Слухи ползли по Городу, заглядывали в самые отдаленные уголки, с каждым днем набирая силу.
Слухи эти, большей частью преувеличенные, вот уже несколько месяцев будоражили бакинцев, проникали в армянские дома, семейными усилиями превращаясь там в один на всех горловой сгусток обиды.
Придавленный вынужденной немотой, ком этот продолжал жить и расти в людях с той удивительной мощью, какая свойственна почему-то всему убогому. Рептильная живучесть отличала его. Мог он претерпеть и цепочку превращений, в каждом из которых фальшивил, как расстроенная кеманча. Оборачивался он и третьим замком на дверях, с каким-то испытанно-путаным, одним лишь хозяевам известным секретом, и подачей документов в ОВИР, и томительно напряженным ожиданием чего-то смертельно страшного… Иногда он все ж таки обретал голос, например — после звонка в дверь, когда хозяин с тайным трудом, сглатывая тяжело проходимую слюну, выговаривал наконец: «…то там?», а неподатливое «К» уже летело, уже падало в беспросветную мглу, на сосудистое седло сердца, пуская его в мыльный галоп. Случалось, ответа не следовало и на второй раз голоса просто не хватало, и длилась бесконечно долгая пауза, пока тот, кто за дверью, не прерывал молчания. Спрашивать можно было на любом языке, только не на армянском. На армянском мог быть ответ. В этом случае гремели засовами, долго щелкали замками и звенели дверными цепочками — николаевскими, НАДЕЖНЫМИ.
Одним словом, в народе происходило открытие давно уже забытого, густо поросшего шерстью края генетической памяти. Впрочем, для чемпионов-долгожилов, помнивших еще приход Нури-Паши, брата Ататюрка Анвера, шотландских стрелков и, в особенности, Одиннадцатой красной армии, после которой в Городе разразился страшный тиф, край сей вряд ли являлся открытием, но сколько их там осталось, обойденных вниманием геронтологов, да и кто бы стал их слушать?..