Не годится, никуда не годится. Он нетерпеливо вздохнул. Сегодня утром у него ничего не клеится, просто жаль потерянного времени. Лучше было бы пойти поиграть с детьми. А сейчас еще этот Токхью явился.

Смоллвуд опять вздохнул. Он был маленького роста, чуть выше пяти футов, с тонкими красивыми чертами сурового смуглого лица. Этот физический недостаток отравлял ему жизнь. Он не мог примириться с ним, как не мог примириться и с многими другими сторонами своей жизни. Помимо его воли, – словно он был все еще мальчик, стесняющийся своих сверстников, – перед ним встал образ Токхью: громадная, страшная, желтозубая обезьяна наклоняется к нему, еле заметной хитрой усмешкой давая понять, что иначе, пожалуй, не расслышишь… «Да-а, – подумал Смоллвуд, – вот так всегда в жизни. Она не дает полного, до краев, довольства; успех неизменно несет с собой щемящую боль поражения. В детстве его мучил маленький рост. Сейчас работа. И многое другое».

Работа! А что такое его работа? Смоллвуд задавал себе этот вопрос не впервые. Что считать своей работой – хлопок или живопись? Окончив колледж, он несколько лет учился живописи в Европе. Потом вернулся домой незадолго до смерти отца и принял от него плантацию. Дела шли успешно. Он ввел кое-какие улучшения; поставил машину для очистки хлопка; стал акционером прядильной фабрики. Успех сопутствовал ему всюду. У него красивая жена, которую он очень любит; у него дети – чудесные, умные ребята, а счастлив ли он? Нет. Знал ли он когда-нибудь, что такое настоящее счастье, настоящее довольство жизнью? Нет. Никогда. В чем же дело? Он не знает. Ему так и не удалось получить ответ на этот вопрос. Он знает только одно: то, что приятно в среду, надоест в пятницу. И в тридцать восемь лет, когда на нем лежит такая ответственность, когда он добился таких успехов в делах, ему снова захотелось вернуться к живописи. Теперь раза три в неделю он торопится домой из Батон-Ружа и с раннего утра до позднего вечера сидит на тенистой веранде с кистью и красками. Ну что ж, по крайней мере в эти часы, проведенные перед мольбертом, можно забыть то, что некоторые именуют коммерцией, – а ведь на самом деле коммерция – это просто грязные махинации, основанные на принципе «хватай, не зевай»; по крайней мере можно отдохнуть настолько, чтобы на следующей неделе снова вернуться к этим грязным махинациям. Сейчас, как и много раз раньше, Смоллвуд спрашивал себя, почему бы ему не бросить дела? Вместо ответа он слабо улыбнулся. Он прекрасно знает почему. Он боится! Кто может гарантировать, что живопись не надоест ему так же, как надоели дела? А кроме того, у него хватало смелости признать, что ему нужны и успехи деловой жизни и это чувство удовлетворения, которое приносит с собой успех. Значит, надо идти на компромисс! Его душа ведет двойное существование, так пусть двоится и жизнь. Полного удовлетворения не добьешься, человеку приходится брать от жизни то, что она дает. Будь он такой же, как все остальные мужчины, он мог бы Путешествовать, увлекаться женщинами, пить. Разве мало таких мужчин? Они пытаются купить у жизни то чувство внутреннего довольства, в котором она отказывает им. Нет, это не в его вкусе. Свиней и без того достаточно. Стоит ли умножать собой их число?