Ната

Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович

МАМИН, Дмитрий Наркисович, псевдоним — Д. Сибиряк (известен как Д. Н. Мамин-Сибиряк) (25.Х(6.XI).1852, Висимо-Шайтанский завод Верхотурского у. Пермской губ.- 2(15).XI.1912, Петербург) — прозаик, драматург. Родился в семье заводского священника. С 1866 по 1868 г. учился в Екатеринбургском духовном училище, а затем до 1872 г. в Пермской духовной семинарии. В 1872 г. М. едет в Петербург, где поступает на ветеринарное отделение Медико-хирургической академии. В поисках заработка он с 1874 г. становится репортером, поставляя в газеты отчеты о заседаниях научных обществ, В 1876 г., не кончив курса в академии, М. поступает на юридический факультет Петербургского университета, но через год из-за болезни вынужден вернуться на Урал, где он живет, по большей части в Екатеринбурге, до 1891 г., зарабатывая частными уроками и литературным трудом. В 1891 г. М. переезжает в Петербург. Здесь, а также в Царском Селе под Петербургом он прожил до самой смерти.

I

— Черт мою душу возьми, это совсем не старатели, нянька! — громко проговорил Борис Борисыч, оставляя дымившуюся сигару. — Посмотри, пожалуйста, кто это… а?.. Странно!..

— А кому быть-то, Борис Борисыч?.. — своим убитым голосом ответила старая Кузьмовна и только из вежливости, заслонив глаза рукой, принялась рассматривать дорогу, спускавшуюся желтой лентой с Лысой горы прямо к Мурмаровскому болоту. — Никак на паре едут… в повозке. Так и есть… Поглядели бы вы, Борис Борисыч, в свою трубочку, а я-то слепа стала.

Борис Борисыч поднялся с кресла и большими шагами отправился в контору, откуда сейчас же вернулся с пароходным биноклем в руках. Он подошел к самой решетке широкой террасы, на которой пил чай с нянькой, и, расставив свои длинные ноги, принялся рассматривать приближавшийся к приисковой конторе экипаж. Из-под чайного стола выползла великолепная черная собака, сеттер-гордон, поднялась передними лапами на решетку, понюхала воздух, вильнула пушистым хвостом и глупо принялась смотреть прищуренными глазами тоже на двигавшуюся по дороге черную точку.

— Мало ли кто едет… — ворчала Кузьмовна, прибирая чайную посуду. — Может, кто-нибудь из золотопромышленников, а может, и так кто… В третьем годе как-то охотники приезжали оленей стрелять, с собаками. Кому теперь ехать в этакую жарынь?!.

Приисковая контора была выстроена широкой русской избой на скате горы, у самого болота; с террасы открывался отличный вид на все Мурмаровское болото, на окружавшие его невысокие горы и на дорогу, которая вела в деревню Косогор. Теперь все кругом было залито ослепительным солнечным светом, как это бывает только в полдень, когда все замрет и не шелохнется, точно придавленное. От берез и кустов смородины падала густая тень; такая же тень рисовала на песке столбики террасы, длинную фигуру Бориса Борисыча и голову собаки. Старая Кузьмовна успела прибрать всю чайную посуду, а Борис Борисыч все еще смотрел в свою трубу и несколько раз повторял про себя: «Странно… очень странно!» Собака зевала, заглядывала сбоку на хозяина и сердито морщила брови; она наконец глухо заворчала и бросилась на дорогу.

II

Солнце быстро клонилось к западу и точно куталось в золотую парчу пурпурового заката. От болота потянуло сыростью, птицы смолкли, и только одни неугомонные дятлы продолжали долбить сухую старую ель, стоявшую в двух шагах от конторы, как привидение. Прииск Валежный никаких особенных красот собою не представлял: контора, как мы уже сказали, стояла на самом берегу Мурмаровского болота; за ней зеленой стеной подымался бесконечный ельник; впереди высилась Лысая гора; рядом с ней крутая гора Медведка, а на горизонте, на другом берегу Мурмаровского болота, неправильной синеватой полоской тянулись три горы, известные под общим именем Талых Ключей. Эта однообразная и по-своему печальная картина оживлялась только приисковой дорогой, двумя шахтами под Медведкой, заброшенной шахтой на Валежном и приисковыми постройками.

На Валежном, кроме конторы, были выстроены казарма для рабочих, конюшни для лошадей и еще два амбара специально для хранения разного приискового скарба. Вечером: около конторы в живописном беспорядке около горевших огней располагались пестрые кучки рабочих, слышался веселый говор, тренканье балалайки и постоянно вставала длинная-длинная, как этот лес, проголосная песня, надрывавшая душу. Борис Борисыч любил по вечерам сидеть на своей террасе и без конца дымить сигарой, но сегодня он ушел к себе в комнату и весь вечер пролежал на походной кровати: ему хотелось остаться одному, чтобы с головой погрузиться в то созерцательное настроение, какое переживают по вечерам все старые холостяки. В самом деле, хороший летний вечер всегда напоминает нам картины тихого семейного счастья — самовар на столе, розовые лица детей, присутствие женщины-матери, маленькие семейные радости и большие заботы. Сегодня Борису Борисычу показалось особенно тяжелым его холостое одиночество, и его под пятьдесят лет давили, как пятьдесят кирпичей. С одной стороны, у самого неисправимого холостяка есть теплые детские воспоминания, с другой — в воображении рисуется бесконечный ряд картин чужого семейного счастья, освещенного и скрепленного трудом для семьи и детскими улыбками.

Когда Борису Борисычу делалось скучно, он открывал свой книжный шкаф, выбирал какую-нибудь умную книжку и убивал время чтением. Этим способом наполнялась сосавшая его пустота, но сегодня и это патентованное средство не помогло — книга полетела в угол, где стоял железный ящик с деньгами.

— Одно это свинство… — ворчал Борис Борисыч, раскуривая третью сигару.

Он подошел к раскрытому окну и долго смотрел на дымившееся туманом болото, на мерцавшие в небе ззезды, на потухавшие около казармы огни. Тянувшая в окно струя ночного воздуха несколько освежила его, по ему сделалось еще скучнее, точно он сегодня потерял что-то такое дорогое. Контора осветилась зеленой лампочкой, и со всех сторон выглянули такие знакомые и давно надоевшие предметы походной приисковой обстановки: железная касса, складная кровать, полки с книгами, карта на стене, письменный стол, вечно покрытый слоем пыли, дремавшая на ковре Ильза, английская двустволка на стене. Борису Борисычу было обидно главным образом то, что его взволновало и выбило из колеи совершенно ничтожное обстоятельство: увидел какую-то сомнительную женскую шляпу и затосковал.