Югославская трагедия

Мальцев Орест Михайлович

Постановлением Совета Министров Союза ССР Мальцеву Оресту Михайловичу за роман «Югославская трагедия» присуждена Сталинская премия второй степени за 1951 год.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

«Ноябрь… ноябрь тысяча девятьсот сорок третьего года. Но какое же сегодня число? Опять я проснулся с мыслью: а может быть, именно сегодня седьмое, день нашего советского праздника, Октябрьская годовщина? До войны в этот день поздней осени я проходил по нарядным московским улицам в шумной колонне студенческой молодежи; на смеющихся лицах дрожали отблески алых знамен, над головами взмывали красные, синие, зеленые шары, вслед им неслись крики, музыка, песни… С трибуны мавзолея приветственно махал нам рукой, улыбался товарищ Сталин.

Пусть все это отдалилось от меня, осталось где-то далеко, далеко позади, на родине, но ведь седьмое ноября настанет обязательно! И мне так хотелось угадать этот день, чтобы хоть чем-нибудь отметить его в череде однообразных темных дней неволи. Я рассказал бы о великом празднике своим новым товарищам, таким же заключенным немецкого концлагеря в Югославии, как я, и мы вместе помечтали бы о том счастливом мирном времени, которое все равно еще вернется к людям.

Лежа с закрытыми глазами на жестких нарах в бараке, где нас, новоприбывших, держали изолированно от остальных заключенных, я пытался восстановить в памяти счет дням, утерянный с того момента, когда во время восьмой или девятой контратаки немцев на Аульском плацдарме, за Днепром, я был контужен и попал в плен. Через Днепр мы переправились в ночь на двадцать девятое сентября. Противник напряг все силы, чтобы не пустить нашу дивизию на правый берег. Но мы достигли его, несмотря на бешеный обстрел переправы, вцепились в корни деревьев, свисавшие с кручи, взобрались наверх, окопались и держались так крепко, словно сами стали корнями, глубоко ушедшими в почву. Светло-зеленая кора на осинах потемнела от обжигающих минометных взрывов, пули и осколки продырявили, измочалили стволы, оборвали все ветви и сучья… Но нас немцы не смяли, не опрокинули в реку. Мы устояли и пошли дальше.

К вечеру заняли село Аулы, укрепились на его окраине, перед полем с неубранной кукурузой. Гитлеровцы подтянули резервы, подвели бронепоезд, обрушили на нас сильнейший артиллерийско-минометный огонь. Накаляя воздух, завывали снаряды. С глухим гулом неслись мины. Земля, сшибаясь с железом и брызжа пламенем, крупно дрожала. Дым от разрывов застилал все вокруг. Наш окоп напоминал мчащийся сквозь туман товарный порожняк, в котором вагоны трясутся, мотаются из стороны в сторону. Казалось, еще немного, и стенки окопа сойдутся, как гигантские челюсти, и поглотят нас.

Вал огня пронесся дальше, к реке, а перед нами запеленутые дымом возникли плотные ряды контратакующих. Немцы шли в полный рост, видимо, уверенные, что все живое впереди уже сметено. Мы встретили их залпами. Гитлеровцы падали, сбивались в кучи, но все шли, как с завязанными глазами, будто их подталкивали сзади ударами по затылкам. Тогда мы выскочили на бруствер и бросились в штыки. Гнали врага до самых его окопов у железной дороги, но там нас почти в упор обстрелял из пушек бронепоезд. Помню последнее: шипение снаряда на исходе короткого полета и черный, с желтым ослепляющим отливом сполох взрыва, опрокинувшего меня.

2

«День выдался холодный, слякотный. Низкие сизые тучи, плотно сойдясь, скрыли солнце. Нудно моросил дождь.

Выстроенные по команде «смирно», мы стояли в грязи, не смея пошевельнуться, а перед нами, в черном плаще с поднятым капюшоном, похаживал начальник тодтовских лагерей в районе Бора фронтфюрер Шмолка. Этот маленький, приземистый человек с выпученными желто-белесыми глазами пунктуально, через каждые три дня, обращался к нам с назидательной речью. Его не смущала никакая погода. Напротив, именно в плохую погоду, в дождь и холод, он отличался особым многословием. Ему доставляло истинное наслаждение смотреть на страдания промокших, дрожащих на пронизывающем ветру людей. В прошлом, очевидно, записной провинциальный оратор нацистской партии, Шмолка и теперь нуждался в терпеливой и покорной аудитории. Полицейские из «фольксдейче»,

[2]

одетые в темно-оливковые шинели, специально следили, чтобы мы слушали фронтфюрера не иначе, как с «жадным вниманием». Это было дополнительной пыткой. Как-то один итальянец, продрогнув, поднял воротник и зевнул. Полицейский ударил его в живот кованым сапогом. Слабо охнув, итальянец упал. Товарищи заслонили его, чтобы помешать дальнейшему избиению. Подбежали автоматчики и погнали «мятежников» в барак на расправу.

Шмолка продолжал говорить. Он внушал нам, что мы — солдаты великой военно-строительной армии, которой издавна руководит гений германского генерального штаба Фриц Тодт, что этот «гений» своевременно построил все те стратегические автострады, по которым войска Гитлера прошли на Запад и на Восток, что за срыв, хотя бы в малейшем, планов Тодта виновные будут караться жестоко и беспощадно.

Но как ни стращал нас Шмолка, как ни изнуряла каторжная работа в каменоломнях, каким бы ужасным и безвыходным ни казалось в иные дни наше положение в лагере, из которого «освобождала» лишь черная фура с белым крестом, все-таки я и мои друзья твердо верили в лучшее будущее. Вглядываясь в окутанные туманам горы, заросшие лесом, я часто думал, что так или иначе, а мы убежим на эти зеленые верховины, к партизанам, и примем участие в их борьбе.

Алекса Мусич уже не раз по дороге на карьер указывал мне на недалекую горную вершину на западе, покрытую снизу доверху шапкой густого чернолесья, и с особой значительностью говорил:

3

«Так и не удалось мне ничем отметить день седьмого ноября. Когда Алекса по моей просьбе узнал от знакомого горняка число текущего месяца, оказалось, что была уже середина ноября. Как тяготило меня полное неведение того, что творилось в мире! Какие события происходили за колючей проволокой нашего лагеря? Что-то сейчас делается в Советском Союзе, на моей милой Курщине, в родном селе? Наверное, уже стучат топоры плотников на новой улице. А мои боевые товарищи, моя рота? Наверное, они далеко теперь ушли от Днепра, и, может быть, в Москве уже прогремел салют в честь нашей дивизии. А я? Вырваться! Как бы вырваться?

Наступила зима. Падал, тая в грязи, редкий, мокрый снег. Мутное небо и земля сливались в одну сырую хлябь. Негреющее низкое солнце расплывалось на горизонте розовым пятном. Дул резкий ветер. Дождь, смешанный со снегом, уже не впитывался в набухшие водой отрепья одежды. Сапоги мои совсем прохудились, ноги мокли и мерзли, каждый шаг причинял боль. Под усиленным конвоем колонну вели на карьер.

В нашей группе заключенных была шестерка друзей: мы с Мусичем, чешский актер Евгений Лаушек, низкорослый, плотный, с маленькой круглой головой на широких плечах, с неугасающей лукавой улыбкой на мясистом лице, Николаус Пал — робкий и запуганный часовщик из Будапешта, очень худой, с болезненно желтым опухшим лицом, и два итальянца, отказавшиеся воевать в Югославии за чуждые им интересы Муссолини, — чудесные парни, но очень разные. Один из них, Энрико Марино, из северной Ломбардии, светлый шатен с грубыми руками землепашца, был серьезен, суров, редко улыбался, говорил мало, но всегда дельно и веско. Его большие темные глаза светились удивительно нежным, но беспокойным огнем, словно он таил в себе какую-то несбыточную мечту. Другой, Антонио Колачионе, рыбак из Неаполя, с узким смуглым лицом и жгучими черными глазами, черноволосый и кудрявый, отличался горячим оптимизмом и веселым общительным характером. Он мог развеселить нас одним лишь движением, интонациями голоса. Когда же он, импровизируя, изображал Шмолку, мы втихомолку от охраны покатывались со смеху. Мундир на нем, так же как и у Энрико, давно превратился в лохмотья, от былого легионерского величья у обоих остались лишь шляпы с перьями, но Антонио так искусно драпировался в рваное серое одеяло, скрепляя его у шеи кусочком проволоки, что казалось он делает это из желания щегольнуть.

Мы, все шестеро, крепко держались друг друга, и когда шли на работу или возвращались с нее, то составляли в колонне два ряда.

Николаус Пал ходил всегда ссутулившись и уткнув нос в поднятый воротник пальто. Так я его и запомнил в этой унылой позе. На рукаве и спине его вытертого клетчатого пальто были нашиты желтые звезды, как у всех заключенных евреев. По временам он надрывно кашлял, глубоко и со свистом втягивая в себя воздух.

4

Загорянов с товарищами был уже далеко, когда в Боре поднялась суматоха.

Фронтфюрер Вилли Шмолка, потрясая кулаками, в бешенстве метался по своему кабинету в здании бывшей французской гостиницы. Он непрерывно вызывал подчиненных офицеров из лагеря «Дрезден», грозил, приказывал, топал ногами. Наконец, в изнеможении повалился в кресло и предался невеселым размышлениям обо всем случившемся за последнее время.

Сгорел склад… Из лагеря в Майданпеке убежали трое русских пленных и с ними десять сербов… Убежали прямо с шахты. Не прошло и двух дней после этого происшествия, как на Майданпек, где тоже добывается медь, напали партизаны.

А этой ночью в лагере «Дрезден» был обнаружен оглушенный часовой. Исчезло шестеро заключенных!

«И среди них опять русский! — с яростью думал Шмолка. — Жди теперь новых неприятностей! Что же делать? Усилить охрану лагерей? Выписать еще свору собак?..»